Я проводила долгие ночи, стоя на подушке в своей кровати, опершись на
решетку и внимательно разглядывая отца и мать, так словно собиралась
написать о них зоологический очерк. Они от этого чувствовали себя все более
неловко. Серьезность моего разглядывания стесняла их до такой степени, что
они не могли заснуть. Родители поняли, что я больше не могу спать в их
комнате.
Тогда мои вещи перенесли в некое помещение, напоминавшее чердак. Это
восхитило меня. Там был незнакомый потолок, который можно было
рассматривать, и трещины которого сразу показались мне более выразительными,
чем те, изгибы которых я наблюдала в течение двух с половиной лет.
Там был также ворох вещей, будоражащих глаз: ящики, старая одежда,
сдутый надувной бассейн, сломанные ракетки и прочие чудеса.
Я провела восхитительные бессонные ночи, воображая, что там в коробках:
должно быть что-то очень красивое, если его так хорошо спрятали. Я не могла
вылезти из своей кровати с решетками, чтобы пойти посмотреть: было слишком
высоко.
В конце апреля одно восхитительное нововведение потрясло мое
существование: в моей комнате оставили на ночь открытым окно. Я не помнила,
чтобы это делали когда-нибудь раньше. Это было изумительно: я могла
улавливать загадочные звуки заснувшего мира, размышлять о них, придавать им
смысл. Кровать с решетками была установлена вдоль стены, под
окном-мансардой: когда ветер раздвигал занавески, я видела
красновато-лиловое небо. Открытие этого цвета перехватило мое дыхание: было
приятно осознавать, что ночь не черная.
Моим любимым шумом был назойливый лай незнакомой собаки, которую я
назвала Ёрукое, "вечерний голос". Эти завывания раздражали квартал. Меня же
они очаровывали, как меланхоличное пение. Мне хотелось бы знать причину
такого отчаяния.
Нежность ночного воздуха струилась через окно в мою кровать. Я пила и
упивалась им. Можно было обожать вселенную лишь за одно это изобилие
кислорода.
Мой слух и обоняние работали на полную мощность во время этих роскошных
бессонных ночей. Искушение воспользоваться своим зрением все нарастало. Этот
иллюминатор надо мной провоцировал меня.
Однажды ночью я не удержалась. Я вскарабкалась на перегородку кровати
возле стены, подняла руки как можно выше и смогла ухватиться за нижний край
окна. Опьяненная таким подвигом, я смогла приподнять свое неуклюжее тело до
подоконника. Опершись на живот и локти, я, наконец, открыла для себя ночной
пейзаж: восхищение охватило меня при виде огромных темных гор,
величественных и тяжелых крыш соседних домов, свечении цветущих вишен и
таинственности черных улиц. Я захотела наклониться, чтобы увидеть место, где
Нишио-сан вешала белье, и то, что должно было произойти, произошло. Я упала.
Случилось чудо. У меня сработал рефлекс расставить ноги, и мои стопы
зацепились за два нижних угла окна. Мои икры и ляжки лежали на легком
подоконнике, мои бедра располагались на водосточной трубе, мое тело и голова
свешивались в пустоту.
Когда прошел первый испуг, мне даже больше понравился мой новый пост
наблюдения. Я разглядывала заднюю часть дома с большим интересом. Я
забавлялась, покачиваясь, то вправо, то влево, и упражнялась в
баллистическом искусстве плевков.
Утром, когда моя мать вошла в комнату, она вскрикнула от ужаса, увидев
пустую кровать, распахнутые занавески и мои ноги, торчащие с двух сторон.
Она подняла меня за икры, водворила в комнату и залепила мне шлепок века.
- Больше нельзя оставлять ее спать одну. Это слишком опасно.
Тогда было решено, что чердак станет комнатой моего брата, и что я
отныне буду делить комнату с моей сестрой вместо Андре. Этот переезд
взбудоражил мою жизнь. Спать с Жюльетт означало усиление моей страсти к ней.
Я делила с ней комнату в течение пятнадцати последующих лет.
Отныне мои бессонные ночи проходили в созерцании моей сестры. Феи,
слетавшиеся к моей колыбели, дарили ей сон: нисколько не потревоженная моим
пристальным взглядом, она спала, и ее спокойствие усиливало восхищение. Я
заучила наизусть ритм ее дыхания и мелодичность вздохов. Никто не знал так
хорошо сон другого человека.
Двадцать лет спустя я дрожа прочла эту поэму Арагона:
Я вернулся домой подобно вору
Ты уже спала, разделяя тяжелый сон цветов,
Мне страшно твое молчание и, однако, ты дышишь
Я держу тебя в объятиях воображаемая империя
Я рядом с тобой, часовой, который дрожит
При каждом шаге, который отдается эхом в ночи
Я рядом с тобой, часовой на стенах,
Который боится листьев и замирает
При бормотании в ночи
Я живу ради этого стона в час, когда ты отдыхаешь,
Я живу ради этого страха во мне каждой вещи в ночи
Иди поведай всем будущим о мой Газель,
Что здесь царит лишь имя Эльзы
Средь ночи
Достаточно было лишь заменить Эльзу на Жюльетт.
Она спала за нас двоих. Утром я вставала свежая и бодрая, отдохнувшая
отдыхом моей сестры.
Май начался хорошо. Вокруг Маленького Зеленого Озера пышно зацвели
азалии. Словно искра рассыпала огненную пыль, вся гора была покрыта ею. С
тех пор я плавала в розовом цвете.
Дневная температура не опускалась ниже 20 градусов: настоящий рай. Я
уже начала думать, что май чудесный месяц, когда разразился скандал:
родители поставили в саду шест, на вершине которого колыхалась, как флаг,
большая рыба из красной бумаги, хлопающая на ветру.
Я спросила, что это такое. Мне объяснили, что это карп, в честь мая,
месяца мальчиков. Мне сказали также, что карп является символом мальчиков, и
что такое изображение рыбы водружали в семьях, где были мальчики.
- А когда месяц девочек? - спросила я.
- Такого нет.
У меня не было слов. Какая поразительная несправедливость!
Мой брат и Хьюго насмешливо смотрели на меня.
- Почему у мальчиков карп? - снова спросила я.
- Почему дети всегда говорят "почему"? - передразнили они меня.
Я ушла обиженная, убежденная в уместности своего вопроса.
Я уже конечно заметила разницу полов, но меня это никогда не волновало.
На земле было много различий: японцы и бельгийцы (я думала, что все белые
бельгийцы, кроме меня, себя я считала японкой), высокие и маленькие, добрые
и злые и т.д. Мне казалось, что между мужчинами и женщинами была такая же
разница. И вот в первый раз, я поняла, в чем было дело.
Я встала в саду под мачтой и смотрела на карпа. В чем он был больше
похож на моего брата, чем на меня? И чем принадлежность к мужскому полу была
лучше, если этому посвящали флаг и месяц - тем более месяц нежности и
азалий? В то время, как женственности не посвятили ни одного вымпела, ни
даже одного дня!
Я пнула ногой мачту, которая осталась к этому равнодушной.
Я уже больше не была уверена, что люблю май. Впрочем, цветы японских
вишен облетели: это было похоже на весеннюю осень. Свежесть поблекла, и ни
один из кустов больше не ожил.
Май заслуживал быть месяцем мальчиков. Это был месяц упадка.
Я попросила, чтобы мне показали настоящих карпов, как император требует
увидеть живого слона.
Нет ничего проще в Японии, чем увидеть карпа, тем более в мае. Это
зрелище, которого трудно избежать. Если в парке есть водоем, то в нем есть
карпы. Кои (карпов) не едят, - впрочем, сашими из них было бы ужасным, - но
они служат предметом наблюдения и обожания. Пойти в парк для созерцания
карпов такое же цивилизованное времяпрепровождение, как сходить на концерт.
Нишио-сан отвела меня в дендрарий Футатаби. Я шагала задрав голову,
растерянная величественной красотой криптомерий7, испуганная их
возрастом: мне было два с половиной года, им двести пятьдесят лет, они были
в буквальном смысле в сто раз старше меня.
Футатаби был растительным святилищем. Даже живя в самом сердце красоты,
как это было со мной, нельзя было не поддаться очарованию этой ухоженной
природы. Казалось, деревья осознавали собственную значимость.
Мы пришли в водяную комнату. Я различила движение цветных пятен в воде.
С другой стороны пруда подошел человек и кинул корм в воду: я увидела
карпов, подпрыгивающих, чтобы его схватить. Некоторые были огромны. Радужные
брызги переливались от голубого стального до оранжевого цветов, а еще белым,
черным, серебряным и золотым.
Прищуривая глаза можно было видеть только одни цветные искры и
любоваться этим. Но, открыв глаза, уже невозможно было оторваться от
рыб-див, этих закормленных жрецов рыбоводства.
В глубине они были похожи на немых Кастафьоре, тучных, одетых в
переливающийся чехол. Разноцветные одежды подчеркивали смехотворность
дурнушек-рыб, как пестрые татуировки подчеркивают жир у толстяков. Не было
ничего более некрасивого, чем карпы. И я не была недовольна тем, что они
были символом мальчиков.
- Они живут более ста лет, - сказала Нишио-сан тоном, исполненным
глубокого уважения.
Я не была уверена, что здесь было чем хвалиться. Долгожительство не
было самоцелью. Долго жить для криптомерии значило давать справедливый
размах своему гордому достоинству, это значило располагать временем для
установления своего царствования, вызывать восхищение и подобострастный
страх при виде этого монумента силы и терпения.
Быть столетним для карпа означало влачить жирное существование,
позволять плесневеть своей вялой рыбьей плоти в стоячей воде. Отвратительнее
молодого сала было сало старое.
Я оставила свое мнение при себе. Мы вернулись домой. Нишио-сан заверила
моих, что мне очень понравились карпы. Я не стала их разубеждать утомленная
от одной мысли высказывать мои наблюдения.
Андре, Хьюго, Жюльетт и я принимали ванну вместе. Два хилых сорванца
походили на все что угодно, только не на карпов. Но это не мешало им быть
безобразными. Вероятно, в этом было общее с происхождением этого символа:
обладать чем-то отвратительным. Девочки не могли бы быть представлены
каким-нибудь отталкивающим животным.
Я попросила мать отвести меня в "апуариум" (я была почему-то не
способна произнести слово "аквариум") Кобе, один из самых признанных в мире.
Мои родители удивились такой страсти к ихтиологии.
Я просто хотела увидеть, все ли рыбы так же уродливы как карпы. Я долго
наблюдала фауну обширного стеклянного бассейна и обнаружила животных одно
очаровательнее и грациознее другого. Некоторые были фантасмагоричны как
абстрактное искусство. Создатель явно развлекался, создавая элегантные
наряды, непригодные к носке и все же носимые.
Я сделала безапелляционный вывод: из всех рыб, самым никудышным из всех
никудышных - был карп. Я ухмыльнулась про себя. Мать заметила мое ликование:
"Эта малышка будет морским биологом" - прозорливо постановила она.
Японцы были правы, избрав это животное символом отвратительного пола.
Я любила моего отца, я терпимо относилась к Хьюго - все-таки он спас
мне жизнь - но моего брата считала самым вредным существом. Казалось,
единственной целью его существования было терзать меня: он с таким
удовольствием занимался этим, словно для него это было самоцелью. Если он
часами выводил меня из себя, его день удался. Наверное, все старшие братья
такие: может быть, их стоило истреблять.
С июнем пришла жара. С этих пор я жила в саду, с сожалением покидая его
лишь для сна. В первый день месяца шест и рыбий флаг убрали: мальчики больше
не были в чести. Словно убрали статую кого-то, кого я не любила. Нет больше
карпа в небе. С этих пор июнь стал мне симпатичен.
Погода позволяла теперь устраивать спектакли под открытым небом. Нам
объявили, что мы все приглашены идти слушать пение моего отца.
- Папа поет?
- Он поет "но"8.
- Что это?
- Увидишь.
Я никогда не слышала, как мой отец поет: он уединялся для своих
упражнений или занимался в школе со своим учителем "но".
Через двадцать лет я узнала как совершенно случайно мой родитель,
который абсолютно не был расположен к лирической карьере, стал певцом "но".
Он прибыл в Осаку в 1967 в качестве бельгийского консула. Это был его первое
назначение в Азии, и молодой тридцатилетний дипломат влюбился в страну с
первого взгляда. Япония стала и осталась любовью его жизни.
С энтузиазмом неофита он хотел открыть все чудеса империи. Поскольку он
еще не говорил по-японски, его повсюду сопровождала прекрасная японская
переводчица. Она была одновременно гидом и новатором различных форм
национального искусства. Видя, как отец всем интересуется, ей пришла в
голову идея показать ему одно из наименее доступных удовольствий
традиционной культуры: "но". В те времена оно было также закрыто для жителей
Запада, как был для них открыт кабуки (жанр старинного японского театра).
Переводчица отвела моего отца в одну почтенную школу "но" в Кансае,
учитель которой был живым Сокровищем. Отцу показалось, что он очутился в
прошлом на тысячу лет назад. Впечатление усилилось, когда он услышал "но": с
первого раза он решил, что это урчание исходило из глубины веков. Он испытал
приступ неловкой смешливости сродни тому, которое испытываешь при созерцании
доисторических сцен в музеях.
Мало-помалу, он понял, что все было наоборот, что он имел дело с самой
изысканностью, и что не было ничего более стильного и цивилизованного. Но до
того, чтобы счесть это еще и красивым, ему оставался один шаг, которого он
пока не мог преодолеть.
Несмотря на эти странные пугающие децибелы, он сохранил на своем лице
приветливое очарованное выражение истинного дипломата. По окончании
монотонного протяжного пения, которое, как и положено, длилось несколько
часов, он не обнаружил и тени той скуки, которую испытывал.
Между тем, его присутствие вызвало удивление всей школы. Старый учитель
"но" подошел к нему и сказал:
- Досточтимый гость, впервые иностранец присутствует в этом месте. Могу
ли я узнать ваше мнение по поводу пения, которое вы услышали?
Переводчик перевел.
Смущенный своим невежеством отец рискнул высказать общие клише по
поводу значимости древнего искусства, богатства культурного наследия этой
страны и прочие глупости, одна трогательнее другой.
Потрясенная переводчица решила не переводить такой глупый ответ. Эта
образованная японка заменила мнение моего родителя своим собственным и
выразила его изысканными словами.
По мере того, как она "переводила", глаза старого учителя округлялись
все больше и больше. Как! Этот Белый простачок, только что прибывший в
страну, уже понял сущность и утонченность этого высшего искусства!
И жестом, невообразимым для японца, тем более для живого Сокровища, он
взял руку иностранца и торжественно сказал ему:
- Досточтимый гость, вы волшебник! Исключительное существо! Вы должны
стать моим учеником!
И мой отец, как замечательный дипломат, ответил сразу же при посредстве
дамы-переводчика:
- Это было моим самым заветным желанием.
Он не соизмерил сразу последствий своей вежливости, предполагая, что
все останется лишь пустой фразой. Но старый учитель без проволочек сразу же
велел ему придти на первый урок послезавтра в семь утра.
Чистый духом человек отменил все даже на завтра, позвонив своему
секретарю. Мой родитель встал на рассвете послезавтра и явился в назначенный
час. Почтенный профессор совершенно не показался удивленным этим и щедро
преподал свое суровое искусство без тени всякого снисхождения, ибо счел, что
столь благородная душа заслуживала чести обращения с ней со всей строгостью.
В конце урока мой бедный отец был разбит.
- Очень хорошо, - оценил старый учитель. Приходите завтра утром в это
же время.
- Дело в том что... я начинаю работу в восемь тридцать в консульстве.
- Никаких проблем. Значит, приходите в пять часов утра.
Подавленный ученик повиновался. Он стал ходить в школу каждое утро в
этот нечеловеческий час, при всем том уже имея всепоглощающую работу, кроме
выходных, когда он мог себе позволить начинать занятия в семь утра, что
считалось роскошью лени.
Бельгийский последователь чувствовал себя раздавленным этим памятником
японской цивилизации, к которому его пытались приобщить. Он, который до
приезда в Японию любил футбол и велоспорт, спрашивал себя благодаря какой
иронии судьбы ему пришлось принести себя в жертву на алтарь этого
непонятного искусства. Это подходило ему также мало как янсенизм9
кутиле или аскетизм транжире.
Он ошибался. Старый учитель был совершенно прав. В недрах широкой груди
иностранца он не замедлил обнаружить первоклассный голос.
- Вы хороший певец, - сказал он отцу, который между тем выучил
японский. - Теперь я дополню ваше обучение и научу вас танцевать.
- Танцевать?... Но, досточтимый учитель, посмотрите на меня! -
пробормотал бельгиец, демонстрируя свой грузный неповоротливый силуэт.
- Я не вижу в чем проблема. Мы начнем урок танца завтра утром в пять
часов.
На следующий день к концу занятий пришла очередь профессора прийти в
уныние. За три часа не смотря на свое терпение, ему не удалось извлечь из
моего родителя ни одного движения, которое не было бы душераздирающе
нескладным и неуклюжим.
Удрученный этим, живое Сокровище вежливо заключил:
- Для вас мы сделаем исключение. Вы будете певцом "но", который не
танцует.
Позже, умирая со смеху, старый учитель не преминул рассказать своим
хористам, на кого был похож бельгиец, упражняющийся в танце с веером.
Жалкий танцор стал, однако, артистом если не сногсшибательным, то, по
крайней мере, значительным.
Поскольку он был единственным иностранцем в мире, владеющим таким
талантом, он стал знаменит в Японии под именем, которое закрепилось за ним:
"голубоглазый певец "но".
Каждый день в течение пяти лет своей службы консулом в Осаке он ходил
на рассвете проводить свои три часа уроков к уважаемому профессору. У них
сложились замечательные отношения, основанные на дружбе и уважении, которые
соединили в Стране Восходящего Солнца ученика и сенсея10.
В два с половиной года я еще ничего не знала об этой истории. Я
совершенно не представляла, чем мой отец занимается целыми днями. Вечером он
возвращался домой. Я не знала, откуда он приходил.
- Что делает папа? - спросила я однажды у матери.
- Он консул.
Еще одно незнакомое слово, значение которого я в последствии открыла.
Наступил день объявленного спектакля. Моя мать отвела в храм Хьюго и
своих троих детей. Ритуальная сцена "но" была установлена под открытым небом
в саду святилища.
Как прочие зрители, каждый из нас получил твердую подушку, чтобы встать
на нее на колени. Место было очень красивое, и я спрашивала себя, что сейчас
должно произойти.
Опера началась. Я увидела, как мой отец чрезвычайно медленно вышел на
сцену. На нем был великолепный костюм. Я почувствовала гордость за столь
хорошо одетого родителя.
Потом он запел. Я подавила крик ужаса. Что это за ужасающие и странные
звуки исходили из его чрева? Что это за непонятный язык? Почему отцовский
голос превратился в неузнаваемый стон? Что произошло? Мне хотелось
заплакать, словно от несчастного случая.
- Что с папой? - прошептала я матери, которая велела мне замолчать.
И это называется пением? Когда Нишио-сан пела мне считалки, мне это
нравилось. Здесь же какие-то шумы, исходили из отцовского рта, и я не знала,
нравится ли мне это, я только знала, что меня это пугало, что я была в
панике, что мне хотелось сбежать.
Позже, гораздо позже, я научилась любить "но", обожать его, как и мой
родитель, которому понадобилось научиться его петь, чтобы безумно полюбить.
Но неискушенный и искренний зритель, который слышит "но" в первый раз, может
испытать лишь глубокое неудовольствие, как иностранец, который впервые ест
терпкую маринованную сливу с солью в качестве традиционного японского
завтрака.
Я пережила ужасные полдня. Начальный страх сменила скука. Опера длилась
4 часа, в течение которых не произошло абсолютно ничего. Я спрашивала себя,
зачем мы здесь. Кажется, я не единственная задавала себе этот вопрос. Хьюго
и Андре явно демонстрировали, что им это надоело. Что до Жюльетт, она просто
заснула на своей подушке. Я завидовала этой счастливице. Даже моя мать с
трудом сдерживала зевоту.
Мой отец, стоявший на коленях, чтобы не танцевать, тянул свои
бесконечные песнопения. Мне было интересно, что происходило у него в голове.
Вокруг меня японская публика слушала с невозмутимостью, знак того, что он
пел хорошо.
На закате солнца спектакль, наконец, закончился. Бельгийский артист
встал и покинул сцену гораздо быстрее, чем то позволяла традиция, по
технической причине: для японского тела часами стоять на коленях не
представляло никакой проблемы, но отцовские ноги совершенно затекли. У него
не оставалось другого выхода, как только бежать за кулисы и рухнуть там,
невидимому для взглядов. В любом случае в "но" не принято, чтобы певец
возвращался на сцену за аплодисментами, которые, впрочем, всегда довольно
жидкие. Устраивать овацию артисту, который вышел с приветствием, считалось
верхом вульгарности.
Вечером отец спросил меня, что я думала о представлении. Я ответила
вопросом:
- Вот что значит быть консулом? Это значит петь?
Он засмеялся.
- Нет, это не то.
- Тогда, что такое консул?
- Это сложно объяснить. Я тебе расскажу, когда ты подрастешь.
"За этим что-то скрывается" - подумала я. Должно быть, он занимался
чем-то компрометирующим.
Когда я сидела с Тинтеном11 на коленях, никто не знал, что я
читаю. Полагали, что я довольствуюсь разглядыванием картинок. В тайне я
читала библию. Ветхий завет невозможно было понять, но в Новом были вещи,
которые были близки мне.
Я обожала место, где Иисус прощает Марии-Магдалине, даже если я не
понимала природу ее грехов, но эта деталь меня не волновала; мне нравилось,
что она бросалась на колени и вытирала ему ноги своими длинными волосами. Я
хотела, чтобы со мной проделали то же самое.
Жара установилась очень быстро. В июле начался сезон дождей. Дождь шел
почти каждый день. Дождь, теплый и прекрасный, очаровал меня сразу.
Я обожала оставаться по целым дням на террасе, наблюдая, как небо
воевало с землею. Я играла в судью этого космогонического матча, считая
очки. Тучи впечатляли гораздо сильнее, чем земля и, однако, эта последняя
всегда заканчивала тем, что поглощала их, потому что она была великим
чемпионом силы инертности. Завидев великолепные наполненные водой тучи, она
вновь и вновь повторяла свой лейтмотив:
- Давай, полей меня, уноси мои припасы, поднажми, расплющь меня, я
ничего не скажу, я не пророню ни стона, никто не способен терпеть так, как
я, и, когда ты уже перестанешь существовать, потому что слишком много
выплюнула на меня, я все еще буду здесь.
Иногда я покидала свое убежище, чтобы улечься на жертву и разделить ее
участь. Я выбирала самый восхитительный момент, когда дождь лил как из ведра
- последняя кулачная схватка, та фаза битвы, когда убийца градом осыпает
ударами, без остановки, с гулким треском ломающегося скелета.
Я пыталась держать глаза открытыми, чтобы смотреть врагу в лицо. Его
красота была ошеломляющей. Мне было грустно думать, что рано или поздно он
проиграет. В этой дуэли, я выбрала, на чьей стороне быть: я была на стороне
врага. Даже если я обитала на земле, я болела за небеса: они были гораздо
более соблазнительны. Я, не колеблясь, предала бы ради них.
Нишио-сан приходила, чтобы насильно вернуть меня под крышу террасы.
- Ты с ума сошла, ты заболеешь.
Пока она снимала с меня мокрую одежду и растирала меня полотенцем, я
смотрела на водяной занавес, который продолжал свое плеонастическое
творчество: борьбу с землей. Мне казалось, что я живу в гигантской мойке для
машин.
Можно быть унесенным дождем. Это временное превосходство называется
наводнением.
Уровень воды в квартале поднялся. Этот феномен имел место каждое лето в
Кансае и не считался катастрофой, его предвидели и к нему готовились,
оставляя, например, о-мизо (досточтимые водосточные трубы) открытыми на
улице.
На машине нужно было ехать медленно, чтобы избежать слишком сильных
брызг. Мне казалось, что я на корабле. Сезон дождей восхищал меня одним
своим названием.
Маленькое Зеленое Озеро разлилось почти в два раза, поглотив окрестные
азалии. У меня было вдвое больше места для купания, и я находила странно
восхитительным чувствуя иногда под ногами цветущий кустик.
Однажды, воспользовавшись временным затишьем, мой отец захотел
прогуляться по кварталу.
- Ты пойдешь со мной? - спросил он, протягивая мне руку.
От такого не отказываются.
И мы зашагали вдвоем по затопленным улицам. Я обожала гулять со своим
отцом, который, отдавшись своим мыслям, позволял мне делать любые глупости,
какие я хотела. Моя мать никогда не позволила бы мне прыгать в потоки воды у
края тротуара, пачкая платье и отцовские брюки. Он этого даже не замечал.
Это был настоящий японский квартал, тихий и красивый, по краям которого
тянулись стены с японской черепицей, из садов были видны
гинкго12. Вдалеке, улочка превращалась в дорогу, которая вилась
по горе к Маленькому Зеленому Озеру. Это был мой мир: он был дан мне,
единственный раз в жизни я чувствовала себя дома. Я протянула руку, чтобы
взять руку отца. Все было на месте, начиная с меня, когда я заметила, что
моя рука была пуста.
Я посмотрела по сторонам: никого не было. Секунду назад, я была в этом
уверена, здесь был мой отец. Стоило мне отвернуться на мгновение, и он
дематериализовался. Я даже не заметила, когда он выпустил мою руку.
Меня охватила страшная тревога: как мог человек так просто улетучиться?
Люди были так ненадежны, что их можно было потерять без всякой причины и
объяснений? Не успеешь и глазом моргнуть, как такой внушительный человек
может исчезнуть?
Вдруг я услышала отцовский голос, который звал меня, без сомнения
раздававшийся с того света, так как я напрасно осматривалась вокруг, его
нигде не было. Казалось, его голос преодолевал целый мир, пока доходил до
меня.
- Папа, ты где?
- Я здесь, - ответил он спокойно.
- Где здесь?
- Не двигайся и особенно не наступай на то место, где я стоял.
- А где ты был?
- В метре от тебя, справа.
- Что произошло?
- Я под тобой. Одна сточная канава была открыта, и я туда упал.
Я посмотрела на место рядом со мной. В середине улицы, превратившейся в
реку, не было видно никакого люка. Но, приглядевшись, можно было заметить
что-то вроде водоворота, который должен был означать крышку стока.
- Ты в мизо, папа? - весело спросила я.
- Да, милая, - ответил он спокойно, чтобы не испугать меня.
Это было его ошибкой: лучше бы он заставил меня паниковать. Я совсем не
испугалась. Я находила этот эпизод в высшей степени комичным и не видела
никакой опасности. Я разглядывала водяную дыру, которая его поглотила, и
была очарована тем, что он может разговаривать со мной через водяной заслон:
мне хотелось бы попасть к нему, чтобы посмотреть, какова была его водяная
обитель.
- Тебе там хорошо, папа?
- Все в порядке. Возвращайся домой и скажи маме, что я в сточной
канаве, хорошо? - попросил он меня с таким хладнокровием, что я не поняла
всей срочности этого поручения.
- Иду.
Я повернулась и стала резвиться.
По дороге я останавливалась, ошеломленная очевидностью: так вот в чем
заключалась работа моего отца? Ну да, конечно! Консул означало
канализационный рабочий. Он не хотел мне этого объяснять, потому что
стыдился своей профессии. Вот скрытный человек!
Я смеялась: наконец-то я прояснила эту тайну отцовских занятий. Он
уходил рано каждое утро и возвращался вечером, а я не знала, куда он ходил.
Отныне, я была в курсе: он проводил свои дни в канализации.
Поразмыслив, я осталась довольна, что работа моего отца была связана с
водой, потому что даже грязная вода все равно была водой, дружественным мне
элементом, тем, который более всего походил на меня, в котором я чувствовала
себя лучше всего, даже если однажды я чуть не утонула. Не было ли, впрочем,
логичным, то, что я рисковала умереть в той стихии, которая больше всего
подходила мне? Я еще не знала, что друзья были наиболее могучими
предателями, но я знала, что самые соблазнительные вещи были самыми
опасными, такие, например, как высовываться слишком далеко из окна или
лежать посреди улицы.
Эти интересные мысли стерли из моей памяти воспоминание о поручении,
которое дал мне отец в канализации. Я принялась играть на краю тротуара,
прыгать, сложив ноги, в настоящие реки, напевая песенки собственного
сочинения. На одной стене я увидела кота, который не решался пересечь улицу
из страха намокнуть. Я взяла его на руки и посадила на противоположную
стену, не преминув при этом рассказать ему о прелестях плавания и
удовольствии, которое он при этом испытал бы. Кот умчался, не поблагодарив
меня.
Отец выбрал смешной способ рассказать мне о своем ремесле. Вместо того,
чтобы объяснить мне, он отвел меня к месту своей работы, куда и провалился
тайком, чтобы произвести наилучший эффект. Черт побери, папа! Должно быть,
здесь же он и репетировал свои уроки "но", раз я никогда не слышала, как он
поет.
Сидя на тротуаре, я сделала кораблик из листьев гинкго и пустила его в
ручеек. Я семенила за ним. Странные эти японцы, если для их сточных канав им
понадобился бельгиец! Без сомнения только в Бельгии можно было найти хороших
канализационных рабочих. В конце концов все это не имело большого значения.
В следующем месяце мой день рождения, мне будет три года: вот бы мне
подарили плюшевого слона! Я приумножила намеки, чтобы родители поняли мое
желание, но эти люди были иногда глухи.
Если бы не наводнение я бы сыграла в мою любимую игру, которую я
называла "вызов": она состояла в том, чтобы лечь посреди улицы и мысленно
петь песню, остаться так, пока не допоешь, не двигаясь, что бы ни произошло.
Я часто задавала себе вопрос, что произошло бы, если бы проехала машина:
хватило ли бы мне смелости не покидать мой пост? Мое сердце сильно
колотилось при мысли об этом. Увы, когда мне представился редкий случай
ускользнуть из-под присмотра взрослых, чтобы поиграть в "вызов", на улице не
было ни одной машины.
После этих многочисленных мысленных, физических, подземных и мореходных
приключений, я прибыла домой. Я устроилась на террасе и принялась усердно
крутить юлу. Не знаю, сколько времени прошло таким образом.
Наконец мать увидела меня.
- А, вы вернулись, - сказала она.
- Я вернулась одна.
- А где же отец?
- Он на работе.
- Он пошел в консульство?
- Он в сточной канаве. Он просил меня сказать тебе об этом.
- Что?
Мать прыгнула в машину, приказав указывать ей дорогу до искомой канавы.
- Ну, наконец-то вы приехали! - простонал канализационный рабочий.
Поскольку ей не удавалось вытащить его на поверхность, она позвала на
помощь нескольких соседей, одному из которых пришла в голову счастливая
мысль вооружиться веревкой. Он бросил ее в канаву. Отец был поднят
несколькими хвастунами. Образовалась толпа, чтобы поглазеть на Бельгийца
анадумена13. Зрелище того стоило: существует ведь снежный
человек, а это был грязевой. Запах тоже был неплох.
Видя всеобщее удивление, я поняла, что мой родитель не был
канализационным рабочим, а я присутствовала при несчастном случае. Я
испытала от этого некоторое разочарование, не только потому, что идея иметь
родственника в сточных водах мне нравилась, но также потому, что я вернулась
к отправной точке моих поисков значения слова "консул".
Нам было не велено больше ходить гулять по улицам, пока не кончится
потоп.
Самым лучшим, когда беспрерывно шел дождь, было еще и ходить купаться.
Средство против воды это много воды.
Отныне я проводила свою жизнь на Маленьком Зеленом Озере. Нишио-сан
сопровождала меня туда каждый день, спрятавшись под зонтиком: она не
отказалась от мысли оставаться сторонницей сухости. Я же с самого начала
была на противоположной стороне. Я покидала дом в купальнике, чтобы
вымокнуть еще до купания. Никогда не иметь времени для просыхания, таков был
мой девиз.
Я ныряла в озеро и больше из него не выходила. Самым лучшим моментом
был ливень: тогда я поднималась на поверхность, чтобы полежать на воде и
принимать нежный перпендикулярный душ. Вселенная обрушивалась на все мое
тело. Я открывала рот, чтобы проглотить этот водопад, я не отказывалась ни
от одной капли, которая была дарована мне. Вселенная была обширна, а мне так
хотелось пить, что я могла выпить ее до последнего глотка.
Вода подо мной, вода надо мной, вода во мне - водой была я сама. Не зря
по-японски в моем имени было слово "дождь". По его образу, я чувствовала
себя драгоценной и опасной, безвредной и смертельной, молчаливой и шумной,
ненавистной и радостной, нежной и разрушительной, незначительной и
редкостной, чистой и захватывающей, коварной и терпеливой, музыкальной и
неблагозвучной, но вне всего этого, прежде, чем быть чем бы то ни было, я
чувствовала себя неуязвимой.
Можно было защититься от меня, спрятавшись под крышей или зонтиком,
меня это не волновало. Рано или поздно не оставалось ничего непроницаемого
для меня. Меня можно было выплевывать, не обращать на меня внимания, но, в
конце концов, я все равно просочилась бы. Даже в пустыне нельзя было быть
вполне уверенным в том, что не встретишь меня, но можно было быть вполне
уверенным, что там думали обо мне. Можно было проклинать меня, наблюдая за
мной на сороковой день потопа, меня это не волновало.
С высоты моего допотопного опыта я знала, что литься - было верхом
наслаждения. Некоторые заметили, что лучше было принять меня, позволить себе
быть затопленным мной, не сопротивляясь. Но гораздо лучше было быть мной,
быть дождем: не было большего сладострастия, чем выливаться, мелко морося
или ливнем, хлестать по лицам и пейзажам, питать родники и переполнять реки,
портить свадьбы и праздновать похороны, обрушиваться в изобилии, небесным
даром или проклятием.
Мое дождливое детство расцветало в Японии, как рыба в воде.
Устав от моих бесконечных свадеб с моим элементом, Нишио-сан наконец
звала меня:
- Выходи из озера! Ты растаешь!
Слишком поздно. Я уже давно растаяла.
Август. "Мушьятсуи", жаловалась Нишио-сан. Действительно, жарко было
как в парильне. Разжижение и сублимация сменялись в невыносимом ритме. Одно
лишь мое тело амфибии наслаждалось.
Мой отец находил ужасным петь в такую жару. Во время представлений под
открытым небом он надеялся на то, чтобы дождь остановил спектакль. Я тоже на
это надеялась, не только потому, что часы прослушивания "но" наполняли меня
скукой, но скорее ради радости дождя. Раскаты грома в горах были лучшими
звуками в мире.
Мне нравилось говорить неправду моей сестре. Для этого все было хорошо,
лишь бы оно было выдуманным.
- У меня есть осел, - объявила я ей.
Почему осел? Секунду назад я не знала того, что скажу.
- Настоящий осел, - продолжила я наугад, смело глядя в лицо
неизвестности.
- О чем ты говоришь? - сказала, наконец, Жюльетт.
- Да, у меня есть осел. Он живет на лугу. Я его вижу, когда хожу на
Маленькое Зеленое Озеро.
- Там нет луга.
- Это секретный луг.
- Какой он, твой осел?
- Серый, с длинными ушами. Его зовут Канику, - выдумала я.
- Откуда ты знаешь, что его так зовут?
- Это я его так назвала.
- Ты не имеешь права. Он не твой.
- Нет, он мой.
- Откуда ты знаешь, что он твой, а не чей-нибудь еще?
- Он мне это сказал.
Моя сестра расхохоталась.
- Врушка! Ослы не говорят.
Черт! Я забыла об этом. Тем не менее, я упрямо заверила:
- Это волшебный говорящий осел.
- Я тебе не верю.
- Тем хуже для тебя, - заключила я высокомерно.
Про себя я повторяла: "В следующий раз я должна помнить, что животные
не говорят".
Я предприняла новую попытку.
- У меня есть таракан.
По причинам мне неизвестным, эта ложь не произвела никакого эффекта.
Я решила попробовать сказать правду:
- Я умею читать.
- Да, умеешь.
- Это правда.
- Ну, да, да.
Ладно. С правдой тоже дело не пошло.
Не отчаиваясь, я продолжила попытку заслужить доверие.
- Мне три года.
- Почему ты все время врешь?
- Я не вру. Мне три года.
- Через десять дней!
- Да. Мне почти три года.
- Почти, не значит три года. Ты видишь, ты все время врешь.
Приходилось убедиться в одном: мне не доверяли. Ничего страшного. В
душе мне было безразлично, верят мне или нет. Я продолжала выдумывать ради
собственного удовольствия.
Я принялась рассказывать истории самой себе. Я-то, по крайней мере, в
них верила.
На кухне никого: такой случай нельзя упускать. Я запрыгнула на стол и
начала восхождение по северной стороне шкафчика с провизией. Стоя одной
ногой на коробке с чаем, другой на пачке печенья, ухватившись рукой за
крючок черпака, я находила военный клад, место, куда моя мать прятала
шоколад и карамель.
Жестяная коробка: мое сердце заколотилось. Поставив левую ногу на мешок
риса, правую на сушеные водоросли, я вскрыла замок со всей страстью моего
вожделения. Я открыла, и перед моим восхищенным взором предстали слитки
какао, жемчужины сахара, потоки жевательной резинки, диадемы из лакрицы и
браслеты из маршмеллоу14. Трофей. Я приготовилась водрузить там
свое знамя и созерцать свою победу с высоты этих Гималаев из сиропа глюкозы
и антиоксиданта Е428, когда я услышала шаги.
Паника. Оставив мои драгоценности на вершине шкафа, я спустилась
обратно и спряталась под столом. Пришли ноги: я узнала тапочки Нишио-сан и
гета Кашима-сан.
Эта последняя села, тогда как более молодая грела воду для чая. Она
отдавала ей приказы, как рабыне, и, не вполне довольная своим
превосходством, говорила ей ужасные вещи:
- Они презирают тебя, это ясно.
- Это не правда.
- Это бросается в глаза. Бельгийская женщина разговаривает с тобой как
с подчиненной.
- Здесь только один человек, который говорит со мной, как с
подчиненной: это ты.
- Это нормально: ты и есть подчиненная. Я-то не лицемер.
- Мадам не лицемерка.
- Твоя манера называть ее "мадам" смехотворна.
- Она называет меня Нишио-сан. На ее языке это то же самое, что
"мадам".
- Когда ты отворачиваешься, можешь быть уверена, что они называют тебя
служанкой.
- Откуда ты знаешь? Ты не говоришь по-французски.
- Белые всегда презирали японцев.
- Они нет.
- Как ты глупа!
- Господин поет "но"!
- "Господин"! Ты не видишь, что бельгийский мужчина делает это, чтобы
посмеяться над нами?
- Он встает каждое утро до зари, чтобы идти на урок пения.
- Это нормально, когда солдат просыпается рано, чтобы защищать свою
страну.
- Он дипломат, а не солдат.
- Все прекрасно видели, на что пригодились дипломаты в 1940 году.
- Сейчас 1970 год, Кашима-сан.
- Ну и что? Ничего не изменилось.
- Если это твои враги, почему ты работаешь на них?
- Я не работаю. Ты не заметила?
- Да нет, заметила. Но ты принимаешь их деньги.
- Это ничтожно по сравнению с тем, что они нам должны.
- Они ничего нам не должны.
- Они украли у нас самую красивую в мире страну. Они убили ее в 1945.
- Мы все-таки выиграли. Наша страна богаче, чем их сейчас.
- Нашу страну не сравнить с тем, какой она была до войны. Ты не застала
это время. В ту эпоху можно было гордиться тем, что ты японец.
- Ты говоришь так, потому что это твоя молодость. Ты идеализируешь.
- Для прекрасного одной молодости недостаточно. Если бы ты говорила о
твоей молодости, это было бы убого.
- Да, потому что я бедная. До войны я была такой же.
- Раньше красота существовала для всех. Для бедных и для богатых.
- Что ты об этом знаешь?
- Сегодня красоты нет больше ни для кого. Ни для богатых, ни для
бедных.
- Красоту не трудно найти.
- Это остатки. Они осуждены на исчезновение. Это упадок Японии.
- Я уже где-то слышала это.
- Я знаю, что ты думаешь. Даже если ты иного мнения, тебе есть о чем
беспокоиться. Ты вовсе не так любима здесь, как ты думаешь. Ты очень наивна,
если не видишь презрения, которое прячется за их улыбками. Это нормально.
Люди твоего круга так привыкли, что с ними обращаются, как с собаками, что
они этого даже не замечают. Я-то аристократка, я чувствую, когда меня не
уважают.
- Тебя здесь уважают.
- Меня да. Я показала им, что меня нечего путать с тобой.
- И в результате я член семьи, а ты нет.
- Ты слишком глупа, если веришь в это.
- Дети меня обожают, особенно младшая.
- Это очевидно! В этом возрасте они еще щенки! Если ты даешь пищу
щенкам, они тебя любят!
- Я люблю этих щенков.
- Если ты хочешь быть членом собачьей семьи, тем лучше для тебя. Но не
удивляйся, если однажды, они будут обращаться с тобой, как с собакой.
- Что ты хочешь сказать?
- Я знаю, что. - Сказала Кашима-сан и поставила свой бокал с чаем на
стол, словно положив конец дискуссии.
На следующий день Нишио-сан объявила моему отцу, что берет расчет.
- У меня слишком много работы, я устала. Мне нужно вернуться домой и
заниматься близнецами. Моим дочерям только десять лет, они еще нуждаются во
мне.
Моим родителям оставалось только согласиться.
Я повисла на шее у Нишио-сан:
- Не уходи! Прошу тебя!
Она заплакала, но не сменила решения. Я видела, как Кашима-сан
улыбалась в углу.
Я побежала к родителям и рассказала то, что поняла из сцены, при
которой я присутствовала тайком. Мой отец, разгневанный на Кашима-сан,
пригласил Нишио-сан для разговора наедине. Я рыдала в материнских объятиях,
конвульсивно повторяя:
- Нишио-сан должна остаться со мной! Нишио-сан должна остаться со мной!
Мама мягко объяснила мне, что в любом случае, однажды, я покину
Нишио-сан.
- Твой отец не останется на посту в Японии вечно. Через год, два или
три мы уедем. А Нишио-сан не поедет с нами. И тогда тебе придется с ней
расстаться.
Вселенная обрушилась у меня под ногами. Я только что узнала столько
мерзостей за раз, что не могла привыкнуть даже к одной из них. Кажется, моя
мать не понимала, что только что объявила мне Апокалипсис.
Мне понадобилось время прежде, чем я произнесла хоть один звук.
- Мы не останемся здесь навсегда?
- Нет. Твой отец получит пост в другом месте.
- Где?
- Мы этого не знаем.
- Когда?
- Этого мы тоже не знаем.
- Нет. Я не уеду. Я не могу уехать.
- Ты больше не хочешь жить с нами?
- Хочу. Но вы тоже должны остаться.
- У нас нет на это права.
- Почему?
- Твой отец дипломат. Это его профессия.
- Ну и что?
- Он должен подчиняться Бельгии.
- Бельгия далеко. Она не сможет его наказать, если он не послушается.
Мать засмеялась. Я заплакала еще сильней.
- Это шутка, то, что ты мне сказала. Мы не уедем!
- Это не шутка. Однажды мы уедем.
- Я не хочу уезжать! Я должна жить здесь! Это моя страна! Это мой дом!
- Это не твоя страна!
- Это моя страна! Я умру, если уеду!
Я замотала головой, как сумасшедшая. Я была в море, почва ушла у меня
из-под ног, я барахталась, искала опору, почвы не было нигде, я больше не
нужна была миру.
- Нет, ты не умрешь.
На самом деле я уже умирала. Я только что узнала эту ужасную новость,
которую каждый человек однажды узнает: то, что ты любишь, ты потеряешь. "То,
что было тебе дано, будет у тебя отнято": именно так сформулировала я
катастрофу, которая станет лейтмотивом моего детства, юношества и
последующих перипетий. "То, что было тебе дано, будет у тебя отнято": вся
твоя жизнь пройдет в траурном ритме. Траур по любимой стране, горе, цветам,
дому, Нишио-сан и языку, на котором ты с ней говоришь. И это будет лишь
первый траур в веренице, продолжительности которой ты не представляешь.
Траур в полном смысле слова, потому что ты не обретешь ничего вновь, ничто
не возвратится тебе: тебя попытаются одурачить, как Бог дурачит Иова
"возвращая" ему другую жену, другой дом и других детей. Увы, ты не так
глупа, чтобы быть простофилей.
- Что я сделала плохого? - рыдала я.
- Ничего. Это не из-за тебя. Просто так есть.
Если бы по крайней мере я что-то сделала. Если бы только эта жестокость
была наказанием! Но нет. Это так, потому что так есть. Будь ты
отвратительной или нет, это ничего не меняет. "То, что было тебе дано, будет
у тебя отнято": таково правило.
В возрасте почти трех лет узнаешь, что однажды ты умрешь. Это не имеет
никакого значения: это будет так нескоро, словно этого вовсе не существует.
Только вот узнать в этом возрасте, что через год, два, три, ты будешь
изгнана из сада, даже не ослушавшись главных правил, это знание самое
жестокое и несправедливое, источник страданий и бесконечных тревог.
"То, что было тебе дано, будет у тебя отнято": и если бы ты только
знала, что однажды они будут иметь наглость увезти тебя!
Я взвыла от безнадежности.
В этот момент появились мой отец и Нишио-сан. Она подбежала и взяла
меня на руки.
- Успокойся, я остаюсь, я больше не уезжаю, я остаюсь с тобой, с этим
покончено.
Если бы она сказала мне это на четверть часа раньше, я бы запрыгала от
радости. Отныне же я знала, что это было всего лишь отсрочкой: драма
разразится позже. Плохое утешение.
Перед лицом этого будущего ограбления, есть только два вида возможного
поведения: или не привязываться к людям и вещам, дабы сделать разрыв менее
болезненным, или, наоборот, любить как можно сильнее, выложиться полностью -
"поскольку у нас не будет много времени, чтобы быть вместе, я дам тебе за
год столько любви, сколько я могла бы дать тебе за всю жизнь".
Таков был мой выбор: я заключила Нишио-сан в объятия и сжала ее тело
так сильно, насколько мне позволяли мои несуществующие силы. Это не помешало
мне еще надолго заплакать.
Кашима-сан прошла мимо и видела эту сцену: мое объятие и успокоенную и
смягчившуюся Нишио-сан. Она поняла, если не мое шпионство, то, по крайней
мере, ту не последнюю роль, которую я сыграла в этом деле.
Она сжала губы. Я увидела, как она кинула на меня взгляд полный
ненависти.
Мой отец немного успокоил меня: наш отъезд из Японии планировался через
два или три года. Два или три года для меня были равны целой жизни: страна,
где я родилась, будет со мной еще целую вечность. Это было горьким
утешением, как лекарства, которые смягчают боль, но не лечат болезнь. Я
предложила отцу сменить профессию. Он ответил мне, что карьера
канализационного рабочего не слишком привлекала его.
С этих пор я чувствовала себя торжественно. После обеда дня
трагического открытия Нишио-сан отвела меня на детскую площадку. Там я
провела час, исступленно прыгая по бортику песочницы, повторяя себе такие
слова:
"Ты должна запомнить! Ты должна запомнить!"
"Поскольку ты не будешь жить в Японии вечно, поскольку ты будешь
изгнана из сада, поскольку ты потеряешь Нишио-сан и гору, поскольку то, что
было тебе дано, будет у тебя отнято, ты должна запомнить эти сокровища.
Воспоминание имеет ту же власть, что и написанное: когда ты видишь слово
"кот", написанное в книге, его вид отличается от соседского кота, который
смотрел на тебя своими красивыми глазами. И, однако, видеть написанным это
слово доставляет тебе удовольствие сродни присутствию настоящего кота, его
золотистому взгляду, устремленному на тебя.
Память это то же самое. Твоя бабушка умерла, но воспоминание о ней
делает ее живой. Если тебе удастся запечатлеть сокровища твоего рая в твоем
мозгу, ты унесешь в своей голове если не их волшебную реальность, то, по
крайней мере, их могущество.
Отныне в твоей жизни будут сплошные коронации. Моменты, достойные
этого, будут облечены в мантию из горностая и коронованы в храме твоего
черепа. Твои эмоции станут твоими династиями".
Наступил, наконец, день моего трехлетия. Это был первый день рождения,
о котором я помню. Это событие показалось мне событием мирового масштаба.
Утром я проснулась, воображая, что Шукугава должна быть в праздничном
убранстве.
Я прыгнула в кровать моей сестры, еще спавшей, и растолкала ее:
- Я хочу, чтобы ты первая поздравила меня с днем рождения.
Мне казалось, что она почтет это за большую честь. Она пробурчала "с
днем рождения" и отвернулась с недовольным видом.
Я покинула эту неблагодарную и спустилась в кухню. Нишио-сан была
великолепна: она встала на колени перед ребенком-богом, которым была я, и
поздравила меня с моим подвигом. Она была права: достигнуть возраста трех
лет было доступно не всякому. Затем она распростерлась передо мной. Я
почувствовала глубокое удовлетворение.
Я спросила ее, придут ли жители деревни приветствовать меня ко мне
домой, или же это я должна прошествовать по улице, получая аплодисменты.
Нишио-сан на мгновение затруднилась ответить:
- Сейчас лето. Люди уехали на каникулы. Иначе для тебя организовали бы
целый фестиваль.
Я решила, что так было лучше. Это празднество меня без сомнения утомило
бы. Для моего триумфа требовалась интимная обстановка. В тот момент, когда я
получу своего плюшевого слона, этот день можно будет счесть самым удачным.
Родители объявили, что я получу свой подарок во время полдника. Хьюго и
Андре сказали мне, что сегодня они не будут дразнить меня. Кашима-сан ничего
мне не сказала.
Я провела последующие часы в нетерпеливых галлюцинациях. Этот слон
будет самым грандиозным подарком, который мне когда-либо дарили в жизни. Я
размышляла о длине его хобота и его весе, когда он окажется в моих руках.
Я назвала бы этого слона Слон: это было бы прекрасным именем для слона.
В четыре часа по полудню меня позвали. Я пришла к столу с биением
сердца, достигающим 8 баллов по шкале Рихтера. Я не увидела никакого
свертка. Должно быть его спрятали.
Формальности. Пирог. Три зажженные свечи, которые я задула, чтобы
отделаться от этого. Песни.
- Где мой подарок? - спросила я, наконец.
Родители хитро улыбнулись.
- Это сюрприз.
Я заволновалась:
- Это не то, что я просила?
- Это лучше!
Лучше, чем плюшевый толстокожий, такого не существовало. Я предвидела
худшее.
- Что это?
Меня подвели к маленькому каменному прудику в саду.
- Посмотри в воду.
Там плескались три живых карпа.
- Мы заметили, что тебе нравятся рыбы, а особенно карпы. Итак, мы дарим
тебе трех: одного за каждый год. Хорошая идея, верно?
- Да, - ответила подавленно-вежливо.
- Первый оранжевый, второй зеленый, третий серебристый. Ты не находишь,
что это восхитительно?
- Нахожу, - сказала я, думая, что это отвратительно.
- Ты сама будешь заботиться о них. Тебе приготовили запас воздушных
рисовых лепешек: ломай их на кусочки и кидай им, вот так. Ты довольна?
- Очень.
Проклятие. Я предпочла бы остаться совсем без подарка.
Я солгала не столько из вежливости. Я сделала это потому, что ни на
одном известном языке невозможно было выразить всю степень моей досады,
потому что ни одно выражение и близко не походило на мое разочарование.
В бесконечный список человеческих вопросов, не имеющих ответа, нужно
включить следующий: что происходит в голове у благонамеренных родителей,
когда, не довольствуясь тем, чтобы подавать детям ошеломляющие идеи, они
берут на себя инициативу вместо них.
Когда мне было три года, они провозгласили "мою" страсть к разведению
карпов. Когда мне было 7 лет, они объявили о "моем" торжественном решении
посвятить себя дипломатической карьере. Мои двенадцать лет укрепили в них
идею сделать из своего отпрыска политического лидера. И когда мне
исполнилось семнадцать, они решили, что я буду семейным адвокатом.
Мне случалось спрашивать их, откуда у них эти странные идеи. На что они
отвечали, всегда с тем же апломбом, что "это было видно" и что "таково было
общее мнение". И когда я захотела узнать, чьим именно мнением это было, они
сказали:
- Да всех!
Не следовало противоречить их доброй воле.
Вернемся к моим трем годам. Поскольку мои отец и мать узрели во мне
рыбоводческие амбиции, я постаралась, из дочерней благорасположенности,
изобразить внешние признаки ихтиофилии.
Я принялась рисовать цветными карандашами тысячи рыб с плавниками
большими, маленькими, многочисленными, совсем без них, с чешуей зеленой,
красной, голубой в желтый горошек, оранжевой с сиреневыми полосами.
- Правильно мы сделали, подарив ей карпов! - Говорили восхищенные
родители, глядя на мои произведения.
Эта история могла быть комичной, если бы не моя ежедневная обязанность
кормить эту водяную фауну.
Я шла в кладовую за воздушными рисовыми лепешками. Потом, стоя у края
каменного пруда, я разламывала этот прессованный продукт и кидала в воду
кусочками размером с поп-корн.
Это было довольно весело. Проблема была в этих мерзких тварях карпах,
которые всплывали на поверхность, раскрыв зевы, чтобы съесть свой хлеб.
Вид этих трех ртов без тела, которые высовывались из пруда, чтобы
поглощать, наполнял меня отвращением.
Мои родители, неспособные придумать что-нибудь хорошее, сказали мне:
- Твой брат, сестра и ты, вас трое, как и карпов. Ты могла бы назвать
оранжевого Андре, зеленого Жюльетт, а серебристый носил бы твое имя.
Я нашла приличный предлог, чтобы избежать этой ономастической
катастрофы.
- Нет. Хьюго огорчился бы.
- Это правда. Может купить четвертого карпа?
Скорее, придумать что-нибудь.
- Нет, я уже дала им имена.
- А. И как ты их назвала?
"Что бы сгодилось для троих?" - подумала я молниеносно и ответила:
- Иисус, Мария и Иосиф.
- Иисус, Мария и Иосиф? Тебе не кажется, что это смешные имена для рыб?
- Нет, - заверила я.
- И кто из них кто?
- Оранжевый Иосиф, зеленый Мария и серебристый Иисус.
Моя мать, наконец, рассмеялась при мысли о карпе, которого звали Иосиф.
Мое крещение было принято.
Каждый день в полдень, когда солнце стояло на самой верхней точке неба,
я взяла в привычку приходить кормить троицу. Рыбья жрица, я благословляла
рисовую лепешку, ломала ее и бросала в волны со словами:
- Это мое тело, дарованное вам.
Тут же появлялись мерзкие морды Иисуса, Марии и Иосифа. Громко
расплескивая воду ударами плавников, они набрасывались на свой корм, они
дрались, чтобы проглотить как можно больше крошек.
Неужели это было так вкусно, что стоило драться? Я откусила
прессованную лепешку, она не имело никакого вкуса. Как бумажное тесто.
И, однако, надо было видеть, как эти толстые, как колбасы, рыбы воевали
за эту манну; разбухшая и намокшая, она должна была быть совершенно
отвратительной. Эти карпы внушали мне безграничное презрение.
Разбрасывая рисовые лепешки, я изо всех сил старалась не смотреть на
рты этого народца. Даже жующие человеческие рты уже были тягостным зрелищем,
но это было ничто в сравнении с глотками Иисуса, Марии и Иосифа.
Канализационное отверстие было и то привлекательнее. Диаметр их рта почти
равнялся диаметру тела, что напоминало бы трубу, не будь этих рыбьих губ,
которые смотрели на меня своим губьим взглядом, этих неприятных губ, которые
открывались и закрывались в непристойным шумом, этих ртов в форме буйков,
которые пожирали мой корм, перед тем, как сожрать меня самое!
Я привыкла выполнять свою задачу с закрытыми глазами. Вопрос стоял о
выживании. Мои слепые руки разламывали лепешку и бросали перед собой наугад.
Раздававшееся "хлюп-хлюп-буль-буль" сигнализировало мне о том, что троица,
подобно голодающему населению, следовала по следам моих опытов
баллистического кормления. Даже эти звуки были мерзкими, но заткнуть уши
было невозможно.
Таким было мое первое отвращение. Это странно. Я помню, как до
трехлетнего возраста я смотрела на раздавленных лягушек, овладевала
гончарных искусством при помощи своих испражнений, внимательно исследовала
содержимое носового платка моей простудившейся сестры, совала палец в сырую
говяжью печень - и все это без тени отвращения, воодушевленная благородным
любопытством исследователя.
Тогда почему рот карпа вызывал во мне это ужасное головокружение, эту
подавленность чувств, этот холодный пот, это болезненное наваждение, эти
спазмы тела и духа? Загадка.
Иногда я думаю, что особенность и уникальность каждого индивидуума
состоит в следующем: скажи мне, что вызывает в тебе отвращение, и я скажу
тебе, кто ты. Наши личности ничтожны, наши наклонности одна банальнее
другой. Только то, что вызывает гадливость, действительно может рассказать о
нас.
Десять лет спустя, когда я изучала латынь, я наткнулась на фразу: Carpe
diem.
Прежде, чем мой мозг смог ее проанализировать, старый инстинкт во мне
уже перевел: "по карпу в день". Отвратительная поговорка, резюмирующая мой
крест былых времен.
"Пожинай день", таков, очевидно, был верный перевод. Пожинай день?
Скажешь тоже. Как можно наслаждаться ежедневными плодами, когда до полудня
ты думаешь только о наказании, которое тебя ждет, а после полудня ты
вспоминаешь то, что только что видела.
Я пыталась больше об этом не думать. Увы, нет ничего труднее. Если бы
мы были способны не думать о наших проблемах, мы были бы счастливой расой.
Это то же самое, что сказать Бландин15 в ее яме: "Ну же,
давай, не думай о львах!"
Сравнение не случайно: у меня было все большее впечатление, что я
кормила карпов собственной плотью. Я худела. После рыбьего завтрака меня
звали к столу, но я ничего не могла проглотить.
Ночью в кровати мне в темноте мерещились разинутые рты. Спрятавшись под
подушку, я плакала от ужаса. Самовнушение было так сильно, что чешуйчатые
гибкие карпы настигали меня под одеялом, сжимали меня, и их толстогубые
холодные пасти целовали меня. Я была малолетней наложницей рыбообразных
галлюцинаций.
Иона и кит? Какая ерунда! Ему было хорошо в брюхе у китообразного.
Если, по крайней мере, я могла быть фаршем в брюхе карпа, я была бы спасена.
У меня вызывал отвращение не его желудок, а его рот, движения его челюстей,
которые насиловали мои губы по ночам. Благодаря частым посещениям созданий,
достойных кисти Иеронима Босха, мои, ранее сказочные, бдения, превратились в
пытку.
Был и другой источник тревоги: если слишком долго терпеть рыбьи
поцелуи, не превратишься ли в них сам? В сома, например. Я вытягивала руки
вдоль тела в поисках призрачных метаморфоз.
Трехлетний возраст не приносил решительно ничего хорошего. Японцы верно
определили, что в этом возрасте, человек перестает быть богом. Нечто - уже!
- было потеряно, то, что дороже всего, и что никогда не вернется: вера в
благодушное постоянство мира.
Я слышала, как мои родители говорили, что скоро я пойду в японский
детский сад, что означало для меня настоящее бедствие. Что! Покинуть рай?
Присоединиться к детскому стаду? Что за мысль!
Но было нечто похуже. В самом саду происходило что-то волнующее.
Природа достигла какой-то пресыщенности. Деревья были слишком зеленые,
слишком покрытые листьями, цветы цвели так пышно, словно их перекормили. Во
второй половине августа у растений была недовольная раскормленная гримаса,
как на следующий день после оргии. Жизненная сила, содержание которой я
чувствовала во всякой вещи, теперь трансформировалась в тяжеловесность.
Сама не зная, я наблюдала открывающийся мне самый пугающий из законов
вселенной: то, что не двигается вперед, отступает. Есть рост, а потом
наступает упадок: между ними нет ничего. Таким образом, лета не
существовало. Была долгая весна, впечатляющее бурление соков и желаний: но
как только рост был закончен, начинался спад.
С 15 августа их уносит смерть. Конечно, ни один лист не выдает ни
малейшего признака подпаливания; конечно, деревья так пышны, что их будущее
облысение невозможно представить. Зелень обильна как никогда, цветники в
полном блеске, это похоже на золотой век. И, однако, это не золотой век, по
той причине, что золотой век невозможен, потому, что стабильности не
существует.
В три года я ничего об этом не знала. Я проживала световые года короля,
который умирает с криком "То, что должно кончиться, уже закончено". Я была
неспособна сформулировать причину моей тревоги. Но я чувствовала, да, я
чувствовала приближающуюся агонию. Природа была слишком роскошна: за этим
что-то скрывалось.
Если бы я поговорила об этом с другими, мне бы объяснили смену времен
года. В три года не помнишь предыдущих лет, не замечаешь вечное повторение
одного и того же, и новое время года представляется непоправимым бедствием.
В два года изменений не замечаешь, на них не обращаешь внимания. В
четыре года их замечаешь, но воспоминания о предыдущем годе делает их
банальными и совсем не драматичными. В три года ты полон беспокойства: ты
все замечаешь и ничего не понимаешь. Не существует никакого мысленного
адвоката, к которому можно обратиться, чтобы успокоиться. В три года ты еще
лишен рефлекса, который заставляет просить объяснения у других: ты не
осознаешь, что у взрослых больше опыта - и, быть может, это не так уж
неверно.
В три года мы Марсиане. Это впечатляющее и в то же время ужасно быть
Марсианином, спускающимся на землю. Мы исследуем неизвестные и непонятные
феномены. Никакого ключа к разгадке. Приходится изобретать законы, исходя
только из собственных наблюдений. Нужно быть последователем Аристотеля 24
часа в сутки, что довольно изнурительно, если ты ни разу не слышал о греках.
Одна ласточка не делает весны. В три года хочется знать, какое
количество ласточек необходимо, чтобы поверить во что-то. Один умирающий
цветок не делает осени. Два цветочных трупа, без сомнения, и подавно.
Однако, это не мешает беспокойству. Сколько цветочных агоний необходимо,
чтобы в голове прозвучал сигнал тревоги о приближающейся смерти?
Шампольон16 нарастающего хаоса, я спасалась в обществе моей
юлы. Я чувствовала, что она могла сообщить мне решающие истины. Увы, я не
понимала ее речей.
Конец августа. Полдень. Час наказания. Иди кормить карпов.
Смелее. Ты это делала уже столько раз. Ты выжила. Нужно только пережить
этот ужасный момент.
Я беру рисовые лепешки в кладовой. Я иду к каменному пруду.
Перпендикулярное солнце заставляет воду сверкать как алюминий. Эта гладкая
блестящая поверхность тут же испорчена тремя последовательными всплесками:
Иисус, Мария и Иосиф увидели меня и прыгают, таким образом, они зовут друг
друга к столу.
Когда они перестали принимать себя за летающих рыб, что с их
комплекцией совершенно непристойно, они выставили свои рты на поверхности и
ждут.
Я кидаю куски пищи. Распахнутые зевы кидаются на них. Трубы
заглатывают. Проглотив, они требуют еще. Их глотки до того широко разинуты,
что, наклонившись немного, можно было бы увидеть их желудки. Продолжая
раздавать корм, мне делается все более не по себе от того, что демонстрирует
мне эта троица: обычно все существа прячут внутренности своего тела. Что бы
творилось, если бы люди выставляли свои кишки напоказ?
Карпы нарушили это первостепенное табу: они навязывают мне зрелище
своих распахнутых пищеводов.
Ты находишь это отталкивающим? У тебя в животе то же самое. Если этот
спектакль так тебе надоел, то может быть это потому, что ты узнаешь в нем
себя. Ты думаешь, что твое содержимое другое? Тебе подобные едят не так
противно, но они едят, и в твоей матери, и в твоей сестре все то же самое.
А ты думаешь, что ты другая? Ты труба, вышедшая из трубы. Последнее
время у тебя было впечатление, что ты развиваешься, становишься думающей
материей. Вздор. Разве ты воспринимала бы рот карпа так болезненно, не будь
он твоим отвратительным зеркалом? Помни, что ты труба и что в трубу ты
вернешься.
Я заставляю замолчать голос, который говорит мне эти ужасные вещи. Вот
уже две недели в полдень я смело борюсь с бассейном с рыбами и констатирую,
что вместо того, чтобы привыкнуть к этой мерзости, я становлюсь все более
чувствительной. А вдруг это отвращение, которое я приняла за глупое
жеманство, каприз, было мне ниспослано свыше? В таком случае, я должна
противостоять этому, чтобы понять его. Нужно позволить голосу говорить.
Смотри же. Смотри во все глаза. Жизнь, это то, что ты видишь: мембрана,
требуха, бездонная дыра, требующая, чтобы ее наполнили. Жизнь это труба,
которая поглощает и остается пустой.
Мои ноги у края пруда. Я гляжу на них с недоверием, я больше не уверена
в них. Я поднимаю глаза и смотрю на сад. Это уже не тот ларец, что защищал
меня, этот уголок совершенства. В нем смерть.
Между жизнью - заглатывающими ртами карпов - и смертью - медленно
увядающей растительностью - что выберешь ты? От чего тебя меньше тошнит?
Я больше не размышляю. Я дрожу. Мои взгляд опускается на морды
животных. Мне холодно. У меня приступ тошноты. Мои ноги меня больше не
держат. Я больше не борюсь. Загипнотизированная, я падаю в бассейн.
Моя голова стукается о каменное дно. Боль от удара исчезает почти
сразу. Мое тело становится независимым от моей воли, переворачивается, и я
оказываюсь в горизонтальном положении на серединной глубине, словно я решила
поплавать на спине на глубине одного метра под водой. И больше я не
двигаюсь. Спокойствие восстанавливается вокруг меня. Моя тревога растаяла. Я
чувствую себя очень хорошо.
Забавно. Последний раз, когда я тонула, во мне был протест, гнев,
могучее желание выбраться оттуда. В этот раз ничего подобного. Я выбрала
это. Я даже не чувствую, что мне не хватает воздуха.
Безмятежно спокойная, я смотрю на небо сквозь поверхность пруда.
Солнечный свет никогда не был так красив, как сейчас, сквозь толщу воды. Я
уже думала об этом, когда тонула в первый раз.
Я чувствую себя хорошо. Я никогда не чувствовала себя так хорошо. Мир,
который я вижу отсюда, прекрасно подходит мне. Вода настолько переварила
меня, что я не произвожу больше никаких водоворотов. Карпы, возмущенные моим
бесцеремонным вторжением, забились в угол и больше не двигаются. Флюиды
застыли в спокойствии мертвой воды, что позволяет мне созерцать деревья
сада, словно сквозь гигантский монокль. Я решила смотреть только на бамбук:
ничто в нашей вселенной не стоит такого восхищения, как бамбук. Метр водяной
толщи, которая отделяет меня от него, усиливает его красоту.
Я улыбаюсь от счастья.
Вдруг что-то возникает между бамбуком и мной: появляется легкий
человеческий силуэт и наклоняется надо мной. Я с досадой думаю о том, что
этот человек захочет вытащить меня. Нельзя даже с собой покончить спокойно.
Но нет. Понемногу я различаю сквозь водяную призму черты лица человека,
который меня обнаружил: это Кашима-сан. Страх сразу исчезает. Она настоящая
японка прошедших времен и более того, она меня ненавидит: две великолепные
причины для того, чтобы не спасать меня.
И правда. Элегантное лицо Кашима-сан остается бесстрастным. Не
двигаясь, она смотрит мне в глаза. Видно ли ей, что я довольна? Не знаю. Кто
знает, что происходит в голове у японки былых времен.
Можно быть уверенным в одном: эта женщина оставит меня умирать.
На полдороге между потусторонним миром и садом, я бесшумно говорю про
себя:
"Я знала, что в конце концов мы поймем друг друга, Кашима-сан. Теперь
все хорошо. Когда я тонула в море и видела людей на пляже, смотревших и не
пытавшихся меня спасти, мне было больно. Теперь, благодаря тебе, я их
понимаю. Они были также спокойны, как ты. Они не хотели нарушать закона
вселенной, который требовал моей смерти от воды. Они знали, что мое спасение
было ни к чему. Тот, кто должен утонуть, утонет. Доказательством служит то,
что моя мать вытащила меня из воды, но я все-таки снова оказалась здесь".
Может это иллюзия? Мне кажется, что Кашима-сан улыбается.
"Ты правильно улыбаешься. Когда свершается чья-то судьба, нужно
улыбаться. Я счастлива от сознания, что я больше никогда не пойду кормить
карпов и никогда не покину Японию".
Теперь я отчетливо вижу: Кашима-сан улыбается - она наконец-то мне
улыбается! - а затем, не спеша уходит. Отныне я один на один со смертью. Я
точно знаю, что Кашима-сан никого не предупредит. Я права.
Умереть требует времени. Я уже целую вечность нахожусь меж двух вод. Я
снова думаю о Кашима-сан. Нет ничего более обаятельного, чем выражение лица
человека, наблюдающего за вашей смертью и не пытающегося вас спасти. Ей было
достаточно только опустить руку в бассейн, чтобы вернуть к жизни трехлетнего
ребенка. Но если бы она это сделала, она не была бы Кашима-сан.
Что меня утешает больше всего в моем положении это то, что у меня
больше не будет страха перед смертью.
Что произошло в 1945 году на Окинаве, острове на юге Японии? Я не
нахожу слов, чтобы охарактеризовать это.
Это было сразу после капитуляции. Жители Окинавы знали, что война была
проиграна и что американцы, уже высадившиеся на их острове, маршем проходили
по всей их территории. Они также знали, что было приказано прекратить
сопротивление.
На этом их осведомленность заканчивалась. Поскольку власти сказали им,
что еще недавно американцы убивали их до последнего, островитяне остались
убеждены в этом. И когда белые солдаты начали наступать, население начало
отступать. Они отступали по мере того, как победоносный враг захватывал
территорию. Они дошли до края острова, который заканчивался длинной крутой
скалой, нависающей над морем. И поскольку они были уверены, что их убьют,
они бросились с высокого выступа.
Скала была очень высока, и под ней ощетинились острые рифы. Никто из
тех, кто прыгнул, не выжил. Когда пришли американцы, они ужаснулись тому,
что увидели.
В 1989 году я пришла взглянуть на эту скалу. Ничего, ни одного плаката
не указывало на то, что там произошло. Тысячи людей покончили там с собой за
несколько часов, казалось, не произведя этим никакого впечатления. Море
поглотило тела, разбившиеся о камни. Вода остается более распространенной
смертью в Японии, чем seppuku.
Невозможно находиться в этом месте, не представив себя в шкуре тех, кто
предался этой коллективной смерти. Возможно, многие среди них покончили с
собой из страха перед пытками. Правдоподобно также и то, что величественная
красота этого места вдохновила многих из них на этот акт, символизирующий ни
с чем не сравнимый патриотизм.
Тем не менее, уравнением первой степени этого массового самоубийства
является следующее: тысячи людей бросились с этой великолепной скалы, потому
что они не хотели быть убиты, тысячи людей предали себя смерти, потому что
они боялись смерти. В этом есть некая парадоксальная логика, которая меня
поражает.
Речь не идет о том, чтобы оправдать или осудить этот поступок. Умершим
из Окинавы от этого не легче. Но я настаиваю на мысли, что наилучшей
причиной для самоубийства является страх смерти.
В три года мне ничего об этом неизвестно. Я жду смерти в бассейне с
карпами. Должно быть, я приближаюсь к какому-то важному моменту, потому что
я вижу перед собой свою жизнь. Потому ли, что она была коротка? Мне не
удается разглядеть детали моего существования. Это как в поезде, который
едет так быстро, что не успеваешь прочитать названия мелких станций. Мне все
равно. Я погружаюсь в блаженное отсутствие тревоги.
Третье лицо единственного числа постепенно овладевает моим "я", которое
служило мне в течение полугода. Все менее и менее живая вещь чувствует, как
снова превращается в трубу, которой она, может быть, и не переставала быть.
Скоро тело станет всего-навсего трубкой. Оно позволит захватит себя
этому обожаемому элементу, приносящему смерть. Освобожденная, наконец, от
своих бесполезных функций, канализация предоставит проход воде - и ничему
другому больше.
Внезапно, рука хватает умирающий сверток за кожу на шее, трясет его и
грубо, зверски и больно возвращает его к первому лицу единственного числа.
Воздух входит в мои легкие, которые уже было приняли себя за жабры. Это
больно. Я кричу. Я жива. Зрение вернулось ко мне. Я вижу, что это Нишио-сан
вытащила меня из воды.
Она кричит и зовет на помощь. Она тоже жива. Она бежит в дом, неся меня
на руках. Находит мою мать, которая, увидев меня, вскрикивает:
- Немедленно едем в больницу Кобе!
Нишио-сан бегом сопровождает ее до машины. Она невнятно объясняет ей на
смеси японского, французского, английского и стонов, в каком состоянии она
меня выловила.
Мать кидает меня на заднее сиденье и заводит мотор. Она мчится, рискуя
сломать себе шею, что абсурдно, если хочешь спасти кому-нибудь жизнь. Должно
быть, она думает, что я ничего не понимаю, потому что объясняет мне, что
произошло:
- Ты кормила рыб, поскользнулась и упала в бассейн. В другое время ты
бы поплыла без всяких проблем. Но, падая, ты ударилась лбом о каменное дно и
потеряла сознание.
Я озадаченно слушаю ее. Я прекрасно знаю, что это совсем не то, что со
мной произошло.
Она настаивает и спрашивает меня:
- Ты понимаешь?
- Да.
Я понимаю, что не нужно говорить ей правду. Я понимаю, что лучше
придерживаться этой официальной версии. Впрочем, я даже не представляю, как
я могла бы ей рассказать обо всем. Я не знаю слова "самоубийство".
Однако, есть вещь, о которой я хочу объявить:
- Я больше никогда не хочу кормить карпов!
- Конечно. Я понимаю. Ты боишься снова упасть в воду. Я тебе обещаю,
что ты больше не будешь их кормить.
Победа. Мой поступок не был напрасным.
- Я возьму тебя на руки, и мы пойдем их кормить вместе.
Я закрываю глаза. Все повторяется сначала.
В больнице мать относит меня в отделение скорой помощи. Она говорит
мне:
- У тебя дыра в голове.
Это новость. Я в восхищении и хочу узнать об этом побольше.
- Где?
- На лбу, там, где ты стукнулась.
- Большая дыра?
- Да, ты теряешь много крови.
Она кладет свои пальцы мне на висок и показывает их, покрытые кровью.
Очарованная, я окунаю свой указательный палец в зияющую рану, не зная, что я
подчеркиваю собственное безумие.
- Я чувствую щель.
- Да. Твоя кожа разорвана.
Я с вожделением разглядываю свою кровь.
- Я хочу посмотреться в зеркало! Я хочу видеть дырку у себя в голове!
- Успокойся.
Санитары заняты мной и успокаивают мою мать. Я не слушаю того, что они
рассказывают. Я думаю о дырке у меня на лбу. Поскольку я лишена права ее
увидеть, я ее представляю. Я представляю мой пробитый сбоку череп и дрожу в
экстазе.
Я снова кладу туда палец. Я хочу проникнуть пальцем в голову и
исследовать ее изнутри. Одна из санитарок мягко берет меня за руку, чтобы
помешать мне это сделать. Ты не располагаешь даже собственным телом.
- Тебе будут зашивать лоб, - говорит мать.
- Иголкой и ниткой?
- Почти что так.
Я не помню, что меня усыпили. Кажется, я еще видела доктора над собой с
толстой черной ниткой и иглой, который зашивал рану у меня на виске, как
портного, перешивающего платье прямо на клиентке.
Так закончилась моя первая и на сегодняшний день моя единственная
попытка самоубийства.
Я никогда не говорила моим родителям о том, что это не было несчастным
случаем.
Я также не рассказала о странном отсутствии реакции у Кашима-сан. Нет
никакого сомнения в том, что у нее могли бы быть проблемы из-за этого. Она
ненавидела меня и должна была радоваться моей будущей смерти. Я не исключаю
также возможности того, что она подозревала о настоящей причине моего
поступка и уважала мой выбор.
Испытывала ли я досаду от того, что мне спасли жизнь? Да. Была ли я,
однако, рада тому, что меня вовремя выловили? Да. Значит, мне было все
равно. В глубине души мне было все равно, жить или умереть. Это было всего
лишь отложенной партией.
Даже сегодня я не способна понять: было бы лучше, если бы мой путь
завершился в конце августа 1970 года в бассейне с карпами? Как знать? Жизнь
никогда не наскучивала мне, но кто сказал, что другая ее сторона менее
интересна?
Это не так важно. В любом случае, спасение это всего лишь увертка.
Наступит день, когда больше не останется средства для отсрочки, и самые
лучшие люди мира ничего не смогут тут поделать.
То, что я точно помню, это, что я чувствовала себя хорошо, когда
находилась меж двух вод.
Иногда я спрашиваю себя, не приснилось ли мне это, не является ли это
приключение плодом моей фантазии. Тогда я иду к зеркалу и вижу на левом
виске красноречивый шрам.
А затем больше ничего не произошло.
Примечания
1 Эфес - древний город в Карии, родина Гераклита, основан греками в 12
в. до н.э.
2 Бельгия. От фр. "plat pays" - плоская страна.
3 Так проходит слава труб.
4 Пояс.
5 Деревянная обувь для улицы.
6 Тоттори - город в Японии на о.Хонсю на берегу Японского моря.
7 Криптомерия - вечнозеленое хвойное дерево сем. таксодиевых. Родина -
Япония, Китай.
8 Но - древнейший жанр японского театра, так же название стилизованного
пения.
9 Янсенизм - религиозно-философское течение в католицизме в17-18 вв.
Янсенисты придерживались аскетического образа жизни.
10 Сенсей - обращение к учителю в Японии.
11 Название комикса.
12 Гинкго - род листопадных голосеменных деревьев. Родина - Восточная
Азия. Разводят как декоративное дерево.
13 Анадумен (греч.) - статуя атлета с повязкой победителя вокруг
головы.
14 Вид зефира.
15 Бландин - христианская мученица, рабыня. Во времена Римской Империи
в 177 году в городе Лионе (Галлия, территория современной Франции) была
вместе с другими христианами брошена на съедение львам в цирке.
16 Шампольон Жан Франсуа (1790-1832), французский египтолог, основатель
египтологии. Автор первой грамматики древнеегипетского языка.
Обращений с начала месяца: 47, Last-modified: Mon, 18 Mar 2002 09:04:04 GMT