Оцените этот текст: Прогноз


---------------------------------------------------------------
     Перевод с польского Тамара Мачеяк.
     Источник: журнал "Пульс" 1991-1992 гг.
     OCR и редактирование: Анжела Беглик (beglik@nlr.ru)
---------------------------------------------------------------

     Збигнев Ненацки
     Раз в год в Скиролавках

     Том 2


     В маленькой польской деревушке Скиролавки, затерянной среди озер, лесов
и болот, убили девочку, тринадцатилетнюю Ханечку. Убийство было совершено на
сексуальной  почве,  поэтому  следователи  капитан  Шледзик  и   майор  Куна
стараются изучить именно эту  сторону жизни людей из  деревни. То,  что убил
кто-то свой, всем понятно: с чужим Ханечка не пошла бы в лес.
     О  Скиролавках  ходят  разные  слухи - например,  что здесь  существует
древний  обычай раз в году совершать обряд кровосмешения на старой мельнице.
Правда это  или нет  - неизвестно, потому что в деревне об этом  говорить не
принято. Люди здесь живут разные.
     Юстына  Васильчук,  молодая вдова.  Плотник Севрук  и  его конкурент  в
копании могил  на  кладбище,  Шчепан  Жарын. Лесничий  Турлей  и  его  жена,
учительница Халинка.  Зофья  Пасемко,  ее  муж  и  сыновья, один из которых,
Антек,  провинился  и  теперь  платит  алименты  хромой  Марыне.  Прекрасная
ветеринарша Брыгида, которая родила  дочку и никому не сказала от кого... Но
ближе  всего  те,  кто   прочитал  первый  том,   познакомились  с  доктором
Негловичем, писателем Любиньским  и художником Порвашем. Доктор одинок,  его
жена много лет назад погибла  в авиакатастрофе, оставив ему сына, Иоахима. У
сына обнаружились музыкальные способности, и его забрал к  себе дед, чешский
дирижер.  Доктор, как когда-то  его  отец,  считается самым  справедливым  и
авторитетным человеком в деревне. Убийство маленькой Ханечки он счел вызовом
себе и начал самостоятельно искать преступника.
     Писатель одержим мыслью написать правдивую повесть о прекрасной Луизе -
сельской  учительнице,  которая  полюбила  лесника-стажера.  Кроме того,  по
примеру старых писателей ему хочется быть духовным лидером среди сельчан, но
все его попытки сблизиться с народом пока заканчиваются неудачно.
     Художник  -  самый  бедный  человек  в  деревне.  Он  пытается прожить,
продавая свои картины (а рисует он исключительно тростники над озером), и от
голодной смерти его иногда спасает только ужин у писателя или доктора.
     В романе  есть  еще один  персонаж - Клобук, древняя  сказочная  птица.
Мазурская  легенда говорит о том, что если кто поймает  Клобука, устроит ему
гнездо в бочке с пером и накормит яичницей, тому он будет верно служить.
     Много раз  речь шла и  об истории северных  польских  земель. Наверное,
стоит  знать,  что описанные  в  романе  племена  бартов и  баудов,  которые
когда-то заселяли окрестности озера Бауды, на самом деле - мазуры и вармяры,
ставшие впоследствии одни - католиками, другие - протестантами. Поэтому одни
люди.  в  Скиролавках ходят в костел, к ксендзу Мизерере, а другие молятся в
доме  богатого крестьянина  Шульца, когда в деревню приезжает  пастор  Давид
Кнотхе.
     Заканчивается первый том  тем,  что  неподалеку от  дома доктора в лесу
снова нашли убитую девушку.




     О том,
     что человек раздвоен и сам себе противоречит


     В трехстах метрах от болота, на котором  зимовала кабаниха с поросятами
и засел в трясине старый танк, в полукилометре  от дома доктора и в двадцати
шагах  от  шоссе была продолговатая яма, откуда  много лет назад  выкапывали
саженцы. Вокруг  рос буковый лес с густым подлеском,  мало кто  заглядывал в
это место, потому что тут не было ни черники, ни малины. Именно в этом месте
спрятался лесоруб Павел Ярош, когда увидел на лесной  дороге машину старшего
лесничего Кочубы.  Минувшей ночью  Ярош слишком много выпил, в голове у него
все еще  крутило, и поэтому он опоздал на работу на вырубках. Если бы Кочуба
заметил его в таком состоянии - не видать бы Ярошу премии. Вот он и метнулся
в лес и спрятался в яме, оставшейся после саженцев.
     Налитые кровью глаза Павла  Яроша  высматривали между деревьев старшего
лесничего,  во рту у него был тошнотворный вкус  выпитой  вчера  водки,  лес
пропах алкоголем, но  еще сильнее был запах,  который шел из ямы, оставшейся
после  саженцев.  Осмотрелся Павел  Ярош и  увидел, что  из-под слоя земли и
засохших листьев  высовываются две истлевшие  человеческие ноги. Со страшным
криком он выскочил из  ямы и, забыв про опасность потерять премию, отдался в
руки  старшего  лесничего  Кочубы. А  тот,  собственными глазами  увидев  то
ужасное, что  заметил  Ярош, забыл сделать  разнос лесорубу и из лесничества
Блесы тотчас  же  позвонил коменданту отделения  милиции, старшему  сержанту
Корейво.
     Часом  позже  яма,   оставшаяся   после  саженцев,  уже  была  оцеплена
милиционерами  из  Трумеек, через  два  часа приехали майор  Куна  и капитан
Шледзик, а вместе с ними группа с врачом, фотографом и другими специалистами
из области криминалистики. И хоть никого из  деревни  к яме  не допустили, в
Скиролавках стало известно, что лисы  выкопали из  земли останки  обнаженной
девушки, у которой  на шее был  затянут бюстгальтер. Под слоем листьев нашли
ее  зимние  сапоги, шерстяное платье, толстые колготки,  свитер,  болоньевую
куртку, сумочку с документами и немного денег. Зимняя одежда, а также далеко
зашедшее разложение  трупа говорили о том, что девушку убили поздней  осенью
или  зимой, а документы  сообщали,  что  она родом из  маленькой  деревни  в
далеких  краях,  откуда в конце ноября в милицию заявили  о ее исчезновении.
Почему девушка с другого конца страны оказалась возле Скиролавок и к тому же
вблизи  полянки, где  таким же способом  убили маленькую Ханечку -  никто  в
деревне  объяснить не мог, ответ  на  это  должны  были  найти  два  офицера
криминальной службы.
     Труп девушки  уехал в пластиковом  мешке. Покинули деревню  и работники
следственной группы, и только майор Куна  и капитан Шледзик ходили от избы к
избе  расспрашивая,  не видел ли  кто-нибудь из деревни эту  девушку живой в
ноябре  прошлого  года, или,  может быть,  раньше. Не  знал ли  ее  кто,  не
приглашал  ли  к себе, не слышал ли,  что она гостила у кого-нибудь другого.
Навестили они и доктора  Негловича, который жил  ближе всех к этой  страшной
яме, но он заявил, что девушку, показанную ему на фотографии с удостоверения
личности, он никогда в жизни не встречал.
     На следующий день доктор был в таком плохом настроении,  что  несколько
пациентов предпочли тихонько сбежать из поликлиники, чтобы прийти за советом
по  поводу  своих  недомоганий  в  другой  раз.  Некоторые  должны  были,  к
сожалению, остаться - например, один тракторист из деревеньки возле Трумеек,
который по пьянке наехал на тракторе на стену своего  хлева  и  поломал себе
ребра; однако, боясь потерять права, он два дня просидел дома, пока алкоголь
у него из тела не выветрился. Этому трактористу доктор чуть было  не  дал по
морде,  не  глядя  на  то, что тот из-за страшной боли то и дело  чуть ли не
терял  сознание  перед  кабинетом.  Так  же  он  принял молодую  женщину  из
Ликсайнов, которая спустя неделю после  родов взялась за стирку, десять швов
у  нее разошлось, а она вместо того,  чтобы идти к врачу, еще неделю тянула,
пока у нее вся промежность  не нагноилась. Мать этой  молодой женщины доктор
назвал курвой,  что  соответствовало,  правда, действительности,  потому что
многие   ее  таковой  считали,   но  подобных  слов   нельзя  произносить  в
поликлинике. Люди понимали, что это из-за убитой девушки доктор так сердится
на всех.
     Вечером, перед ужином, явился к нему капитан Шледзик и начал так:
     - Вы знаете здесь всех людей, доктор...
     Неглович оборвал его и, нервно расхаживая по салону, громко заговорил:
     - Никого я не знаю, капитан. Здесь прошла моя молодость. Здесь я живу и
лечу тех, кому уже исполнилось четырнадцать. Мы  говорим друг другу  "Добрый
день",  говорим  друг другу "До свидания", беседуем о том  и о  сем,  шутим,
смотрим в глаза. Но если по правде, то мы друг друга не знаем.
     - Да, да,  абсолютно с вами согласен,  - вежливо поддакивал Шледзик.  -
Никогда нельзя говорить, что какого-то человека ты знаешь вполне, потому что
можно совершить большую ошибку. Но для  таких людей, как я, это значит - для
милиционеров, имеет значение и то, что один  человек  немного знает  другого
человека. Этого "немного" иногда бывает  вполне достаточно, чтобы указать на
преступника, а  также доказать его вину.  Человек - это большая  загадка, об
этом часто пишет пан Любиньски в своих повестях. Я и с ним  согласен, хоть и
не совсем.  Человек бывает загадкой, пока  мы не соберем о нем  необходимого
количества  сведений.  Для меня каждый человек - это существо неоднозначное,
но  в  то  же  время  в  определенном  смысле так оно  и есть.  Поскольку он
неоднозначен, в нем  уживаются различные противоречия,  и  он  не раз  может
проявить их  в озадачивающих нас поступках. Но как существо  однозначное, то
есть сформировавшееся определенным образом, он совершает свои противоречивые
поступки только  в определенных рамках. Выражаясь  яснее,  человек  является
загадкой  до  определенной  степени,  и  озадачить  нас  он  может  тоже  до
определенной степени.  Если  бы мне кто-то сказал,  что  вы  вчера с помощью
шеста перепрыгнули через забор  высотой пять метров, чтобы  ограбить банк, я
бы не поверил. Я был бы  склонен искать грабителя скорее  среди  олимпийских
чемпионов по прыжкам  с шестом.  Весь  мир, пане доктор,  это  одна  большая
загадка, но я все же  знаю, что у вас я получу ужин, и даже догадываюсь, чем
вы меня  угостите.  Я  не  знаю  вас  так  уж глубоко и  полно,  но я  успел
познакомиться  с вашим гостеприимством.  Вы не выбрасываете милиционеров  за
двери в пору ужина.  А  опрашивая  рыбаков, я  наткнулся на  Гертруду Макух,
которая  покупала  у них линя.  Она  мне сказала,  что доктор  любит на ужин
свежего линя.  Вот я  и думаю, что жареный линь будет  на ужин сегодня, а не
завтра, потому что доктор любит свежего линя.
     - Через минутку мы съедим  этого линя, - улыбнулся Неглович. - А в свою
очередь, мне интересно, читаете ли вы философов? У Паскаля я встретил фразу:
"Человек раздвоен и противоречит сам себе".
     - Я не читаю философов,  -  вежливо ответил Шледзик. -  Но я знаю,  что
каждую вещь можно  поделить  различными  способами: вдоль и поперек  и  даже
наискосок.  Однако как бы ни  делить и  как бы эти поделенные части ни  были
противоречивы,  всегда  можно на основании одного  кусочка представить  себе
второй кусочек и восстановить целое.
     - Правильно, - согласился доктор. -  Достаточно одного кусочка жареного
линя, и сразу видно, как выглядел целый линь.
     - Понятно, доктор, что если бы я не встретил у рыбаков Гертруду Макух и
не узнал  от  нее, что  вы любите на  ужин, это блюдо было  бы сюрпризом для
меня. Удивил бы меня и факт, что вы сами подаете на  стол этого линя, я ведь
мог предполагать, что это сделает Макухова. Но когда я к вам ехал, то видел,
как она  шла к своей избе, а  немного представляя себе обычаи этого  дома, я
знаю, что она только готовит ужин, а вы сами его потом берете. Я говорю  это
с той целью, чтобы выразить мысль, что человек до тех пор является загадкой,
пока у  нас нет  о нем  достаточного количества информации. Говорят, доктор,
что добро и зло бывают в  человеке перемешаны неправдоподобным  образом. Это
верно. Зло и добро перемешаны в человеке, но только до определенной степени.
Комендант Освенцима  Гесс, который  погубил  несколько  миллионов  людей, ни
одного узника не убил лично, ни одного даже не ударил, а  у  себя  дома  был
просто предупредительно  вежлив с прислугой,  состоящей из заключенных. Этот
человек не составляет, вопреки  тому, что  о  нем говорят, никакой  загадки.
Если бы он любил убивать  собственноручно,  он годился бы  только в лагерные
надсмотрщики, а  не  в коменданты  фабрики смерти.  Там  требовался менеджер
смерти, хороший  организатор, а не садист.  Обычному садисту хватает  одной,
двух,  даже  десяти  жертв  для издевательств.  Перед миллионами  он был  бы
растерян и беспомощен.
     - У нас убили двух девушек, - перебил его доктор.
     - Я  знаю. И пришел к вам, чтобы вы помогли мне найти  убийцу. Неглович
пожал плечами и вышел в кухню. Вернулся он с тарелками и блюдом, на  котором
лежали кусочки жареного линя.
     Какое-то  время они  ели  в молчании, осторожно,  чтобы  не  подавиться
костью. За чаем Шледзик сказал:
     - Так ведь не бывает, доктор,  что  идет по дороге через лес человек, в
котором добро и зло перемешаны в равных дозах,  видит маленькую девочку  или
девушку-подростка, внезапно  хватает ее  за горло и  убивает.  По лесам и по
дорогам ходят на свете тысячи девушек, они  минуют тысячи мужчин, существуют
сотни  оказий, чтобы  совершить  убийство по  сексуальным мотивам, а  однако
только  в  относительно редких случаях доходит  до чего-либо подобного. Тот,
кто  сделает это, человек не обычный, а некто по-своему выдающийся. Он может
быть  обычным  для  своего окружения,  где  никогда  не пытались  глубже его
узнать, где  не обладают  достаточной информацией об  этом человеке  или  не
умеют  воспользоваться той информацией, которую  имеют. Но для внимательного
наблюдателя некий род необычайности должен быть заметен.  Добро и зло не так
перемешаны в таком человеке, как  во многих  других. В этом типе зла больше,
чем добра, и оно должно каким-то  способом проявляться. У  человека, который
убил двух  девушек,  моральные тормоза не могут быть  в порядке.  Вы ведь не
думаете,  что  моральные  тормоза  могут  быть исправными  в  одной  области
человеческой деятельности, а  в  другой области подводят?  Когда  мы находим
тело  убитой девочки, мы иногда  слышим голоса:  "Это мог  сделать  каждый".
Неправда, доктор. Милиция  начинает кропотливую работу с изучения преступной
среды,  притонов, жилищ  людей  развращенных и  опустившихся и только  потом
охватывает своими подозрениями все более широкие  круги, обращая внимание на
людей  честных  и порядочных. Кто честен и порядочен по представлениям людей
из  Скиролавок?  Порядочен ли  и  честен тот,  кто  лишь  время  от  времени
напивается до беспамятства,  скандалит на  всех публичных  гуляньях, колотит
жену  раз в неделю,  а  не  четыре раза? Может  быть,  тут  считают негодяем
человека,  у  которого,  кроме  жены,  масса любовниц, а  примерным  -  того
добряка, которого  бьет  и которому изменяет жена, но на  другую  он даже не
взглянет. Вы понимаете, доктор, что нас интересует не  тот  негодяй, а  этот
добряк. В  человеке,  который  убил  тех двух  девушек,  скрываются огромные
запасы ненависти к женщинам. Он их не только душит, он топчет их,  ломает им
ребра, выламывает пальцы. Но в нормальное сношение  с ними не вступает,  его
удовлетворяет  само жестокое убийство. Доктор,  нас интересует свежий взгляд
на людей из Скиролавок: взгляд,  который выходил бы за рамки принятых  здесь
понятий добра и зла, порядочности и греховности.
     - Слушаю вас, - поощрил его доктор.
     Он пересел в кресло возле торшера и закурил сигарету.  Шледзик вынул из
кармана толстый  блокнот,  открыл,  но,  не  заглядывая  в него,  говорил  с
прикрытыми глазами, будто бы хотел вызвать в воображении образ убийцы.
     -  Девушке,  которую  нашли  в  яме,  оставшейся  после саженцев,  было
девятнадцать лет, она была маленькая  и  худенькая. Двадцать  второго ноября
прошлого  года она  поехала  на свадьбу своей  двоюродной  сестры в деревню,
которая находится далеко на севере страны.  Только один  день  она  была  на
свадьбе,  потом,  обидевшись  на кого-то - кажется,  на ту  свою  двоюродную
сестру, - она решила вернуться домой. Исчезла она  внезапно. Она не садилась
ни на поезд, ни в автобус, может быть, решила  вернуться  попуткой,  которую
случайно встретила на шоссе. Когда в конце ноября родители заявили в милицию
о ее исчезновении, следствие сконцентрировалось на  той  деревне, но  это не
дало никакого результата. Сейчас  мы знаем,  что она  убита в месте, которое
находится в ста  пятидесяти километрах от дома, - где была свадьба. Девушка,
по-видимому,  была в  дороге к своему дому,  ехала на  юг  страны.  Даты  ее
убийства мы не знаем. Это случилось после двадцать второго ноября. Ее труп в
таком состоянии, что никто не сможет определить дату смерти.
     - Слушаю вас, - снова поощрил его доктор.
     - Можно предположить, что это  убийца уговорил ее уехать со свадьбы. Он
посадил ее в свою машину или сел с ней на поезд, пересел на автобус и привез
сюда.  Но дело в том, как утверждает следствие, что никто из Скиролавок ни в
то время,  ни  в какое-либо другое  не был  в той деревне, ни у кого там нет
родных  или  знакомых,  и  вообще,  никто  из  здешних  даже  не  знал  о ее
существовании.  Значит, нужно  скорее  предположить, что она просто вышла на
шоссе, остановила случайную  машину и  поехала на встречу со смертью.  Может
быть, машиной управлял убийца, который случайно проезжал дорогой с севера на
юг? Зачем же он свернул с главного шоссе, остановился в лесу за Скиролавками
и убил  девушку  почти в том  самом месте, где  таким  же  способом,  только
несколькими  месяцами раньше,  была убита другая девушка? А может быть,  она
пересаживалась из одной машины в другую? Или только в автобусе познакомилась
с убийцей?  Только никто не видел ее в автобусе,  который останавливается  в
Скиролавках, а ведь выйти они должны были бы здесь.
     Шледзик заглянул в свой блокнот, вспомнил какую-то подробность  и снова
прикрыл глаза:
     - Не может  быть  случайностью, доктор, что  более-менее  в  том  самом
месте, в короткий  промежуток времени,  одним  и тем  же  способом,  задушив
бюстгальтером, ломая ребра и выламывая пальцы, кто-то убил двух девушек. Это
говорит нам, что убийцей  в обоих случаях является одна и та же особа. Наука
о таких случаях  говорит, что убийства на сексуальной почве не совершаются в
чужих и случайных местах, так как там преступник чувствует  себя неуверенно.
Убивают чаще всего ночью, под прикрытием темноты. Так было  с  Ханечкой, так
было и с той, другой девушкой. Слишком близко к дороге он совершал убийство,
чтобы мог без опаски делать это среди бела дня.  В темноте, во  мрак; в гуще
деревьев он сумел найти яму,  оставшуюся  после  саженцев,  там  убил  и там
закопал. Значит, он  знал об этой яме, а  закопал потому, что, когда оставил
первую  жертву  на  полянке, дело тут  же вышло  на явь и повлекло  за собой
приезд милиции, следствие, допросы. Он хотел затянуть выявление убийства или
считал, что о нем никогда никто не  узнает, потому что девушка была из очень
отдаленного места.  Убийца, стало  быть, или  местный,  или  такой,  который
отсюда  родом. Может  быть,  он  приезжает сюда только  в  отпуск, навестить
родственников.
     - Тут много таких, - отозвался доктор.
     - Мы составили большой список таких  лиц.  Проверяем, что каждый из них
делал в  ночь,  когда  погибла Ханечка, и  в третьей  декаде ноября прошлого
года. Это кропотливая  и длительная работа. Может быть, и ненужная. Я думаю,
что  убийца  живет  здесь,  на  месте.  Убеждает  меня в  этом  дело  старой
Ястшембской.  Если бы  ее стоны не  услышал солтыс Вонтрух,  и  ее  нашли бы
мертвой.
     - Это старая пьяница. Просто отвратительная.
     - Но  она  не  склонна к игре воображения, -  парировал  Шледзик. - Для
убийцы  возраст  жертвы, ее  внешний  вид,  красота,  по-видимому, не  имеют
никакого значения.  Он  ведь  не  вступает с ними в  нормальное сношение. Он
убивает  их  потому, что они  - женщины. Интересовались ли вы новой  наукой,
которая называется виктимологией?
     - Нет. Но сделаю это, - пообещал доктор.
     - Эта наука утверждает, доктор, что некоторые люди как бы уже рождаются
жертвами. Существуют люди,  которые предрасположены к  тому, чтобы постоянно
становиться  жертвами  обманщиков,   и   такие,  которых   будут   постоянно
обворовывать.  Бывают  женщины,  на  которых  неоднократно нападают,  такие,
которые пробуждают в мужчинах  садизм  и жестокость. Вы ведь не думаете, что
хороший  карманник решается обокрасть  любого  человека с толстым кошельком?
Нет.  Для  того  чтобы  стать  хорошим  карманником,  надо  быть  и  немного
психологом. Хороший  вор старательно выискивает себе жертву,  которая должна
представлять  собой  некий определенный психический  тип, в противном случае
его сразу же поймают. Это  касается и  насилий. Какой тип девушек становится
их жертвой, и иногда неоднократно?  Или слишком наивные, или слишком смелые.
Такая, которая дает уговорить себя пойти на квартиру, где она пьет  алкоголь
с  несколькими мужчинами; которая смело возвращается в сумерках через  парк,
через  лес,  дальней безлюдной  дорогой. Не  станет  жертвой насилия женщина
пугливая и недоверчивая. Если девушка на сельской гулянке пьет много  водки,
то  можно предположите,  что ее отведут за сарай и изнасилуют, разве не так,
доктор?
     -  Жертва  почти всегда  немного  виновата  в  том,  что  случилось.  К
сожалению, хоть это и жестоко, это - правда, - поддакнул Неглович.
     - Убийца ненавидит женщин. Убивает их из ненависти.  Чтобы разрядиться,
он  ищет подходящий случай, гарантирующий ему безнаказанность.  Но он ищет и
подходящую жертву, да,  скорее всего подбирает  ее себе старательно.  Думаю,
что у него  было много оказий, чтобы совершить массу  подобных поступков. Но
ему  нужен  не только удобный случай.  В подходящей ситуации  должна найтись
подходящая особа.
     -  Ханечка могла быть примером расцветающей женственности,  - задумчиво
сказал доктор. - Да, она сама это сознавала. Хвалилась своей  пробуждающейся
женственностью,  вела  себя провокационно.  Помню, как  месяца за два  перед
смертью  ни  с того ни с  сего она пришла на мою  пристань, уселась на борту
яхты.  Она  была в  коротеньком платьице  и  села так,  чтобы я  мог  видеть
полосочку ее трусиков.  Расстегнула блузочку, чтобы я мог видеть ее набухшие
груди. Спросила, не хотел бы я немного поплавать  с ней по озеру. Я велел ей
идти  домой. Если  он ненавидит  женственность, то прежде  всего должен  был
возненавидеть ее.
     - А какой была та, которую мы нашли сейчас? Потаскушкой. На свадьбе она
поссорилась  со  своей  двоюродной  сестрой  именно из-за  того,  что  стала
соблазнять  ее  молодого  мужа. Обиделась  на  сестру  и  ушла  со  свадьбы.
Наверное, она очень охотно пошла в лес с убийцей, не знала ведь, что идет за
своей  смертью.  Что  же  касается  старой  Ястшембской,  то она  без  конца
рассказывает, как она еще совсем  недавно  таскалась со  всеми, как к ней, к
вдове, каждый приходил, чтобы получить удовольствие. Жалеет о тех временах и
тех  моментах,  жалуется на свою старость,  что  теперь этого делать уже  не
может.
     -  Это  правда,  -  согласился  Неглович,  вспомнив,  о  чем   говорила
Ястшембска Иоахиму возле доски объявлений.
     - И еще есть  между ними одно  сходство, - продолжал Шледзик. - Все три
были физически  слабы. Убийца, доктор, никакой не атлет. Он выбирает жертвы,
которые будут слабо обороняться. Не нападает на женщин сильных и рослых. Это
какой-то замухрышка.
     - Или старик, - заметил Неглович.
     -  Нет, доктор.  Он  издевался над жертвами,  давил  их коленями, ломал
ребра, выламывал пальцы. Это проявление молодой  мужской  ненависти, задетой
молодой  мужской  гордости. Убийца -  это  мужчина относительно молодой,  но
замухрышка. Доктор, умоляю  вас,  подумайте,  кто в этой деревне так  сильно
ненавидит женщин!
     Неглович  спрятал  лицо  в  ладонях. Его голос  теперь  звучал глухо  и
неотчетливо.
     - Со дня  убийства Ханечки я  почти каждую ночь вставал  с постели и  с
ружьем в руках прокрадывался на ту  полянку, думая, что  я  его там встречу,
когда он  попробует  напасть на  новую жертву или попросту придет  на  место
преступления, чтобы  восстановить его  в своей  памяти и  еще  раз  пережить
наслаждение.  Ведь  именно так  бывает с  такими типами. Почти  каждую ночь,
капитан,  я выходил с оружием в  руках, чтобы его  выследить и убить.  Да, я
признаю, что собирался  его убить.  Теперь  я  знаю,  что он,  видимо,  меня
заметил и начал со мной  какую-то страшную игру. Следующую жертву он замучил
еще ближе  к  моему  дому,  в яме,  оставшейся после саженцев. Разве это  не
похоже на вызов мне? Разве вы не слышите, как он  насмехается надо мной, как
издевательски хохочет? Вторую  девушку  он задушил в конце ноября, наверное,
именно  в  ту ночь, когда я  не пошел в сторону полянки. А может,  он сделал
это, прежде чем я вышел из дому, или тогда, когда я уже вернулся? Может,  он
видел, как  я,  проходя  мимо  ямы,  миную и  останки убитой  им  девушки, и
испытывал двойную радость: что он снова убил и что я об этом не знаю? Думаю,
что  он из-за  этого растет в собственных  глазах, его распирает  гордость и
чувство безнаказанности.
     - В деревне знают, что вы ходите  туда почти каждую ночь и хотите убить
преступника? - тихим голосом спросил Шледзик.
     -  Не  знаю,  знают ли, что  я туда хожу.  Но  что  я решил его убить -
догадываются.
     Наступило молчание, которое нарушил Шледзик:
     -  Это  ведь не  игра только между ним и вами, доктор. Третьей  жертвой
должна  была стать старая Ястшембска, на которую он напал в самом оживленном
месте в деревне, у дороги возле кладбища. Эта ужасная игра идет  также между
ним и людьми из деревни,  которые пробуждают у него отвращение и  ненависть,
потому что поддаются  своим страстям. Сплетники твердят,  что раз в году тут
все живут со всеми, как животные. Разве без всякой причины пан Порваш назвал
Скиролавки "милым бардачком"?  Это и игра между законом и беззаконием, между
справедливостью и несправедливостью. Вы правы, что убийцу распирает гордость
и  чувство  превосходства.  В этой  тройной  или  четверной игре  он пока  -
победитель и триумфатор. Поэтому, по моему  мнению, он  попробует  совершить
очередное преступление. Или еще ближе к вашему дому, или почти на  глазах  у
всей деревни...
     Шледзик  глянул на часы,  захлопнул  красный блокнот и поблагодарил  за
ужин. После этого он попрощался с доктором и сел в машину, которая ждала его
возле дома на полуострове.




     О том,
     что страшную вещь мог сделать только чужой человек,
     скорее всего из-за границы


     В Скиролавках даже  те,  кто  целыми  днями пил пиво  на лавочке  возле
магазина, склонились перед величием  смерти двух молодых девушек и перестали
рассказывать глупые  и неприличные историйки. Люди в  деревне приглядывались
друг к другу подозрительно, склонны были рассказывать  друг о друге какие-то
удивительные  байки,  будто  бы  почерпнутые из жизни  обитателей  Содома  и
Гоморры,  хоть  в  Библии не было  подробно  изложено, что  эти  люди делали
плохого.  Подозрительность  -  похожая  на старую  попрошайку  в  лохмотьях,
которая  когда-то  наведывалась  в деревню -  стучалась  в  каждую  усадьбу,
усаживалась по вечерам  за  столы, болтала и  шептала, являлась людям даже в
снах. Чего же эти люди не делали страшного, если к ним приглядеться получше,
вспомнить прошлое, сплетней оживить воображение? Впрочем,  и правдой, злой и
горькой, можно было бы всех оделить поровну.
     Тройка  сыновей  плотника Севрука  когда-то  пробовала  свои  юношеские
способности с коровой на лугу за ольшинами, это видела жена Кондека. Лесоруб
Ян Стасяк  по  пьянке  велел  своей старшей  дочери  Агате,  когда  ей  было
двенадцать лет, полностью обнажиться, потому  что ему было  интересно, как у
нее  растут груди и покрывается волосами лоно.  Его жена  не  могла  об этом
людям  рассказать   как   следует,   потому   что  повторяла   только   свое
"хрум-брум-брум",  но  и  так,  кто хотел знать, тот понял, что она  имеет в
виду. Молодой Галембка видел, как Шчепан Жарын своим  дочерям несколько раз,
к их радости, показывал змею в выпрямленном виде. Скупой Кондек свою старшую
дочь, прежде чем она вышла замуж за сына Крыщака, время от времени по-мужски
использовал, о  чем она  сказала  своему тестю, Эрвину, когда тот за блузку,
купленную ей в Бартах, на ней лежал. А почему, если уж по правде, не ценился
старший сын Шульца, Франек? Почему он не получил от  отца хозяйство, и  было
оно  предназначено младшему брату,  а Франек  со злости  не  стал  работать,
только просиживал целыми днями на лавочке  возле магазина? Что скрывалось за
злобой, которую питал к нему  Отто Шульц? Одна из  дочерей Шульца, Ингеборг,
только  три  недели прожила  со  своим мужем, железнодорожником  из Барт,  и
тотчас же  вернулась  в родной  дом,  утверждая, что муж  ее  бьет  и  велит
работать свыше  всяких  сил.  А это  не могло быть  правдой, потому что люди
знали  его как человека очень тихого, а кроме того, у  них не  было никакого
хозяйства, потому  что он работал машинистом на  железной дороге и ничего не
требовал от жены, только чтобы она родила ему  детей и прибирала в квартире.
Три раза Инга возвращалась к своему мужу и  три раза от него  уходила. И это
потому, что она больше жизни любила своего брата Франека. С ним она жила и с
ним  хотела жить. Она осталась с мужем только после того, как он согласился,
что ее брат Франек  будет их часто навещать и во время  его поездок будет  у
них ночевать. И вот  раз в неделю Франек Шульц ездил к своей  сестре в Барты
и, похоже, из-за этого не женился.
     -  Да, это правда, что  почти  о каждом можно  было  рассказать  что-то
страшное. Однако  одно дело  -  попробовать, как это  бывает  с коровой, или
показать  змею своим дочерям, или лечь на невестку, с  ее согласия, впрочем,
или  жить с  собственной  сестрой,  но  совсем другое  - убить  в лесу  двух
девушек, поломать  им ребра,  выламывать  пальцы  из суставов. Для  мужского
удобства жила в деревне и Порова, женщина еще привлекательная, при фигуре, с
длинными  густыми волосами, заплетенными в толстую косу. Она не отказывала в
общении  за  курицу,  за  пол-литра  и  кольцо  колбасы.  Можно  было с  ней
развлечься  и поодиночке, и втроем  - разными  способами.  Все помнили,  как
прошлым  летом  в теплый  вечер  она  бегала  возле  своего дома  с  вилкой,
воткнутой  в  интимное место, и  кричала, что этой вилкой она себя  трахнет,
если никакой мужик сейчас же к ней не заявится. А однако убийца  выбрал двух
молоденьких девушек и старую Ястшембску, если верить ее пьяной болтовне.
     Настоящий мужчина из Скиролавок, если у  него в  жилах текла кровь, мог
прекрасно  устроиться без убийств,  крушения  ребер, выламывания  пальцев из
суставов и иметь дело с настоящей женщиной,  а не со старухой или с молодой,
едва   расцветающей  девчонкой.   Достаточно  было,  чтобы   Гертруда  Макух
пошепталась с одной - другой, и доктор  Неглович имел на ночь бабенку на все
сто. Порваш  мог привезти себе девушку из города, раз деревенских  не любил.
Писатель Любиньски менял жен так часто, как плотник Севрук  носки, а если бы
ему  понравилась Ханечка, то он  пригласил бы ее покататься на  яхте или  на
машине и получил бы все, что хотел, за ерундовый подарочек. И девушка никому
бы об этом и не  пикнула. Зачем  убивать, если видно было, что  она до таких
дел  охоча необычайно, даром что несовершеннолетняя? Другое дело  - лесничий
Турлей.  Конечно,  Турлей был чудной. В  деревне  слышали,  что  жена  часто
замыкает перед его носом двери в спальню, а он  потом, разгоряченный, бегает
с  ружьем по лесу. К Поровой  такой  не пойдет, потому что считает себя выше
этого, ну,  и с  кем же  он удовлетворяет  свои мужские потребности?  Но  на
старую Ястшембску Турлей тоже бы никогда не  польстился. Впрочем, он  не был
человеком  жестоким,  никогда  никого  не  ударил,  даже  похабных  слов  не
употреблял. Что тут долго говорить хороший человек был  этот лесничий, могло
у  него быть  много девушек,  как у  лесника Видлонга. Известно  ведь,  что,
например, когда весной сажают молодой лес, лесничий или лесник должен ту или
другую женщину, которая пришла  на лесопосадки, отвести в  сторонку в кусты,
потому  что  иначе лес не будет хорошо расти. Таковы лесные обычаи, так было
веками  и  будет  после.  Зачем  же  убивать?  Разве  только ради  какого-то
странного удовольствия, и  у  убийцы  в жилах  течет не настоящая  кровь,  а
отрава. Но  это совершенно не подходило  к Турлею, который хотел свою  жену,
как каждый  настоящий мужчина, только она  ему устраивала всякие штучки, как
это бывает у женщин, необязательно у жен лесничих.
     Подозрительность присела и на лавку возле магазина, окоротила шуточки и
непристойные  байки. Плотник  Севрук  раздумывал,  почему это Антек  Пасемко
вдруг отпустил себе бороду и усы, будто бы хотел изменить свою внешность, но
тот объяснил, что  теперь такая мода в  городах, а он  хочет  быть модным. В
жилах Антека Пасемко - текла кровь, а не отрава, он по пьянке сделал ребенка
хромой Марыне  и платил ей алименты. Жениться на ней ему необязательно - это
его дело. Однако если бы вдруг напала на него мужская охота, он снова бы все
получил от хромой Марыны, по пьянке или на трезвую голову, потому что другим
Марына ни в чем не отказывала.
     Шчепан Жарын размышлял, почему это все говорят "молодой Галембка", хоть
тот уже  не  молодой, у него жена  вчетверо детей, ему  уже  за  тридцать. А
"молодой" говорят, чтобы отличить  его от "старого" Галембки, и так он будет
молодым много  лет,  пока  не умрет  старый  Галембка.  Не хочется  молодому
Галембке работать,  живет  он за  счет жены,  ее  коров и птицы,  но  детей,
однако, плодит, а значит,  мужские дела делает  так, как  надо. Жена ему  не
отказывает, зачем бы ему  убивать двух девушек? Душегубом  он  не  выглядит,
просто  он  очень  ленивый. Предпочитает  пить  пиво  возле  магазина, а  не
работать, каждый бы так хотел.
     Раздумывал  и  высчитывал  в  уме  молодой  Галембка,  сколько  времени
понадобилось бы  плотнику Севруку,  чтобы в своих чеботах  пойти  через  всю
деревню в лес,  к яме,  оставшейся после саженцев, или на полянку, где убили
Ханечку.  Такую девочку, как Ханечка, плотник Севрук мог поднять одной рукой
и  задушить   в   воздухе,   как   цыпленка.  Зачем  бы  ему  удавливать  ее
бюстгальтером?  И  где  бы Севрук познакомился с какой-то  девушкой  с  юга,
которая была на свадьбе на  самом севере  страны, и  на  что бы ему  сдалось
такое знакомство? Разве когда-нибудь Севрук заинтересовался другой женщиной,
кроме своей худой и грязной мамуськи? Да, один раз он похвалил вслух большой
зад  Видлонговой,  только это значило,  что,  может,  он  и  сменил бы худую
мамуську, но на что-то потолще, а не на щупленькую девчонку.
     Впрочем, что тут долго размышлять: плотник  Севрук больше  всего  любил
вино и пиво.
     И  так  в  селе  говорили о  том  о сем, подозревали одного и  другого,
сплетничали,  припоминали,   болтали,  доносили  на  разных  людей  старшему
сержанту Корейво или капитану Шледзику, который все еще  навещал то одну, то
другую  усадьбу, во уже реже.  В  этих  раздумьях  и доносах, подозрениях  и
домыслах  одну  только  особу  не  принимали во внимание  -  старого  Эрвина
Крыщака. Во-первых, потому, что он всегда рассказывал  о разных свинствах, и
это свидетельствовало о том, что он любит это больше всего. Во-вторых, когда
его одолевали мужские желания, он шел к Поровой. В-третьих, в последние годы
он сильно постарел, потерял силы, даже не сумел бы такую слабую девочку, как
Ханечка, задушить, поломать ей ребра, пальцы из  суставов повыламывать.  Или
сделать  то же самое  с девятнадцатилетней девушкой. И разве  пошла бы такая
девушка  из дальних  краев с  Эрвином Крыщаком ночью  в лес,  и  это в конце
ноября, когда нет ни ягод,  ни грибов? Зачем было Крыщаку нападать на старую
Ястшембску,  если в давние года он спал  себе с ней сколько хотел,  и сейчас
она  бы  его  еще сердечно  поблагодарила,  если  бы он ей  что-то  подобное
предложил. Нет, об Эрвине Крыщаке  никто  не думал ничего  плохого  - и  это
рождало в нем все большее беспокойство.
     "Не  говорят  обо мне,  а  это значит, что подозревают  именно меня", -
хитро рассуждал Эрвин Крыщак и враждебно поглядывал на тех, кто сидел  с ним
на  лавочке  возле  магазина. Они, однако, не замечали этой враждебности, а,
как и раньше, обращались к нему  дружески, угощали пивом. "Они, должно быть,
сильно  уверены в своих  подозрениях, раз  так их скрывают", -  думал старый
Крыщак. И с тех пор, ранним ли утром или поздним вечером,  на лавочке  возле
магазина  или  во  время  обеда,  крутясь  ли  по  хозяйству,  Эрвин  Крыщак
чувствовал растущую уверенность в том, что он - наиболее подозреваемая особа
во всей деревне.
     Через день, а может, через два Эрвин Крыщак начал задумываться, есть ли
у людей какие-либо основания, чтобы подозревать его в убийстве двух девушек.
И  чем   больше  он   размышлял  над  этим  вопросом,  тем   большее  ощущал
беспокойство. Разве его прегрешения ограничивались только тем, что по дороге
из Барт в Скиролавки  он  по-мужски употребил свою невестку,  с ее согласия,
впрочем,  за купленную  в  Бартах  блузку?  Разве  его  эротические  подвиги
заключались только  в посещениях Поровой с  курицей под мышкой? Сколько раз,
купив  в  магазине  горсть  конфет, он  зазывал маленьких девочек, чтобы они
пошли с ним в кусты возле старой мельницы и там, сняв трусики, позволяли ему
рассматривать  свои голые щелки между ножками? Разве не таким  самым образом
за год перед убийством Ханечки и ее он тоже уговорил, чтобы  она пошла с ним
в  кусты  за мельницей, где долго и  с удовольствием приглядывался  к ее уже
большой  щелке,  покрытой  золотистыми  волосиками?  Позволила  ему  Ханечка
незадолго перед своей смертью посмотреть на свои грудки, такие хорошенькие и
так забавно торчащие, совсем иначе, чем  у зрелых женщин. Много, очень много
таких историй  вспомнил Эрвин  Крыщак, раздумывая, не  отделял ли его только
один маленький шаг от того, чтобы такую  молоденькую девчушку изнасиловать в
лесу  и убить? Да,  у людей из Скиролавок были основания, чтобы  подозревать
его в преступлении.
     - Я тоже под подозрением, -  заявил Крыщак на лавочке  возле  магазина.
Как юла, загудел от смеха плотник Севрук. Пискляво рассмеялся Антек Пасемко.
А  остальные,  молодой  Галембка  и  Франек   Шульц,  только  снисходительно
улыбнулись.
     - Вы, дедушка, -  заявил Франек Шульц, - можете  только языком маленько
посвинтушить, невестку пощупать или к Поровой  раз в месяц сходить. И больше
ничего. Другое дело - мой отец, Отто Шульц, хоть он и гораздо старше вас. Он
когда-то убил в лесу человека из-за  куска хлеба. Такой человек мог бы убить
и девушку, если бы захотел.
     Враждебно говорил о своем  отце  Франек  Шульц, но не поэтому его слова
больно резанули  Эрвина Крыщака.  Смех  Севрука и Пасемко,  слова  Франчишка
Шульца  явно  показывали, что  его считают  в деревне самым  последним. Даже
Отто,  хоть  он  и  был  гораздо старше  Крыщака,  считался  чем-то  лучшим,
мужчиной, способным на преступление. Не подвергалось сомнениям, что - как он
сейчас все  отчетливей видел  - он стал  для деревни попросту ничем, старым,
немощным дедом.
     Стиснул губы Эрвин  Крыщак и тут же  покинул  общество. Вечером, лежа в
постели,  он вспоминал, как он  уговорил Ханечку, чтобы  она сняла трусики в
кустах за мельницей, и теперь, когда он прикоснулся рукой к своему члену, то
убедился, что он у него отвердел от этих приятных воспоминаний. И он уже сам
не знал, было ли это  во сне или наяву, но он увидел, как он идет с Ханечкой
на лесную полянку, как раздевает ее и ложится на нее. Задушил ли он ее потом
бюстгальтером -  этого  во сне не было, но,  по-видимому, он  должен был это
сделать, раз Ханечку  нашли мертвой.  Утром память  об  этом  сне оставалась
живой и яркой, он чувствовал возбуждение при мысли о том, как он поступил  с
Ханечкой.  Возбуждение  длилось  весь  день,  и  он  даже  присматривался  к
какой-нибудь курице на подворье,  чтобы схватить  ее и  пойти к Поровой. Но,
однако, он предпочел и  дальше  оставаться в  состоянии  приятного  мужского
возбуждения, которое  то и дело подсовывало ему картины того,  что произошло
на полянке в лесу. Вечером воспоминание вернулось  к нему с новой силой, это
случилось  и на следующий  день, и в  конце концов он обрел уверенность, что
именно он убил Ханечку.
     На  лавочке  возле магазина  его  распирала гордость.  Он  чувствовал в
штанах  твердый  старый  корень  и с  удовольствием  думал,  глядя  на своих
приятелей:  "Вы  и  понятия  не  имеете,  кто  возле  вас  сидит.  Никто  не
подозревает старого Крыщака. А это он  сделал что-то такое, от чего у всех в
деревне сердце замирает в тревоге".
     Перед  магазином  остановился  легковой  автомобиль, и  из  него  вышла
молоденькая,  похоже,  девятнадцатилетняя  девушка,  невысокая и  худенькая.
Наверное, ее  послал  за  сигаретами тот, кто сидел за  рулем.  Эрвин Крыщак
посмотрел на машину, глянул на девушку, исчезающую в магазине, и вдруг, хотя
стоял солнечный  полдень,  будто  бы  черная  завеса  упала  ему  на  глаза.
Показалось ему, что уже ночь,  что автомобиль уехал, а девушка сейчас выйдет
из магазина  с сигаретами. Осмотрится вокруг и убедится  в  том, что  машина
уехала. И тогда он, Эрвин  Крыщак,  подойдет к ней и скажет, что машина ждет
за деревней в лесу. Если она боится пойти туда из-за темноты, то он,  старый
Крыщак, проводит ее до самого места.  Да,  именно так  было, а не иначе! Они
вместе пошли в ноябрьскую  тьму, под свист осеннего ветра, никто не видел их
по дороге, в такую погоду все сидят в теплой избе. На лесной дороге  схватил
Крыщак  девушку  за  горло,  придушил  ее,  затащил в  яму, оставшуюся после
саженцев, и раздел догола. Несмотря на густую тьму,  он ясно видел ее груди,
такие же,  как у Ханечки, ее лоно, такое же,  как у  невестки. Потом задушил
окончательно, засыпал и ушел...
     Заморгал Крыщак веками. Снова был день, летний полдень. Перед магазином
он уже не увидел ни машины, ни девушки. То, что он минуту назад видел, было,
видимо, только фантазией,  вызванной  мужским  возбуждением,  а  может  быть
просто сном наяву.
     - Ну что,  дедушка, вздремнули малость  после пивка? -  хлопнул  его по
плечу молодой Галембка.
     И  снова  этот  снисходительный  тон.  То  ли  они  в   самом  деле  не
догадываются,  кто тут возле них сидит  и кого они хлопают по плечу, называя
дедушкой? "Дураки, - подумал он о них с брезгливостью. - Я бы сказал правду,
если бы  не  ужасное  наказание, которое ждет  того, кто  убил девушек".  Он
испугался этого наказания,  призрак  петли  на виселице замаячил  перед  его
глазами. Сидел Крыщак на лавочке и размышлял:
     "Никто не узнает, кто убил этих  девушек. Никто  не узнает,  потому что
никто в самом деле не подозревает  меня, Эрвина Крыщака. Будут мной и дальше
помыкать,  называть  дедушкой, а я буду молчать со страху  перед наказанием.
Даже и в голову им не придет, что этот старый дедушка, которым они помыкают,
- такая  могущественная фигура,  такое большое преступление совершил.  Умру,
похоронят  меня,  и тайну  своих  преступлений я  унесу  в могилу.  На  моих
похоронах скажут: "умер старый дедушка, Эрвин Крыщак", а не: "умер могучий и
страшный убийца".
     Посмотрел Крыщак на просмоленное лицо Севрука, на лисью фигурку Жарына,
на  издевательскую улыбочку  Пасемко. "Ох, какие бы у вас были физиономии, у
каждого из вас, если бы я вам правду о  себе рассказал!" - наслаждался он, и
сердце его радостно билось.
     Он вспомнил и своих невесток. Они относились к нему хорошо, давали себя
иногда пощупать, а одна даже легла под него  по дороге  из  Барт. Но если по
правде, то они подсмеивались над ним, помыкали им, гоняли из угла в угол. Он
представил себе, как входит на подворье и говорит невесткам: "Это я убил тех
двух девушек", а  они, невестки, как переполошившиеся курицы, разбегаются по
углам, прячутся в сарае, вопят со страху и от большого уважения.
     К остановке возле магазина подъехал пестрый автобус, идущий в Трумейки.
Эрвин  Крыщак вдруг встал с лавочки и заявил приятелям: - Поеду в милицию, в
Трумейки,  чтобы там  дать  показания.  Говоря  это,  он  сел  в автобус  и,
отъезжая, видел сквозь  стекло  раскрытый рот плотника  Севрука, еще сильнее
сгорбившуюся  от  изумления  фигурку  Жарына.  Даже  Антек Пасемко  перестал
издевательски  улыбаться.  Да,  Эрвин Крыщак  гордился тем, что он сделал  в
лесу. Он не боялся наказания, о наказании он даже не думал.
     Выпрямившись,  пружинящей  походкой  вошел  Эрвин  Крыщак  в  отделение
милиции в Трумейках и встал пред обличьем старшего сержанта Корейво.
     -  Я пришел, чтобы дать показания, - сказал он. - Это  я убил тех  двух
девушек.
     Он  ожидал, что при этих словах Корейво громко крикнет, из всех  комнат
отделения выбегут милиционеры, закуют его в  кандалы и, упирающегося -  а он
собирался  вырываться и упираться, - потащат в комнату на допрос. Но Корейво
погладил  свои  маленькие  усики - он недавно  отпустил  усы, -  вздохнул  и
сказал:
     - Подождите, дедушка,  в приемной у дверей. Там есть  пепельница, можно
закурить.  Капитан Шледзик,  который ведет  дело  об убийстве  тех  девушек,
сейчас занят. Как освободится, он вас пригласит.
     Уселся  Эрвин Крыщак в приемной с пепельницей. Была там какая-то старая
бабища,  тихонько поплакивающая из-за гусей,  которых у нее  кто-то украл  с
выпаса. Хотел ей Крыщак рассказать, зачем  это он явился в отделение и  ждет
теперь в комнате с пепельницей, что он -  страшный преступник, а кража гусей
это ничто  по сравнению  с  его делами.  Наверное,  бабища с  криками  ужаса
выбежала  бы  из отделения,  бросив на  произвол судьбы  дело  об украденных
гусях. Но до бабищи, похоже, ничего не доходило.
     Уже после первых слов Крыщака она начала плакать громче и перебила его,
жалуясь на вора.
     -  Двух девушек?  - размышляла  она вслух. - Может, это они украли моих
гусей. Таких девушек и убить не жалко.
     Обиделся на нее  Крыщак, еще больше распрямил спину, придал своему лицу
выражение строгости  и  неприступности. "Затрясешься  передо мной от страха,
когда обо  мне  правду услышишь",  -  гневно  думал он  о старшем  сержанте,
который велел ему ждать в комнате с пепельницей. И злился еще больше, потому
что хоть и была в комнате пепельница, воспользоваться  ею он не мог,  потому
что у него не было сигарет.
     Прошло четверть часа, прежде  чем в приемной появился капитан Шледзик и
пригласил  Крыщака  в кабинет  на втором этаже, который  ему отвели на время
следствия.
     - Так это вы, значит, убили тех двух девушек, - равнодушно обратился он
к Крыщаку, указывая ему на стул перед своим столом и угощая сигаретой.
     - Да. Задушил. Обеих,  - подтвердил Эрвин  Крыщак. - А вы меня даже  не
подозревали.
     Шледзик уселся за  стол, разложил на нем  чистый лист бумаги, вынул  из
кармана шариковую  ручку, записал  имя  и  фамилию  Крыщака,  дату  и  место
рождения.  Потом  он  задал  ему  несколько  вопросов  и  его  ответы  начал
записывать в протокол.
     Эрвин Крыщак  рассказывал с подробностями. День за днем, час за  часом,
даже минуту за минутой  - как он сначала вынашивал замысел преступления, как
по том  его реализовал.  Подробно  он  описывал, какое большое  удовольствие
доставляло ему убийство  тех девушек, разглядывание,  совершение насилий.  И
так он был поглощен подбором слов, подходящих для определения его поступков,
что не  заметил, как  в  какой-то  момент рука  капитана Шледзика  вместе  с
шариковой ручкой зависла в воздухе, опершись на локоть,  и так и оставалась.
Когда  же он  закончил и смиренно склонил голову,  капитан  Шледзик  вежливо
спросил:
     - А есть ли у вас, дедушка, обратный билет в Скиролавки?
     У Крыщака было ощущение,  что ему на спину кто-то  вдруг свалил центнер
пшеницы. Он аж согнулся, сгорбился, слезы навернулись ему на глаза. И в этот
момент капитан  Шледзик проник в его самые тайные  мысли,  и ему стало  жаль
старика.
     - Кажется, последний автобус в Скиролавки уже ушел. Поэтому  мы отвезем
вас на машине с надписью "милиция".
     -  В  наручниках? - оттенок радости  зазвучал в голосе  Крыщака. - Нет,
дедушка,  - покачал головой Шледзик. - В наручниках мы привозим в отделение.
А отвозим уже без наручников.
     В Скиролавки  Крыщак вернулся в  машине  с надписью "милиция". Он вышел
перед своей усадьбой, не захотел разговаривать с сыновьями и  с невестками и
сразу  лег  в постель. Отказался от еды  и хотел умереть с отчаяния и стыда.
Всю ночь  он не спал,  до самого полудня лежал в  постели, поджидая  смерть,
которая, однако же, не пришла. Тогда  после полудня  Эрвин  Крыщак  встал  с
постели, поел супа с лапшой и пошел на лавочку возле магазина, где его ждали
плотник Севрук, молодой Галембка, Франек Шульц и Антек Пасемко.
     Как  обычно, он уселся на  лавочке, принял  от Севрука  начатую бутылку
пива, отпил, вытер губы тыльной стороной руки и заявил:
     - Я вчера дал в милиции свои показания. Я им  сказал,  что это страшное
преступление  не мог совершить никто из Скиролавок. Это сделал кто-то чужой,
скорее всего из-за границы.
     И это известие о показаниях Эрвина Крыщака быстро разошлось по деревне.
В сердца  людей сразу  же  вошла радость,  и  охватило их  чувство огромного
облегчения. Потому что уж так устроено, что  если случится что-то плохое, то
приятнее думать, что это сделал кто-то чужой, скорее всего из-за границы.
     Странно устроена  и человеческая память. Пока по деревне крутились люди
в  милицейских мундирах и от усадьбы к усадьбе ходил капитан Шледзик, память
людей  оживала и  могла заглядывать в далекое прошлое. Но когда  эти мундиры
исчезли и перестал ходить по деревне капитан Шледзик, и даже не каждый  день
появлялся в отделении милиции в Трумейках, память у людей стала усыхать, все
события потихоньку погружались в  забвение. Через две недели после того, как
был обнаружен труп в яме, оставшейся от саженцев, кружок любителей танцев, с
плотником Севруком  и Жарыном во  главе, даже гулянку на всю ночь устроил, в
здании  пожарной  охраны, с буфетом,  хорошо снабженным  водкой. Утром после
гулянки страшный  крик поднялся  в деревне,  потому  что  за  кустами  возле
мельницы обнаружили лежащую замертво четырнадцатилетнюю дочку  Смугоневой  в
платьице, задранном на  грудь.  Вонтрух  и  несколько других  мужчин  стояли
поодаль на страже, никого не подпуская  к  жертве, чтобы не затоптали следы.
На страшной скорости, с сиреной, тут же приехали Корейво и капитан  Шледзик.
Каково же было их изумление, когда вдруг четырнадцатилетняя дочка Смугоневой
поднялась с  земли, платьице стыдливо обдернула и, качаясь,  все еще пьяная,
зашагала  к дому.  Шледзик хотел  ее допросить,  чтобы  узнать, кто  и каким
образом на нее напал  и скорее всего совершил  насилие,  но она  не захотела
давать показания. От людей доброжелательных - а в таких нигде нет недостатка
- Шледзик  узнал, что это парни  Севрука, молодой Галембка и,  кажется,  еще
двое по  очереди ложились на дочку Смугоневой, а она и не протестовала, и не
сопротивлялась.  Смугонева разоралась на  Шледзика,  что  милиция занимается
такими   делами,  допросы  какие-то  собирается  устраивать,  а   из-за  них
порядочной  девушке  грозят  оскорбления и сплетни. Дошло  даже до чего? Она
стала отрицать факт, что ее дочку изнасиловали и что она лежала обнаженная в
кустах возле мельницы.  Все это, по  ее мнению, плохие люди  выдумали,  да и
милиция.
     Громко смеялись люди в Скиролавках над этой историей. А ведь нет ничего
хуже для серьезного дела, чем смех и  издевательства. В смехе утонула память
о двойном преступлении. И каждый раз, как  кто-то возвращался к этому  делу,
всплывала история дочки Смугоневой, и люди разражались смехом.




     О зеленом "опеле",
     пани Туронь, Бруно Кривке,
     семье Грубер и многих других вещах


     Наступили  дни  солнечные  и  безветренные, полуденный  зной, казалось,
рождал  на недвижной глади вод сны о прошлогодних утопленниках,  об одиноких
прогулках Полудниц, которые  подкарауливают  купающихся детей.  В Скиролавки
приезжали курортники и туристы, чтобы напитать взор очарованием  озера Бауды
и поразиться кипящей зеленью  лесов. К  леснику Видлонгу, как каждый год уже
много лет, приехала из  столицы пани Туронь с маленьким сыном  и мужем,  а к
Курту Веберу - его брат  из-за границы, Герхард, на зеленом "опеле". Красный
"опель", который когда-то  принес ему насмешки и дурную славу, он по дешевке
продал на автомобильной ярмарке, а зеленый он уже никому не приказывал в зад
целовать. О том событии многие уже забыли, только  дети еще время от времени
играли  в  Герхарда Вебера и плотника Севрука, который за три чужих банкнота
согласился поцеловать в зад красный "опель". Совершив это и сгребя банкноты,
Севрук заявил,  что  у  машины нет зада,  а только багажник, и  он,  плотник
Севрук,  поцеловал "опель" в  багажник,  а это, по существу, в корне  меняло
дело. Тут же и вдова Ястшембска, и Шчепан Жарын предложили Герхарду, что они
поцелуют багажник даже за два чужих  банкнота. Но Герхард Вебер этого уже не
хотел, потому что  одно дело -  поцеловать машину в зад и  совсем другое - в
багажник, где он держал коробку,  полную банок с пивом.  Он  пил  это пиво и
банки  разбрасывал  по всей  деревне, чтобы детям было  что пинать, ведь они
лучше гремели,  чем  те, из-под  мясных консервов. От  этого пива у Герхарда
вырос огромный живот, а лицо стало красным, и двигался он  неуклюжее  - люди
говорили,  что  он  мог  бы  завести себе  тачку и  живот на ней перед собой
возить. Слонялся Герхард по хозяйству, которое его брат, тоже толстый, но не
настолько, получил после отца и брата, когда тот за границу уехал. И так ему
бубнил целыми днями: "Этот котел я с собой заберу, ведь он  от отца остался.
Молитвенник тоже возьму, потому  что он от отца. Фотографии отцовские тоже с
собой заберу, они ведь от отца". Грозил  он брату: мол, то, что не влезет  в
"опель",  он  продаст, потому что все осталось от отца, и  Герхарду, который
живет на чужбине и работает на мясокомбинате,  все это причитается. Весть об
огорчениях  Курта  Вебера  дошла  до  доктора  Негловича,  до  его  дома  на
полуострове.  А  поскольку  доктор,  прежде чем стать доктором,  сразу после
войны ходил с Куртом Вебером в  один класс и даже какое-то время сидел с ним
за одной партой, он вполне мог прийти к Веберу и  поприветствовать Герхарда,
как старого знакомого. "Ты все  еще говоришь "йо", - сказал доктор Герхарду.
- А  ведь еще в школе я делал  тебе замечание, что надо говорить "йа", а  не
"йо". Потом они сели  в  зеленый "опель" и поехали к  тому месту, где в лесу
стоял большой камень, на котором  была  выбита, среди прочих, и фамилия отца
обоих Веберов. В этом лесу его расстреляли за то, что он не  хотел служить в
чужой армии. "Этот камень тоже забери с собой или продай, ведь он остался от
твоего отца", - сказал ему доктор. Что было дальше неизвестно, но с  тех пор
Герхард  Вебер иначе относился  к  брату, всегда привозил  ему  какой-нибудь
подарок, а однажды даже купил ему новую косилку.
     Совершенно другое дело было с пани  Туронь. Она приезжала из  столицы в
Скиролавки  не  на  зеленом  "опеле",  а  на   старой  малолитражке.  О  ней
рассказывали  разные гадости, а прежде  всего то, что  она  своего  мужа, по
имени Роман, который окончил филологический факультет в университете,  сняла
с  работы  и,  когда  у  них  родился   ребенок,  превратила  в  служанку  и
домработницу. Болтали, что он ходил по магазинам с авоськой,  стирал пеленки
и трусы,  готовил обеды и ребенку попку подтирал. А его жена, пани Туронь, в
это  время училась в докторантуре, но  не в настоящей, потому что лечиться у
нее было нельзя. Но  вообще-то, как настоящий доктор, она постоянно говорила
всем о гигиене. Жена лесничего Видлонга рассказывала о ней, что в отпуск она
привозила  два  чемодана  чистых трусов  и  один  чемодан лигнина,  и  когда
встречала  по  дороге какого-нибудь  сопливого ребенка, то останавливалась и
давала  ему  кусочек лигнина,  чтобы он  вытер нос.  В этой  ситуации Роману
Туроню всегда было что стирать, и,  хоть он был старше жены всего на  восемь
лет,  он  уже волочил  ноги,  как старик,  а идя  на  прогулку  с женой  и с
ребенком, громко выпускал  газы, на что она, как настоящая дама, не обращала
внимания. Пани Туронева любила загорать голой в местах отдаленных, но хорошо
просматривающихся, а мужа с ребенком она  в это время отсылала на прогулки в
лес. Люди замечали и то, что, сколько бы раз он ни шел со своим ребенком или
ни смотрел на него, на его  лице  всегда  была написана гордость, а вместе с
тем - изумление, как будто  он до сих  пор не  мог  надивиться,  что  из его
мужских  чресел  и лона его жены произошло творение  настолько  совершенное.
Совершенство это, однако, трудно было заметить, потому что, как у всех детей
в деревне,  у малыша были только две ноги  и две  руки,  туловище и  голова,
немного великоватая, но не  от мудрости, а только от родителей, потому что и
у Туроня, и у Туроневой головы были крупные. Может быть, он и был умнее, чем
другие  дети  в  деревне, а может, и  глупее - никто  не мог  это проверить,
потому что Туронева из  соображений гигиены не разрешала своему  мальчику ни
играть, ни даже встречаться с другими детьми, даже с такими, у кого не  было
соплей. Видлонгова  рассказывала, что, кажется, не такой уж он умный, как об
этом твердят  родители,  потому что  скорее  надует в  штаны, чем пойдет  за
сарай. А  когда по  малой нужде  он брал в руку свой крошечный  отросток, то
мать  тут же приказывала ему  идти  мыть руки,  будто бы, господи прости, он
постоянно  мочил  его в чем-то грязном. Из-за  этого постоянного мытья рук и
подмываний пани Туроневой у  Видлонговой болела спина, ведь  она таскала все
новые  и новые ведра с  водой. Молодой Галембка тоже рассказывал о Туроневой
разные пакости,  например, такую. Услышав, что люди в Скиролавках раз в году
в одну из ночей все влезают друг  на  друга на старой  мельнице, она аж руки
заламывала: "Ах, как это негигиенично". Она велела Галембке перевезти ее  на
лодке  на Цаплий остров,  где  он показал ей прошлогодние  следы от  костра,
который  разводят  тогда, когда наступает та ночь.  Рассказывал  ей  молодой
Галембка, что в ту тайную ночь костер на острове горит необычным голубоватым
пламенем,  а  кто  увидит этот  пламень пылающий,  тот, как ночная  бабочка,
бьется  о  стены; потом  люди идут  во тьме  к старой  мельнице - молодки  и
старцы, замужние  и вдовы, мужчины женатые  и  холостые, и такие, кто еще не
пробовал женщину. А  когда  костер угасает,  на  сене у Шульца слышны только
громкие вздохи и  вскрики женщин, которые совокупляются неизвестно с  кем, в
потемках,  во   мраке,  на  ощупь.   И  наслаждение  тогда  всех  охватывает
несказанное,   потому   что  кровь   человеческая   с  кровью   человеческой
смешивается,  человек человеку  становится братом, сестрой,  мужем  и женой,
каждый живет с  каждой, как это, наверное, было в раю, когда люди не ведали,
что такое стыд.  Даже  жаль, что только раз в году  бывает такая ночь,  и то
неизвестно,  когда. Именно поэтому  люди  в Скиролавках  такие  печальные  и
вечерами  с  глубокой тоской смотрят на остров: не  видно  ли там огня.  Так
повествовал Галембка, а пани Туронь тряслась от омерзения и отвращения, но и
сама,  похоже,  всякий  стыд  потеряла, потому что  наутро Галембка пришел к
доктору Негловичу  и, расстегнув ширинку, показал свой  член, воспаленный  и
распухший. "Стерся он в той бабе, как поршень в плохо смазанном цилиндре", -
пожаловался он доктору. А тот дал  ему бутылочку с водой Бурова, предписывая
делать  компрессы,  и громко  говорил:  "Боже, до  чего  людей  доводит  эта
гигиена". Из этого вытекало, что не все доктора - сторонники гигиены. У пани
Туронь  был  толстый  блокнот, с ним  она  иногда  ходила  по  деревне,  ища
кого-нибудь, кто бы ей подробно рассказал о той ночи на старой мельнице, так
как она в  интересах науки  хотела узнать  правду. К сожалению, никто не мог
сообщить ей ничего конкретного, потому что в таких маленьких деревушках, как
Скиролавки, люди  не очень-то умеют отличать правду от выдумок, фантазию  от
реальности.  В  маленьких  деревеньках такие  вещи  всегда перемешаны  между
собой, как капуста, мясо, картошка и разные приправы в щах. И поэтому каждый
год пани Туронева затаивалась ночами у окна на втором этаже дома Видлонгов и
внимательно  смотрела  на озеро в сторону Цаплего  острова: не увидит ли она
там  отблеск огня. И всю ее трясло от  отвращения при мысли о том, что потом
будет  твориться  на старой  мельнице. Она даже  решила  пойти  туда,  чтобы
объяснить людям, что они предаются негигиеничному занятию. Но ни разу как-то
не  удавалось  ей  заметить  того  огня  на  Цаплем  острове:  видимо,   эти
отвратительные вещи творились в другое время или вообще в другом месте,  как
утверждал ее муж, Роман, когда заставал ее притаившейся у окна.  Но ничто не
могло оттащить  ее  от этого  окна.  Она делала вид, что не  слышит, как муж
громко  выпускает  газы,  и,  глядя  в темноту  на  озере,  становилась  все
печальнее. В такие минуты она думала о себе, что ей всего тридцать пять лет,
она и рослая, и красивая, но с момента рождения ребенка не  может преодолеть
в муже уважения, которое он питает к ней из-за того,  что она стала матерью.
Мужчины же, с которыми она встречалась на разных симпозиумах и съездах, один
раз  на нее  войдя, быстро от нее удирали, даже не  объясняя причин. Если по
правде,  то  в этих долгих минутах сидения  у окна  не  только печаль,  но и
странное  наслаждение находила  пани  Туронь;  наслаждение,  по которому она
потом  тосковала в  столице, пока  снова  не наступало лето и она  снова  не
приезжала  к  Видлонгам, чтобы притаиться  у окна.  Потому  что не только  в
маленьких деревушках, но и в некоторых людях правда и ложь бывают перемешаны
между собой.
     Сразу же после сенокоса приехал в Скиролавки некий Бруно Кривка. У него
был  белесый  конь  и двуколка, облепленная  цветными рекламами  заграничных
фирм, выпускающих масло для  автомобилей, а также всем  тем,  что можно было
прилепить  на  кузов  -  объявлениями  о  скупке  свиней  и  телят, афишами,
приглашающими  на  флюорографическое обследование легких.  Целый день  можно
было провести,  читая  и  разглядывая  эти наклейки  и  объявления, а  самый
дотошный  мог  обнаружить  и   вырезанную  из  заграничной   газеты  цветную
фотографию обнаженной девушки, у  которой между ног, вместо того, что бывает
у других баб, был розовый тюльпан. А все это было налеплено, чтобы приманить
людей  к  двуколке,  на которой  гордо  сидел Бруно Кривка и  гладил  черную
бороду,  милостиво  глядя на народ,  а  потом благословляя его  размашистыми
движениями  рук.   Были  в  Скиролавках  такие,  кто  помнил   этого  Кривку
обыкновенным крестьянином из Ветрвальда, отличавшегося от других только тем,
что свою жену  по  пьянке бил табуреткой сильнее,  чем другие. Но много  лет
назад   одна  журналистка  из  столицы,   которая   была  в  этих   краях  и
интересовалась разными местными особенностями,  спросила Бруно Кривку, не он
ли последний из рода здешних древних капелланов, которых называли "кривыми".
Как  итог  этого разговора  появилась  в  какой-то газете  фотография  Бруно
Кривки, а прежде  всего  его большой черной бороды и огромной лысины. С  тех
пор Кривка перестал бить свою жену, решил отыскать исчезнувший народ и стать
его капелланом.  Тогда  он  начал объезжать  на своей  двуколке  деревни,  в
основном  местности  у озера  Бауды,  потому  что  он считал  себя  баудом и
презирал соседнее племя  бартов, которые много  лет  назад  украли  коней  у
учителя  Германа Ковалика.  "Кривитесь  половиной  лица,  а  половиной  лица
улыбайтесь,  - советовал  Бруно Кривка  своему народу,  - потому  что  таким
образом вы покажете, что  помните все обиды, которые нам достались от готов,
мальтийских рыцарей и других пришельцев. Народы - это выдумка Сатаны. В счет
идут только родовые и племенные общины. Задумайтесь, из  какого вы рода  или
из  какого вы  произошли  племени, и к этому обратите свои мысли. И тогда вы
научитесь улыбаться половиной лица  и половиной лица кривиться,  чтобы никто
не подумал, что вы всем довольны. Всегда мы были то за одних, то  за других;
а это значит, что мы всегда  были и против одних, и против других. Настоящий
бауд - вероломный изменник,  даже смерть он хотел  бы  обмануть. У бауда нет
друзей, и  свою  страдальческую  мину он проносит по  всем дорогам. Требуйте
сочувствия к  исчезнувшему народу, но тому, кто  посочувствует вам, воткните
нож  в спину, улыбаясь одной половиной лица и половиной лица  кривясь, чтобы
никто  не  подумал,  что  вы всем  довольны. Ничто не  воскресит  родовых  и
племенных общин  во  времена,  когда уже живут народы.  Эти  народы  -  наши
разорители,  это они погубили наши давние  общины. Будьте против народов,  а
одного из нас выберите королем".
     Так  говорил Бруно  Кривка плотнику  Севруку,  который  отвечал ему  на
наречии  певучем  и мягком,  так  как  происходил из дальних  краев. Так  он
говорил  с Ионашем Вонтрухом, которого считал  баудом, но Вонтрух не умел ни
улыбаться  половиной лица, ни  половиной лица  кривиться, потому что  вообще
улыбка  мало когда  гостила на его лице  - только  полная серьезность.  Ведь
Ионаш  Вонтрух помнил,  что  по земле  бесшумно ступает Сатана, князь  тьмы.
Искусством кривиться и в то же время улыбаться хотел овладеть Отто Шульц, но
ему мешала память о  пылающих снегах  и  о человеке, которого он  убил  ради
куска хлеба. Баудом Кривка признал и Эрвина Крыщака, потому что, видимо, это
он убил ножом князя Ройсса,  последнего из мальтийских рыцарей, чем доказал,
что надо  платить изменой за чью-либо милость. Но князь  Ройсс происходил от
великанов, а Крыщак - от средних карликов, и Крыщаку все время казалось, что
великан еще жив  и грозит  ему пальцем. И куда же  мог  спрятаться маленький
карлик, если не под бабью юбку? "Эта проклятая  земля все  время родит новых
великанов,  - жаловался Крыщак Бруно Кривке.  -  Земля  дрожит,  когда  идет
доктор или сын его, Иоахим. У тебя, Кривка, в женах полная женщина,  которая
носит  широкие юбки. Вот туда и спрячься, как это  делаю я, и таким способом
окажешь почести Житной Бабе, а в "кривого" не играй".
     Вскоре  у Кривки появился могущественный  конкурент в лице Арона Зембы,
который  объявил  себя  королем  бартов.  С  тех  пор люди  стали узнавать о
превосходстве бартов над баудами. Из рассказов Зембы  вытекало, что у баудов
никогда не было никакого короля, а если кто-то из них и возвышался благодаря
милости мальтийских  рыцарей до каких-нибудь родовых  должностей,  то всегда
впадал  в  алкоголизм.  Не  было  у  них  редкостью,  когда  брат  с  ружьем
подстерегал  брата  или кузена, и  обычно  ненавистью они платили  тем,  кто
отнесся к  ним по-хорошему. О Зембе же Кривка говорил, что его пращур тайной
стежкой провел через болота мальтийских рыцарей на стоянку племени, где всех
баудов  выбили подчистую, а  от  домов не  оставили камня на  камне. Каждому
великану барты были  готовы  служить, жен своих  склоняли к проституции  или
продавали в  рабство, охотнее всего  - арабским купцам.  А  когда  наступало
время испытаний и  надо было идти  в ту или иную сторону, барты шли в  ту, а
бауды  -  в  иную  сторону, и  поэтому  их  дороги  все время расходились  и
отдалялись  друг  от  друга.  Тем  не менее  оба  -  и  Кривка,  и  Земба  -
придерживались  мнения, что  племенную  тождественность  надо  оберегать  от
чужих,  то есть  улыбаться только половиной лица и половиной лица кривиться,
чтобы никто не подумал, что они всем довольны.
     Не любил  Бруно Кривка доктора, не любил писателя Любиньского,  а также
художника  Порваша, считал их чужими  и никогда  не  отвечал  на их поклоны,
потому что, по его мнению, они выше ценили народ,  чем племенную общность. И
гнев охватил  Кривку, когда дошла до  него  страшная  весть,  что  Непомуцен
Любиньски  услышал крик этой земли на Свиной лужайке  около давней  виселицы
баудов. "Это моя жена кричала, когда я ее бил кулаком по голове", - объяснял
людям Кривка, который не хотел, чтобы Любиньски таким способом стал баудом и
считался бы баудийским писателем. Что осталось бы тогда от Кривки, если б не
его  баудийское  происхождение?   Кто  бы  им  интересовался?  Кто  бы  стал
разговаривать с ним и слушать его проповеди? Кто бы брал у него интервью для
газет?
     А  однако  этим летом, приехав  в  Скиролавки, Кривка  снова должен был
выслушивать  о том, что Любиньски крик этой земли услыхал. Узнал он и о том,
что  (как  говорилось  в старых книгах,  прочитанных Любиньским) не  было  у
баудов никаких капелланов, которых бы  звали "кривыми". Вожди  племен, когда
хотели   созвать  свой   народ  на  какое-нибудь  сборище,   высылали  людям
палку-кривулю, которая по-баудийски называлась "крива". И значит, Кривка был
не  потомком древних капелланов,  а  всего  лишь человеком, фамилия которого
происходила  от палки-кривули. Тогда плюнул  Бруно Кривка четыре раза на все
четыре  стороны света и, погрозив Любиньскому,  тут  же  двинулся  в путь на
своей двуколке разыскивать исчезнувший  народ.  Вскоре  люди  забыли о  нем,
потому что именно  в это время Кондек  попал в ужасную переделку и, хоть был
богатым, почти неделю ничего не  ел  из-за своего скупердяйства и ушлости, а
также по вине семейства по фамилии Грубер.
     Еще в январе Кондек получил от этого семейства письмо с вопросом, могут
ли  они приехать в июле, чтобы увидеть место, где они  когда-то жили. Ожидая
разных  дорогих  подарков, Кондек пригласил  Груберов к  себе,  две  комнаты
отремонтировал  для приема гостей. А за день до приезда  этих гостей,  чтобы
показаться  неимущим,  которому необходима поддержка, он  увел в поле  возле
леса своих  десять  дойных коров.  Сорок  свиней и подсвинков  он перегнал в
пустой хлев плотника Севрука. Жене  своей  он  приказал,  чтобы всю еду  она
старательно припрятала по углам, чтобы пробудить сочувствие Груберов. Одного
только он не мог сделать, а именно - заслонить чем-нибудь или же перенести в
другое  место  хлев и новый сарай, который  он построил на месте развалюшки,
потому  что  хозяйство,  оставшееся  от  семейства  Грубер,  было  одним  из
беднейших в деревне. Под конец он посыпал подворье желтым песком, чтобы было
где  поставить зеленые  и красные  "опели",  похожие  на  тот, который был у
Герхарда  Вебера.  Не  ел  Кондек целую  неделю,  жене  и  дочкам  тоже есть
запретил, чтобы выглядеть оголодавшими.
     В назначенный день на подворье Кондека въехал небольшой  микроавтобус с
надписью  "******-******".  Это значило, что  микроавтобус  принадлежал бюро
путешествий некоего  Плевки. За рулем сидел  сам Плевка, потому что все бюро
путешествий состояло из него  самого и его микроавтобуса, а  сам Плевка  был
родом из  не слишком отдаленных Ромбит, где его отец до войны был жандармом.
Этот Плевка  велел напечатать себе наклейку с надписью "С Плевкой - в родные
края"  и возил  преимущественно  людей  старых, неграмотных,  потому что  за
дополнительную  плату  он  брал  на  себя оформление их  паспортов.  Из  его
микроавтобуса  вылезли три толстые  и  весьма  старые женщины,  из которых и
состояло семейство Грубер. Одна из них была девицей,  две остальные получали
пенсию за умерших  мужей-металлургов,  все три были сестрами  и  родились  в
доме, где сейчас жил Кондек.  Они  привезли Кондеку много  цветных шариковых
ручек  и несколько детских, очень красивых, пижамок, потому что считали, что
Кондек молодой человек и у него маленькие дети. С собой у них было несколько
буханок хлеба,  несколько пачек масла  и  множество мясных консервов, потому
что  они не  смели требовать от Кондека, чтобы он их  еще и кормил.  Три дня
Кондек ел все  более черствый хлеб, привезенный сестрами Грубер, которые ему
объясняли,  что выбрасывать черствый хлеб  -  это грех.  Их  масло  по вкусу
напоминало  Кондеку маргарин, а  после свинины  из  банок у  него разболелся
живот. Тогда на третий день  Кондек рассердился и, ударив кулаком по  столу,
велел жене,  чтобы  она  достала из углов корейку и сало, колбасу и рубленое
мясо, обед как следует сварила, хлеб семейства  Грубер размочила  в  воде  и
курам  отдала. Он  забрал своих  свиней и  подсвинков  от плотника  Севрука,
десять  дойных коров  привел  на пастбище поближе к  дому. Со временем между
ними все сложилось хорошо, сестры Грубер подновили могилы своих родителей на
кладбище в Скиролавках и обсыпали их камушками с  озера, помогали Кондековой
готовить  обеды, доили  коров,  обихаживали свиней и  подсвинков Кондека,  а
иногда тем микроавтобусом с Плевкой за рулем (такой у них с ним был договор)
ездили на экскурсии  по  дальним и ближним околицам. Случилась и  с Кондеком
удивительная  вещь,  а  именно   -   младшую  из  сестер  Грубер,  по  имени
Хильдебранда, по  мужу Кайле, он в один прекрасный вечер в собственном сарае
насадил на  свой мужской  вертел  и такое  получил  удовольствие,  какого не
случалось ему  иметь уже  много  лет с собственной  женой, хотя  она была  и
намного красивее, и моложе, чем эта Хильдебранда Кайле. Но, как говорят, все
чужое и заграничное  всегда кажется интереснее, привлекательнее и лучше. При
первом подходящем случае Кондек похвалился знакомым мужчинам возле магазина,
какие у него выгоды от сестер Грубер: что сберегается электрический доильный
аппарат и, кроме этого, есть и мужские удобства. И с таким вкусом он об этом
рассуждал, что старый Эрвин Крыщак почувствовал в себе мужское любопытство к
этим женщинам  и,  забыв, что  у него из  верхней десны  торчит  только один
желтый  зуб,  тут же пошел к сестрам Грубер и заговорил с ними на их  языке,
потому  что  почти  до  конца  войны  он  служил  при дворе  князя  Ройсса в
Трумейках.  Старшая из сестер,  Анна, по  мужу  Трегер,  согласилась пойти с
Крыщаком  в  лес, чтобы осмотреть большой камень, на  котором была  вырезана
надпись о  том, что много лет назад Его  светлость застрелил здесь  крупного
оленя. "А вы  тоже охотник?" -  спросила она  его по  дороге. "Случается,  -
ответил  Эрвин  Крыщак.  -  Только в последнее  время  все труднее  с ружьем
управляться". Захихикала эта Анна и спросила Крыщака,  не стыдно ли  ему еще
охотиться,  раз он уже внуков дождался, а что касается ее, то ей нечего  для
себя  жалеть, потому  что она  - вдова. Ответил ей  Крыщак, что  примером он
всегда считает князя Ройсса, а тот был одновременно и женатым, и холостяком,
и монахом, а как выпьет, так даже старушек не пропускал и гонялся за ними по
дворцовым коридорам. "Как же  он мог быть и женатым, и холостяком, да еще  и
монахом?" - удивлялась  пани Анна.  Признался  ей  Крыщак, что он  этого  не
понимает, но после  князя Ройсса у него дома есть бумага с золотой короной и
надписью, тоже золотой, из  которой следует, что князь был не только князем,
но  и  кавалером ордена мальтийских рыцарей. Так вместе с Крыщаком пани Анна
осмотрела памятный  камень, а потом они пошли в молодняки,  и старый  Крыщак
показал  на вдове класс рыцарской  езды.  Другие пробовали соблазнить третью
сестру Грубер, но та, будучи девицей, даже в пожилом возрасте уговорить себя
не дала, и это никому не  показалось странным, потому что  к некоторым делам
она  была  не приучена. Через девять  дней  сестры  Грубер уселись  вместе с
Плевкой в  его  микроавтобус  и уехали  со  слезами  на глазах, всплакнула и
Кондекова, и дочки Кондека, и даже сам алчный Кондек утер слезы, несмотря на
то,  что  только цветные шариковые  ручки и красивые  пижамки ему  остались.
Потом кое-кто насмехался над Кондеком и этими пижамками, а другие завидовали
мужским удобствам, которые он получил с приездом Хильдебранды. Так уж бывает
в  маленьких  деревнях,  что  не  только  ложь и правда,  действительность и
фантазия, но  и  насмешки и зависть  перемешиваются между собой,  как разные
приправы в  щах.  Впрочем,  новые заботы  покрыли те,  минувшие,  пылью.  По
приглашению пани Басеньки, жены писателя Любиньского, к ней приехала в гости
ее давняя подруга, панна Бронка, о которой пани Басенька неосторожно шепнула
кому-то, что та  в ночных ресторанах под именем Эльвира публично раздевается
и  каждый   раз  берет  за  это  шесть  тысяч  наличными;  столько,  сколько
деревенские  женщины  получают  за  четырех  поросят. Возмущались  некоторые
женщины такой несправедливостью, но  и  мужчинам показалось странным,  что в
городах дают столько денег только за само  раздевание, даже  без возможности
потрогать раздетую бабу. В связи с этим много было болтовни  среди людей - и
в магазине, и возле магазина, - но никто не мог сказать об  этом деле ничего
конкретного,  потому  что  не оказалось смельчака, который прямо спросил  бы
пани Басеньку или даже эту  панну Эльвиру.  Что же касается этой  последней,
признавали,  что она красива, но вроде бы немного худовата,  и так уж она не
любила этого раздевания, что все две недели, которые пробыла в  Скиролавках,
несмотря  на жару, она  всегда  гуляла в  брюках и в блузке, застегнутой  до
самой шеи, и никогда ее, даже у воды, не  видели в купальном костюме. Не то,
что  пани  Туронь,  которая  каждый  день  ходила  в  места  отдаленные,  но
просматривающиеся, и лежала  там нагая  или  полуобнаженная,  уже не вызывая
ничьего  любопытства,  потому  как даже  самый  глупый  понимал,  что ей  за
раздевание никто ломаного гроша не даст,  из чего следовало, что эта женщина
мало  ценится,  в отличие от панны Эльвиры. И  поэтому на пани Туронь, когда
она шла в скупом  одеянии  по  деревне,  никто не оглядывался, а на Эльвиру,
хотя  она и была  одета с ног до головы, каждый рад был посмотреть, низко ей
поклониться  и вежливо  поприветствовать,  потому  что  очень  достойно  она
выглядела.  Другое  дело,  что  требовать  столько  денег  за  одно   только
раздевание - это уж чересчур. Но люди слышали от женщин и девушек, например,
от хромой Марыны, что она ни за какие деньги публично бы не разделась. То же
самое  говорила  и Ярошова, и даже Порова.  Но  женщинам  полностью  никогда
нельзя верить,  особенно женщинам из Скиролавок.  Ведь к Марыне то  один, то
другой  ходил  только  с  поллитровкой, от сплетен о  Ярошовой голова  могла
разболеться,  а Порову видели, как она голая  бегала вокруг дома, из-за чего
пани Халинка  Турлей,  солтыс Ионаш Вонтрух и доктор Неглович написали в суд
заявление о  лишении  ее материнских  прав. Но думающие  люди  говорят,  что
невозможно все предвидеть, и правда о людях никогда не бывает подана, как на
блюдечке.




     О том,
     что должна и чего не должна содержать разбойничья повесть


     Незадолго  до приезда панны Эльвиры писатель Непомуцен Мария  Любиньски
пригласил  к себе доктора  Негловича,  чтобы  прочитать ему  фрагмент  своей
разбойничьей  повести  о  прекрасной Луизе,  учительнице,  которая  полюбила
лесничего-стажера.  В  свое  время с фрагментами этой  повести он познакомил
художника  Порваша, но, заметив его возмущение, стал заново перерабатывать и
совершенствовать свое  произведение,  несмотря на неустанные  протесты  пани
Басеньки.  Жена писателя чувствовала себя  уже измученной шитьем платьев для
деревенских женщин и жаждала, чтобы  муж наконец закончил  повесть и получил
приличный  гонорар. Но писатель Любиньски, раз вступив на дорогу, ведущую  к
правде, не хотел с  нее больше сворачивать, а  такая дорога требует жертв не
только от писателя, но  и от  его близких. Оттачивал Любиньски свою повесть,
шлифовал ее, следуя  совету Готтлоба Фреге, неустанно сталкивал литературную
действительность  с окружающей  ее  жизнью.  Раз  уж  было  определено,  что
любовником   прекрасной   Луизы   должен   стать  не   простой  лесоруб,   а
лесничий-стажер, Любиньски начал искать прототип этой фигуры и нашел стажера
под  крышей  лесничества  Блесы,  где с июня  был на практике и поселился  в
комнатке   на  втором  этаже   (напротив   комнаты  пани  Халинки)   молодой
инженер-лесничий,  пан Анджей. Этого-то человека писатель  часто приглашал к
себе, угощал кофе и чаем, поил коньяком - и расспрашивал о жизни, о взглядах
и мечтах.
     Годился ли стажер пан Анджей в любовники прекрасной Луизы, учительницы?
Он был высоким, плечистым юношей с  несколько нескладными  движениями. Нос у
него  был большой  и  красный,  покрытый угрями; глаза  маленькие,  голубые,
приветливые. Волосы светлые, длинные, до самых плеч.
     Пани Халинка Турлей утверждала, что вместо пана Анджея она предпочла бы
иметь  под  своей крышей обыкновенного  кабана из леса, потому что к  запаху
кабана можно привыкнуть, а к запаху пана Анджея - никак. Стажер  пан Анджей,
с  тех пор, как он оказался под крышей лесничества Блесы, ни разу не решился
сменить белье, ничего себе не выстирал, всегда ходил в одной и той же майке,
черных спортивных трусиках и  в засаленном мундире  лесничего-стажера. Когда
он снимал с ног свои резинотекстильные  туфли, жуткий  запах  проникал через
двери  его  комнаты и  заполнял  все  лесничество.  Его  сходство  с кабаном
заключалось  в  том,  что он тоже спал в каком-то подобии  логова, на старом
сеннике и под грязным одеялом. Кормиться он должен был за собственный счет и
своими  силами, самое  большее  -  пользуясь кухней лесничества. Но  ему  не
хотелось готовить обеды, и  он ограничивался тем, что  покупал в деревенском
магазине.  А поскольку  в это время  в магазине  в  Скиролавках были  только
рыбные консервы разных сортов -  рыба в масле и томатном соусе, - стажер пан
Анджей ел их на завтрак, обед и ужин, отчего распространял вокруг себя запах
рыбы, как будто  он  работал не в хвойных лесах,  а на  рыбокомбинате.  Пани
Басенька, когда ее муж приглашал  к себе пана Анджея в познавательных целях,
вся  тряслась  от отвращения,  и ее  тошнило при мысли, что с таким мужчиной
можно лечь  в постель. Но все-таки прекрасная Луиза была менее восприимчивой
к запахам, и, кроме этого, ничто не мешало, чтобы в повести, заметив грязную
майку  стажера, она предложила  бы  ее выстирать,  отчистить  его  мундир от
жирных  пятен,  и кто  знает, может, из-за  этого и  родилась бы между  ними
большая любовь. К сожалению,  пан Анджей  вообще проявлял полное  отсутствие
интереса  к  женщинам,  и  даже  в  некотором смысле  -  чуточку отвращения.
Например,  заметив, что пани  Халинка закрывается  на  ночь от  своего мужа,
лесничего,  он  спросил  ее,  нет  ли  у  нее  младшей  сестры,  так  как он
когда-нибудь  тоже должен  будет  жениться, а  именно такие отношения  между
мужем и женой лучше всего подходят к его образу жизни. Но пан Анджей не знал
прекрасной Луизы. Может быть, увидев ее собственными глазами, он  изменил бы
свои взгляды.
     Лесничим,  как  он  сам  рассказывал  Любиньскому,  он  стал  случайно.
Попросту не  попал на фармацевтический факультет, о котором  мечтал. Леса он
не любил и мог заблудиться  в нем уже через несколько шагов. Посланный утром
в  лес,  чтобы  определить  выбраковку  или  принять  выполненную   рабочими
трелевку,  он  отыскивался  через  сутки  абсолютно  в  другой  части  леса,
проголодавшийся и  замерзший.  Разве такой человек, условившись о свидании с
прекрасной Луизой в охотничьем  домике  возле заброшенного  пруда, попал  бы
туда  в  назначенное  время, и  вообще,  дошел  бы  до  места?  Этот  вопрос
преследовал Любиньского, который  неустанно стремился к правде.  Ясно, можно
было  предполагать,  что в  других лесничествах  трудились совершенно другие
стажеры,  часто меняющие белье,  не  носящие резинотекстильной  обуви  и  не
питающиеся  только рыбой  из  банок. Но в  представлении  Любиньского  такое
предположение   способствовало   возникновению   очередной   "художественной
правды", которая в  свое время ему уже осточертела. Надо было придерживаться
жизненных  реалий,  чему   способствовало  отношение  стажера  пана  Анджея,
который,  узнав,  что  он  будет героем  повести  Любиньского,  принял  этот
замысел,  настаивал на  нем,  на  все сомнения  писателя  у  него  находился
какой-нибудь  ответ,  и  он  настолько  сжился  с  мыслью  о своей  любви  к
прекрасной Луизе,  что приходил к  Любиньскому без  приглашения, умоляя его,
чтобы он еще раз почитал ему о прекрасной Луизе. "Вы боитесь, что я не найду
старый  пруд?  - смеялся  он  над сомнениями Любиньского. -  Выход  есть.  Я
заранее сделаю ножом зарубки на деревьях и, ориентируясь по ним, явлюсь туда
в  назначенное  время".  Развеивая  таким образом  сомнения Любиньского, пан
Анджей позволял ему и дальше день за днем создавать повесть. Наконец глава о
страстном свидании Луизы  и стажера была готова в новом варианте,  с которым
писатель  хотел  познакомить доктора,  чтобы услышать его  оценку.  Писатель
пригласил и  пана  Анджея,  который  должен  был защищать  свой литературный
образ.  Обошел он  одного Порваша,  потому  что пани  Басенька,  помня о его
критике предыдущего варианта этой главы, сочла его  некомпетентным не только
в литературе, но и в житейских делах. "Тот, кому постоянно моет окна толстая
Видлонгова, - сказала  она  о Порваше, - не  сможет понять того, что связало
Луизу  и  молодого стажера. Ты, Непомуцен,  должен  помнить,  что  пишешь не
что-нибудь, а произведение, взятое из жизни, разбойничью повесть".
     В честь  такого  торжественного  момента в один  прекрасный  вечер пани
Басенька  открыла двери  своего  салона, где  у  стен стояли низкие лавки из
оструганных  досок, могучий  стол из толстых  бревен и царил  буковый бар  с
высокими  табуретками.  На  полке бара,  между  большими  глиняными  пивными
кружками, писатель поставил стеклянный жбан,  наполненный розовой жидкостью.
Это был напиток, который писатель назвал "клобуж"  - смесь спирта с томатным
соком и молотым  перцем.  Он  валил  с ног каждого, кто  отваживался  выпить
больше чем один бокал.
     Писатель оделся с элегантной выдумкой. Он стоял за стойкой бара в белом
пиджаке  и белой рубашке, с изящно завязанной  на шее широкой  лентой.  Пани
Басенька была в короткой черной юбочке и облегающей белой блузочке, в черных
лакированных туфельках на босу ногу. Доктор пришел в вельветовом  костюме, а
пан Анджей  - не  будем этого скрывать  - снова  надел свой покрытый пятнами
мундир лесничего.
     Стажер  принял от  писателя бокал, наполненный  розоватой  жидкостью, и
удобно  уселся на лавке у стены. Доктор  занял место  на высоком  табурете у
бара.  Прежде  чем склониться над  рукописью  новой  главы,  подсунутой  ему
писателем, он смочил  губы  жидкостью из  бокала.  Возле доктора,  на втором
высоком табурете, уселась  пани Басенька, а Любиньски хозяйничал за  стойкой
бара, потихоньку грызя соленые палочки.  С  потолка, от нескольких лампочек,
искусно размещенных на корне сосны, разливался по  салону сильный, но мягкий
свет.
     - По-моему, - обратилась к доктору  пани Басенька, - Непомуцен в  своей
прозе впадает в  крайности.  То  он  становится слишком острым  и смелым, то
слишком робким и сдержанным.  А любовь, доктор, это  нормальная человеческая
вещь.
     - Так оно и есть,  - согласился с ней Неглович и уже хотел углубиться в
рукопись, но пани Басенька и дальше развивала свою мысль:
     - Вы помните  книжку,  которую нам давала пани Халинка? Какого-то Пузо,
доктор. Вы  помните  сцену между  одним героем, по имени Сонни,  и  какой-то
девушкой?  Я  эту сцену знаю наизусть: "ее рука охватила  громадный, налитый
кровью кол мышц".  Или: "его обхватили  мощные груды  ее мышц".  Это  была в
самом деле  разбойничья повесть, доктор.  До  сих пор меня  дрожь пробирает,
когда я ее вспоминаю.  У Непомуцена вы не найдете  таких  метких фраз, и это
меня  огорчает. Но интересно,  правда ли, что у вас, у мужчин, иногда бывает
впечатление, что вас  хватают  мощные груды мышц? - Хи-хи-хи, - захихикал на
лавке стажер, пан Анджей. Доктор подтвердил с шутливой серьезностью:
     -  Да,  это случается,  пани  Басенька.  У  некоторых  женщин во  время
сношения судороги  мышц могут быть  очень сильными и не ограничиваются одним
только  влагалищем,  но  захватывают  и  туловище,  таз,  верхние  и  нижние
конечности,  а также наблюдаются  непроизвольные  спазматические  сокращения
целых групп мышц. Например, лица, грудинно-ключично-сосковой мышцы...
     -  Слышишь, Непомуцен? - обратила внимание писателя пани  Басенька. Вот
так  должно  быть  в  твоей  повести.  Спазмы  лица  и мышцы  грудинно...  -
Ключично-сосковой,  -  вежливо  закончил  доктор.  -  Хи-хи-хи, -  засмеялся
стажер. Пани Басенька вздохнула: - Ах, эти разбойничьи повести...
     - Да, - кивнул головой доктор. - В  сущности, повесть Марио  Пузо - это
настоящая разбойничья повесть, потому что там идет речь о делах разбойников,
которых в  Америке  зовут  гангстерами.  А  пан  Непомуцен  пишет  о  Луизе,
учительнице, и лесничем-стажере, людях честных и не преступающих законы.
     - У меня нет ни одного взыскания, ни судебного, ни административного, -
отозвался пан Анджей со своего места на лавке у стены.
     -  Я  знаю об этом, -  согласился  доктор. -"Именно  это  так осложняет
коллеге Любиньскому работу над  его разбойничьей повестью.  Ясно  ведь,  что
лицо,  которое было наказано в судебном и в административном порядке, бывает
способно  так  вести  себя с  женщиной, что писатель  может  отпустить вожжи
фантазии, пробуждать  его поступками дрожь  ужаса  и отвращения у читателей.
Девушка  гангстера в  повести хватает руками громадный,  налитый  кровью кол
мышц, и это никого не удивляет и не поражает. А если  бы то же самое сделала
молодая одинокая  учительница, воспитательница нашей  молодежи? Или если  бы
что-то  подобное сделала благородная матрона, которая  возглавляет  семейный
детский дом? Такое описание противоречило бы общественному пониманию морали.
Какой-нибудь там  люмпен  или бродяга отходит  в  повести в сторонку,  чтобы
посрать,  но  человек,  достойный   уважения,  должен  в  повести   попросту
удовлетворить физиологическую потребность. В этом - суть трудностей, которые
громоздятся перед разбойничьей повестью нашего друга.
     - Что  да,  то  да, - кивнула  головкой пани  Басенька.  - Пан  Анджей,
припомните: может быть,  вы  все же  были наказаны  в  административном  или
судебном порядке?
     - Нет, - уперся стажер.
     - А  может  быть, вы безучастно смотрели, как кто-то  другой ворует или
делает что-то плохое? - почти умоляюще обратился к нему Любиньски.
     - Нет.
     - Не  было  ли у вас  в  детстве глубокого психологического потрясения,
связанного с видом старшей сестры, которая у  вас на глазах совокуплялась со
своим женихом? - продолжил доктор.
     - У меня нет  старшей  сестры.  Но я видел, как это  делали родители, -
сказал стажер.
     Непомуцен Мария Любиньски вздохнул с облегчением.
     - Я  упомяну об этом в подходящем  месте. Это может объяснить поведение
стажера по отношению к прекрасной Луизе в охотничьем домике.
     Доктор Неглович наконец-то спокойно принялся за  чтение рукописи  новой
главы книжки Любиньского. В это время писатель наполнил розоватой  жидкостью
опорожненный стажером бокал, а пани Басенька отпила довольно большой  глоток
и уселась на высоком табуретике так, чтобы пан Анджей, хоть он и пробуждал в
ней отвращение и ужас, мог видеть ее круглые коленки, а в минуты,  когда она
клала ногу на ногу и  слегка  поднимала  подол, заметить стройные бедра. Она
обожала то внезапное беспокойство в глазах и движениях мужчин, обреченных на
такие виды. Но сейчас - как она сама себя в этом убеждала  -  она делала это
исключительно  для  того,  чтобы помочь  мужу.  Может  быть,  в пане  Анджее
пробудится  какая-нибудь  неизвестная  до  сих  пор особенность?  Может,  он
признается, что в прошлом у него не все было таким кристально чистым?
     Писатель нервно  грыз  соленые  палочки,  и по мере  того,  как  доктор
переворачивал страницы рукописи, становился все беспокойнее. Наконец  он  не
смог удержаться  и  выпил до  дна свой  бокал с крепким  напитком.  Неглович
отложил  рукопись  и,  на мгновение  задумавшись, сказал:  - Это  прекрасная
глава,   дорогой  друг  Непомуцен.   При   помощи   отличных  фраз,  которые
складываются как  фразы музыкальные, вы даете глубокое и  волнующее описание
любовной  сцены  между  Луизой  и  стажером.   Читатели  получат  изысканное
удовольствие от чтения этого фрагмента.
     Любиньски  слегка  покраснел  от  комплиментов доктора.  Пани  Басенька
переложил ногу на ногу и выше подняла краешек юбки,  на мгновение задерживая
ее  вверху, чтобы пан Анджей мог  насмотреться на ее бедра. "Ему причитается
за то, что помог мужу", - подумала она.
     -  И  у  вас   действительно  нет  никаких  возражений?  -  допытывался
Любиньски. - Даже самых маленьких?
     - Есть,  - доктор пригубил  розоватой  жидкости  из  бокала. -  Но  это
возражения скорее  профессионального  характера.  Вот,  например,  в момент,
когда молодой стажер, расстегнув блузку  прекрасной  Луизы, добирается до ее
груди, вы  пишете: "А потом он схватил губами скорчившиеся от  желания соски
ее груди". Это не так, друг мой. Скорчиться могут  мышцы влагалища и другие,
о чем я уже упоминал. Что же касается сосков возбужденной женщины, наступает
обратное явление: возбуждение или увеличение. Так, при полной  эрекции соски
могут увеличиваться от 0,5 до  одного сантиметра  вдоль  и  от  0,25  до 0,5
сантиметра в поперечнике у основания. У женщины, которая не  кормила грудью,
а Луиза именно  такая особа,  сосок увеличивается обычно на  одну  пятую или
одну четвертую своего первоначального объема. И значит, надо написать, что у
Луизы были соски "увеличенные от желания", а не "скорчившиеся от желания".
     -  Слышишь, Непомуцен?  - триумфально воскликнула  пани  Басенька.  - Я
много раз  тебе говорила, чтобы ты обращал  внимание  на  то,  что  со  мной
происходит в интимные минуты, а не летал мыслями где-то очень далеко.
     -  Хи-хи-хи, - захихикал пан Анджей. - Первый  раз в  жизни я о  чем-то
таком слышу. От 0,5 до одного сантиметра вдоль и от... сколько там, доктор?
     -  От  0,25  до 0,5  сантиметра в поперечнике  у основания,  -  буркнул
доктор.
     - Страшный вы  похабник, доктор, - заявил стажер,  который говорил  все
неразборчивее. - Никогда я не слышал ничего настолько похабного.
     - Помолчите уж, пане Анджей, - оборвала его пани Басенька. - Все знают,
что вы  можете заблудиться в лесу в трех соснах. Я сомневаюсь, что вы вообще
попадете  на  свидание с  этой  Луизой,  лучше уж  оставьте  при  себе  свои
замечания.
     - Да, - согласился с ней Неглович и добавил с шутливой серьезностью:
     - Тем более что у меня есть еще одно замечание. Вы написали, Непомуцен,
что  поджидающий  Луизу стажер  услышал в  темноте  кашель, который  означал
приближение  Луизы.  Почему она  кашлянула  и что это  был  за  кашель? Ведь
человек, пане Непомуцен, не кашляет без причины.  Имеем ли мы дело с  кашлем
сухим или мокрым? Был ли это кашель функционального происхождения, вызванный
неврозом? Кашель может  быть признаком воспаления верхних дыхательных путей,
опухоли  за  грудиной, хронического бронхита,  трахеита.  Вы не упоминаете в
своей повести, что Луиза  - завзятая  курильщица. Не пишете вы и о том,  что
она  страдала  неврозами.  Так  почему  же  она  кашлянула?  Бронхит, начало
воспаления гортани? Кто знает, не нужно ли в следующей главе уложить Луизу в
постель  на несколько  дней  и пригласить к  ней врача.  Бронхит может  быть
вирусного  и бактериального происхождения. Может быть, наутро после любовной
сцены с Луизой  молодой человек тоже почувствовал себя плохо и тоже пошел  в
постель,  что  на  какое-то время  прекратило  между  ними  контакты  -  как
эротические,  так  и  товарищеские.  Такое событие  способно  усложнить весь
дальнейший ход повести.
     -  Черт с ним, с кашлем,  - заявил Любиньски. - Попросту выброшу  это и
напишу, что он услышал  хруст гравия под  туфлями приближающейся Луизы.  Вас
это устроит, доктор?
     - Вполне,  -  согласился  доктор. -  Но  кое-что  другое  меня  все еще
беспокоит. Вы  написали, что Луиза прильнула щекой к волосатой груди стажера
и услышала биение его сердца сквозь шум дыхания. Меня интересует, как билось
сердце  стажера, а  также  - какого  рода было его дыхание. Вам  надо знать,
дружище,  что  этот  шум  может  иметь  характер  пузырьковый  правильный  и
неправильный,  острый или  жесткий, ослабленный  или прерывистый.  Могли это
быть влажные хрипы, а  могли быть трески  звонкие или переливающиеся. Что же
касается сердцебиения...
     - К черту сердцебиение! К черту шумы дыхания! - рассердился  Любиньски.
- Что, я должен  был написать, что, прильнув  щекой  к груди  стажера, Луиза
услышала звонкие трески или шумы пузырькового правильного характера?
     - Не  знаю, как должен поступить писатель,  -  отпарировал доктор, - но
факт, что вопрос о человеческом дыхании - это проблема необычайно  широкая и
весомая. Каждый из нас дышит, но каждый  по-своему. По-своему дышат женщины,
по-своему - мужчины. Различным бывает и тип шумов  при дыхании, их величина,
обилие, отношение вдоха к выдоху. В какой попало повести герой  может дышать
как попало.  Из его  грудной клетки могут  доноситься неопределенные шумы. А
если писатель хочет  представить нам  героев из  крови  и кости,  а  скорее,
утвердить нас в убеждении, что мы имеем дело с людьми из  крови и кости,  то
мы должны  знать,  как они дышат и  как бьется  их сердце, что они едят, как
едят. Мы ведь будем готовы предположить, что они  питаются травой, у них нет
ни легких, ни сердца. Вы представите нам манекены, а не живых персонажей.
     - Хи-хи-хи, - тихо засмеялся стажер, а потом громко икнул.
     -  К  черту, -  буркнул Любиньски, - скоро  дойдет до того,  что  герой
повести не сможет даже  пернуть, чтобы кто-нибудь не спросил автора:  какого
типа был этот пердеж. Громкий или тихий, преднамеренный или непроизвольный.
     -  Ну  да,  да,  дружище,  -  согласился  с  ним  Неглович  с  шутливой
серьезностью.  - У великих  писателей даже обычный  пердеж имел  огромное  и
влекущее за собой  большие последствия  значение. Это могло указывать на то,
что у героя  трудности с системой пищеварения  или что  он  плохо  воспитан.
Иногда   таким  поступком   он   хотел  продемонстрировать   обществу   свое
пренебрежение, презрение к общепринятым  нормам  поведения. Громкий пердеж в
присутствии короля и королевы мог когда-то даже привести на эшафот.
     - Это правда, Непомуцен, - подтвердила пани Басенька. - Обрати внимание
на пана  Туроня, который приезжает сюда каждый год  в отпуск.  Он так  плохо
ведет  себя  в присутствии своей жены,  хоть он и культурный человек. Он это
делает для того, чтобы показать свое презрение к ней. Ты думаешь, что если б
что-нибудь подобное совершил стажер в охотничьем домике,  прекрасная Луиза с
тем же самым желанием бросилась бы в его объятия?
     У Любиньского в голове все перепуталось.
     -  Да-да, конечно, вы правы,  - терзал  он свою светлую бороду, - но  у
литературы собственные законы! Она в каком-то  смысле находится вне  законов
природы или житейских правил.
     - Но не разбойничья повесть, Непомуцен,  - сказала Басенька. - Впрочем,
ты сам столько  раз  говорил мне, что хочешь представить в  ней правду, а не
литераторскую фантазию.
     Стажер пан Анджей громко храпел на лавке, опершись спиной о стену. Пани
Басенька  уже  не  чувствовала себя  обязанной  демонстрировать ему колени и
бедра и крутанула на табурете свой задик, оборачиваясь лицом к  доктору. Она
с  уважением относилась к его замечаниям, которые  свидетельствовали  о том,
что доктор в  самом деле знал жизнь, а  также  женщин. Он  даже знал, что  у
женщины,  когда  она  возбуждена,  соски  увеличиваются  от  0,5  до  одного
сантиметра вдоль и  от 0,25 до  0,5  сантиметра  в поперечнике  у основания.
Могучими были познания доктора о  теле женщины, и каким  же чудесным  должен
был быть способ, которым он унижает женщину! Как жаль, что Непомуцен никогда
не спросит  доктора  об этом деле, а обрекает ее, Басеньку,  на всевозможные
домыслы, на фантазии, необузданные и страшно возбуждающие.
     И когда она думала так  в эту минуту, она вдруг убедилась, что соски ее
груди,  туго  обтянутой  белой  блузочкой, торчат удивительно  остро и четко
обозначаются сквозь  материю. Она глянула  на  доктора, который это заметил,
застыдилась и локтями оперлась о стойку бара, заслоняя грудь.
     Стажер  проснулся.  Сначала  он  осовело осмотрел салон  доктора, потом
вдруг встал и заявил:
     - Мне нехорошо. Пойду в лесничество.
     И он вышел из дома писателя на неверных ногах.  Во  дворе его несколько
отрезвил  холодный  ветер  ночи. Но, как  всегда, он  перепутал направление.
Вместо того, чтобы  пойти к лесничеству, он пошел  в обратную  сторону  -  к
деревне. Он шел, качаясь, а в голове его  перемешалось все, что он сам видел
и пережил, с  тем, что он пережил как стажер в повести Любиньского. Он видел
себя, когда он расстегивал блузочку на груди прекрасной Луизы, видел коленки
пани  Басеньки и  ее бедра. Как  никогда  до  сих  пор, он  желал женщину  и
переживал то же, что и стажер в охотничьем домике.
     Возле школы он наткнулся на дерево, больно ударился плечом  и на минуту
отрезвел. Сориентировался, что он находится далеко от лесничества Блесы, а в
здании школы горит свет в квартире панны Луизы, учительницы. Он забыл о том,
что это старая одинокая женщина.  В  его мыслях была та прекрасная Луиза  из
охотничьего домика возле старого пруда.  Имена этих двух  женщин  наложились
друг на друга в его воображении, как человек - на свою тень.
     - Луиза, прекрасная Луиза! Выйди ко мне! - крикнул пан Анджей в сторону
освещенного окна.
     Свет в окне тотчас  же погас, а за стеклом показалось белое пятно лица.
Панна Луиза с тревогой вглядывалась в ночную темь, видела на шоссе какого-то
молодого мужчину,  который  метался  там  и  выкрикивал: "Луиза,  прекрасная
Луиза!" А потом он лег на обочине шоссе  на мягкую траву и  замер  в  пьяном
сне. Старая женщина отошла от окна,  разделась, не  зажигая света. Она долго
не могла уснуть. Лежа на кровати, в холодной постели, она раздумывала, зачем
этот человек появился под ее окном и пронзительно кричал: "Луиза, прекрасная
Луиза, выйди ко мне!"  Отозвалось в ней какое-то  очень давнее воспоминание.
Под  веками появились слезы. Но  уже через  секунду  они  высохли, ненависть
сжала  ее губы в  узкую  щелочку. "Он, видимо,  шел на мельницу, где сегодня
ночью все  будут жить друг  с другом как животные,  -  думала она.  - Все со
всеми. Я давно уверена, что у нас  так  делается. Как животные.  Никогда  не
ходила туда  и не  пойду. Не могу  себе позволить, чтобы люди  обо мне плохо
говорили".




     Повесть о потерянном рае


     Священника  мучила  мысль  о  двух  девушках,  убитых   в   лесу  возле
Скиролавок, в разговорах с доктором Негловичем и писателем Любиньским он  не
раз возвращался к этой теме. Так же, как  и они, он чувствовал, что жестокий
убийца снова ищет очередную жертву. Он  соглашался  с мнением Негловича, что
убийца  - это не такой человек, который  может удовлетворить  свои инстинкты
нормальным способом, он  отмечен  странным дефектом, приводящим к  тому, как
это убедительно  показывал пример Ханечки,  что  его  половой  член  не  был
послушным его воле, а отсюда - ненависть  и  садизм по отношению к  жертвам.
Болело сердце священника и от известий, которые приходили к нему отовсюду, в
том   числе  и  во  время   исповеди,  что  стадо  верующих  жило  способом,
оскорбляющим мораль,  в страшном грехе, не исключая грехов смертных: то есть
кровосмешения  и  скотоложства.  Доктор  искал  ответов  на  эти  вопросы  в
медицинских книгах или  у  философов, писатель Любиньски  - в "Семантических
письмах" Готтлоба Фреге, а священник Мизерера обратился  за советом к своему
любимому  блаженному  Августину,  автору  фундаментального  произведения  "О
царствии Божьем".
     Поэтому в воскресенье он произнес проповедь  о потерянном рае, одну  из
лучших, какие когда-либо слышали в этих местах.
     - Я  часто  задумываюсь, - так начал Мизерера  свою проповедь, - почему
это столь многие из  вас теряют милость веры и жаждут обречь  себя страшными
грехами  на  вечное  осуждение.  Почему  это  многие  из   вас  выбирают  не
целомудрие, а  грех,  из-за  чего  теряют  право  после  смерти  войти в тот
потерянный  рай, который  откроет свои  ворота только перед людьми  с чистым
сердцем и с хорошим поведением?
     Повторял  Мизерера свои вопросы все громче  и выразительнее,  и к таким
пришел выводам:
     -  Привлекает  вас  грех,  потому  что  он  кажется  вам  интереснее  и
притягательнее,  чем  потерянный  рай. Потому  что грех  представляется  вам
чем-то прекрасным, а потерянный рай -  наинуднейшим местом  под  солнцем. Вы
видите этот рай как  огромный зеленый  луг, по которому  текут потоки чистой
воды, бьют хрустальные источники, вокруг раздается набожное пение ангелов, а
избранники  Божьи в белых  одеяниях  только  неустанно молятся, прогуливаясь
гуськом,  как в  тюрьме. И ни  кабака в этом раю, где  можно было  бы выпить
стопку  водки,  ни красивой девушки,  которую можно  было бы  облапить. Даже
телевизора  там  нет. Ничего,  одни  люди в  белых одеяниях до  самой земли.
Ничего,  только  игра  на  арфах  и  лютнях  и нюхание  цветов. Ничего, одни
серьезные  разговоры. Ни  шуточки, ни  веселой песни,  ни радостных  танцев,
потому  что  не  пристало  ничего подобного  делать  перед обличьем  Господа
нашего. И тогда пекло кажется не одному из вас менее страшным, потому что он
там  в  котле  со  смолой  будет  кипеть  с  какой-нибудь  голой  грешницей,
насмотрится досыта на всякую похабщину, черти  его  будут уговаривать, чтобы
он грешил вволю, утопал в похоти и без конца творил зло.
     Люди,  собравшиеся  в  костеле,  осторожно  кивали  головами, что, мол,
согласны со  словами священника. Они посматривали  и  на стены костела,  где
висели  образа,  изображающие  жизнь  в  раю.  На этих  картинах они  видели
изумрудный луг, ангелов, играющих на арфах, и  тех, кто  удостоился  счастья
пребывать  с Господом в  вечной  радости,  одетых в  белые  хитоны,  которые
скрывали очертания тела так, что  трудно было отличить  мужчину от  женщины.
Эти люди  ходили по лугу со  сложенными набожно  руками, а среди них  с  еще
большим достоинством вышагивали те, у кого был золотой  ореол вокруг головы.
Даже в  самом  маленьком уголке образов  не  видно  было  никакого строения,
напоминающего  ресторан или  дом, предназначенный  для танцев. Люди  боялись
смерти, тосковали о вечной жизни, но многих в  самом деле пугала  мысль, что
целую вечность придется провести  на этом  зеленом лугу, в белых одеяниях, с
арфой в руке. Совсем иначе было в аду - две картины, представляющие ад, тоже
висели в  костеле в Трумейках. Вблизи этих картин не хотела молиться ни одна
набожная  старуха, а если  случайно смотрела на  них, тут  же ее  охватывало
отвращение, страх  вцеплялся в сердце, и тут же какая-то странная благость в
нее входила, которую нужно было преодолеть набожной мыслью, возведением очей
к картинам  потерянного  рая.  Ведь  в аду виднелись черные голые мужчины  с
рогами  и  огромными половыми органами. Они кололи  вилами  в голые  ягодицы
женщин, а  те, бесстыдно  обнаженные,  открывали  рты  в  криках  ужаса  или
наслаждения. Были  там нагие мужчины с огромными торсами и  узлами мускулов,
которые до крови били плетьми до голым ягодицам мужчин и женщин, поливали их
горячей  смолой, а те, кого они  мучили, скалили  зубы в  каких-то  страшных
улыбках. Бесстыдные  это были виды, чему никто не удивлялся, потому что в ад
должны были попадать исключительно бесстыдницы, и там они бывали приговорены
к вечным  мукам. Но когда кто-нибудь  присматривался к этим адским  картинам
получше, то замечал  рюмку вина,  которая должна была символизировать, что в
пекло  попадают пьяницы и алкоголики, нагота же этой толпы в аду должна была
показывать, что  через  бесстыдство наготы и похоть тоже  ведет дорога в ад.
Прекрасен был потерянный рай - с зеленым лугом и цветами, но достаточно было
один раз посмотреть на  райский вид, чтобы потерять к нему интерес. Зато вид
пекла  имел  в  себе  что-то  притягательное.  Женщины  удивлялись  размерам
дьявольских  половых органов, а  мужчины  -  огромным женским бюстам. Ничего
удивительного нет в том, что  подрастающие девушки  и молодицы именно  возле
этих адских картин  предпочитали слушать богослужения, избегая места, откуда
можно было видеть картины, изображающие рай.
     Священник  хорошо  знал,   что  чувствуют  его  верующие,  рассматривая
развешанные в костеле картины, и поэтому так говорил им в то воскресенье:
     - Говорю вам, что дураком был тот, кто нарисовал эти картины, изображая
на них потерянный  рай  и  страшное пекло.  Если до сих пор  я  не снял  эти
картины, то только потому, что других нет, а стены костела не могут сверкать
пустотой.  Говорю вам, что  дураком  был этот  художник, да и откуда бы  ему
знать, как в самом  деле  выглядит  потерянный рай или пекло, если он сам ни
того, ни другого не видел собственными глазами? Но ведь  были на свете люди,
которым  наш  господь  Бог  позволил  заглянуть  в потерянный  рай  -  или в
видениях, или непосредственно на  короткий миг  они могли туда войти. К этим
немногочисленным особам относится  блаженный  Августин,  о  котором я  часто
упоминаю,  потому что  он - мой любимый святой. Позвольте, я  и  в  этот раз
обращусь к его свидетельствам. Как вы считаете, что течет в этих ручейках по
потерянному  раю? Что бьет из источников  в потерянном  рае?  Нет, не чистая
колодезная  вода, а  специальный  напиток,  который  называется амброзия.  И
каждый, у кого сухо в глотке, кого мучит жажда, может сколько угодно черпать
кубком  этой амброзии и пить, сколько захочет.  А это  напиток  необычайный,
потому что он  не только утоляет  жажду,  но и  превращает старика  в юношу,
старуху - в прекрасную  женщину,  вселяет  радость в  сердца  и придает сил.
Никому на земле не удалось произвести такой напиток, чтобы он не спаивал, но
был упоительным, чтобы  после него не болела голова и  язык не заплетался, а
постоянная радость оставалась в душе у человека, пробуждала интерес у мужчин
к женщинам, а у женщин - интерес к мужчинам. Зачем кабаки, зачем рестораны и
чайные,  где за столами дремлют пьяницы, слышатся проклятья и сквернословие,
а нередко и до  драк доходит, если в потерянном раю ручейком течет амброзия,
и эта  амброзия  бьет  из специальных источников, и  каждый без  денег может
выпить  ее  столько,  сколько  захочет.   И  дальше  проповедовал  священник
Мизерера: - Я  упоминал  здесь  об интересе, который  в потерянном раю будет
испытывать  мужчина к женщине, а женщина  к мужчине. Ясное  дело, это  будет
совсем другой интерес, нежели тот, который бывает на Земле, то есть лишенный
грешной похоти. Но он служит этой же самой цели, то есть сближению мужчины и
женщины,  женщины  и мужчины. Потому  что  вы ошибаетесь,  думая,  что  ваши
детородные органы уже не будут нужны вам в потерянном раю, что  вы не будете
ими  там пользоваться. Наоборот, именно там вы начнете применять их так, как
надо, сколько захотите,  вволю,  досыта, но без греха  похоти.  Ведь говорит
святой  Августин, что нет  никаких  поводов предполагать,  что  люди  в  раю
размножались бы  другим  способом, чем сейчас на Земле,  то  есть при помощи
детородных членов. Но есть одно очень существенное различие между теми,  кто
живет на Земле, и теми, кто находится в раю или  когда-либо окажется в  раю.
Сейчас  для  сближения  мужчины с женщиной  недостаточно только доброй  воли
мужчины,  но  требуется и грешная  похоть, которая  приводит  мужской член в
нужное  состояние  и делает способным к работе. В потерянном же  раю это  не
нужно: хватает одной лишь доброй воли. Вот что пишет святой Августин в книге
четырнадцатой, главе двадцать четвертой: "И засевал бы  потомство мужчина, и
принимала  бы  посев  женщина,  пользуясь, когда возникала бы потребность, -
детородными  членами,  возбужденными волей,  а не поднявшимися из-за похоти.
Ведь по собственному усмотрению мы  пользуемся не  только  такими членами, в
которых есть твердые кости, разделенные суставами, например, руками, ногами,
пальцами,  но и  такими, которые отданы во  владение гибким нервам". Значит,
нет никаких поводов  к тому, утверждает далее святой Августин, чтобы думать,
что мужской член не мог  бы быть послушным воле мужчины так же, как губы или
язык.
     И дальше говорил Мизерера:
     - Прекрасно, и даже замечательно с этой точки зрения должно быть в раю.
Но Ева, которая послушалась Сатану, стала  причиной  того, что  мы  потеряли
этот рай и обретем его только через веру и хорошие поступки.  Поэтому сейчас
не один  из  вас, особенно мужчины старшего возраста, беспомощно лежит возле
своей женщины, которая хотела бы  принять его посев. Понапрасну напрягает он
свою волю, напрасно хочет удовлетворить ее желание, и  из-за этого в его дом
прокрадывается грех неверности. В такие минуты пусть же тот мужчина подумает
о потерянном  рае,  пусть через  веру и хорошие поступки постарается попасть
туда,  где для посева его  семени достаточно  доброй  воли.  Пусть же  и  та
женщина,  чей  муж  не может  исполнить  свою обязанность,  тоже подумает  о
потерянном рае,  постарается  попасть  в него через веру и хорошие поступки,
потому что там она будет получать  мужской посев, как об этом говорит святой
Августин:  "когда и сколько раз  потребуется". Случается,  что  и у молодого
мужчины бывают трудности  в  этих  делах,  напрасно он напрягает  свою волю,
чтобы  соответствовать  мужскому  заданию.  Он  не  должен  по  этой причине
богохульствовать, мстить женщинам за их потребности ужасными  поступками, но
пусть и он подумает о  потерянном рае, в который он может войти через веру и
добрые поступки. Ведь там он будет заниматься этими делами к  собственному и
женщины  удовольствию,  только  при  помощи  доброй  воли, значит, "когда  и
сколько раз потребуется". И  я призываю  вас:  в ваших повседневных хлопотах
обращайтесь мыслью к Господу, думайте о потерянном рае, о  том, чтобы он для
вас снова открылся, потому что там ждет вас только радость и только счастье!
Аминь.
     Добрыми  и мудрыми были слова священника Мизереры.  Как весенний дождь,
упали они на жаждущую влаги землю. Не один мужчина и не одна женщина нашли в
его словах утешение в своих ночных трудностях и укрепляли себя мыслью, что в
обретенном раю жизнь их совершенно изменится. Людям  было интересно,  пришел
ли  на  проповедь  Мизереры  и  тот  страшный  преступник,  почувствовал  ли
раскаяние, а также - пробудилась  ли в нем надежда.  Многие в  этом, однако,
сомневались,  потому что уже разошлась  весть,  что  это  был человек чужой,
скорее всего из-за границы.
     Одна была бесспорная и видимая польза от проповеди Мизереры. Костельный
совет решил снять  картины, изображающие рай и ад, со стен костела и собрать
добавочную  сумму  на  покупку  других  святых  образов,  а  также  заказать
какому-нибудь художнику картину,  представляющую  святого Августина, который
людям из прихода Трумейки вернул желание оказаться в потерянном рае.
     Где искать этого  художника,  который взялся бы  выполнить такую важную
работу? И сколько такой художник в далеком городе запросил бы за картину для
костела в скромном и бедном приходе Трумейки?
     В  связи с этим  вспомнили про Богумила Порваша  из Скиролавок, который
окончил  Академию художеств и о чем было известно -  продавал  свои  картины
даже в Париже, у барона по фамилии  Абендтойер. Порваш долго тянул с ответом
на  предложение  костельного совета.  Но наконец,  увидев  в  руке  Кондека,
представителя костельного совета, сумму в десять тысяч злотых в виде задатка
за картину, деньги и предложение,  к общему удовольствию,  принял.  Ведь что
тут скрывать - все же человек здешний, а не  какой-то чужой, который, может,
даже  и  не много  знает  о святом Августине и  его заслугах  перед приходом
Трумейки.
     Но, когда задаток  за картину перешел из  рук Кондека в руки Порваша, в
доме  Кондека  собрались несколько набожных хозяев из  окрестных деревень  и
начали  рассуждать,  правильно  ли  поступил Кондек,  ведь  художник  Порваш
говорил о себе, что он атеист.
     -  Если бы он был другой веры, он мог бы  святой образ рисовать, потому
что  люди  другой веры бывают порядочными людьми, - твердил толстый Лейца из
села Ликсайны. - Мог бы такую картину рисовать, если бы он был неверующим. У
нас много  людей неверующих, хоть бы писатель Любиньски или лесничий Турлей,
но это порядочные люди. Доктор  Неглович  тоже, хоть в костелах не молится и
раз  в Бога верит, а раз  в него не  верит, тоже порядочный человек.  Но так
быть не должно, чтобы образ рисовал атеист.
     - Атеист или неверующий -  это одно и  то же. Два слова, но  у них одно
значение, - упирался Кондек.
     - Это не может  быть правдой, - перечил ему Лейца. - Потому что если бы
это было правда, то пан Порваш говорил  бы  о себе, что он неверующий,  а он
говорит, что  он - атеист. Неверующий - это такой человек, который в Бога не
верит, но может в него поверить. А атеиста ничто не убедит, что Бог есть,  и
этим один отличается от другого.
     Долго шел этот спор, пока не пошли они  на совет к священнику Мизерере.
- Нехорошо  получилось с этим святым образом, - заявил Кондек. - Мы дали его
рисовать пану Порвашу,  а он атеист. Что  теперь будет? Может ли атеист быть
порядочным  человеком  и  выполнить  образ как следует?  Задумался священник
Мизерера  и так  обрисовал  суть дела: - Хороший  образ  зависит  от таланта
художника. Господь Бог же  делит таланты как  между верующими, так  и  между
атеистами. Атеист тоже может  быть  порядочным  человеком, а  почему,  этого
никто не  знает,  только сам Господь  Бог. А вам нельзя разведывать  решения
Божьи.  Если Порваш взялся за рисование святого  образа, значит, он не такой
уж  большой  атеист, каким его считают.  Что  нам будет от того, что  святой
образ  нарисует  такой человек, который три раза в  день  молится, если  ему
Господь Бог  таланта не дал?  Разве не святые  это слова,  что "по делам  их
познаете их"?  И значит,  картину  мы будем обсуждать,  а  по  этой  картине
познаем и человека, который  ее нарисовал. И тогда  скажем,  порядочный  это
человек или непорядочный.
     Пошли  они по домам со спокойной совестью  и  на эту  тему между  собой
больше не говорили. Тут  и там по деревенькам раздавались еще  такие голоса,
что  Порваш одного задатка взял  аж десять  тысяч, тогда  как  за картину  с
тростниками над  озером  получил  от доктора только  шесть  тысяч,  но,  как
говорили  рассудительные люди, одно дело -  рисовать обыкновенные тростники,
хотя бы и с Клобуком, а совсем другое - представить лик святого Августина.




     О том,
     что человек охотнее всего избегает правды о себе
     и своих склонностях


     Зной положил  свою  невидимую  ладонь на  землю и на  воду.  Озеро было
недвижимо.  Даже  малейший ветерок не  прокладывал волнистую дорожку на  его
гладкой  и мертвой поверхности. Воздух над водой, казалось, загустел от жары
так, что можно было  резать  его ножом на  прозрачные пласты. Кипящая зелень
берегов - тростников, кустов и лесов - за  несколько дней потеряла салатовый
оттенок  и  становилась  все  более  темной, почти  черной. Зной  дремал  на
пушистых  лугах,  дрожал  над  асфальтом шоссе, над красной черепицей домов,
лениво  тянулся по лесным полянам.  В оробевшей  от  жары тишине до  деревни
долетало только жалобное мычание коров с  пастбищ и  крики чаек, собравшихся
вокруг Цаплего острова.  Побелевшее  от зноя  солнце часами висело  на небе,
грозное  и  безжалостное; в  тени буковых лесов развелось множество оводов и
огромных слепней, которые прогоняли каждого, кто искал там немного прохлады.
Только сумерки приносили облегчение  людям и деревьям, ночь закрывала дверки
пышущей  жаром  печи,  но  утром на  лугах  напрасно  было бы  искать  росу.
Почернели ростки картошки на полях, как бы впали  в сон и склонились к земле
стебли разных злаков. Отто Шульц предсказывал засуху и неурожай.
     В такой  вот  день послеобеденной порой,  на  затененном  конце террасы
Любиньского  расселись  в  шезлонгах  Любиньски,  Неглович  и Порваш, а пани
Басенька  ставила  на  походный  столик  заиндевевшие   стаканы  со   слабым
черносмородиновым вином.
     С террасы было видно  мертвое от жары озеро и возле берега  неподвижную
белую яхту писателя, погруженную в сны о далеких путешествиях. С  места, где
сидел Порваш,  было видно и просвечивающее  от вечернего солнца белое платье
пани  Басеньки, которая, опершись  ягодицами  о  деревянные перила  террасы,
слегка улыбалась  этим троим  прекрасным мужчинам. Она  не  носила сорочки и
стояла  перед Порвашем словно  бы целиком нагая, с колоннами стройных бедер,
слегка  расставленных. А там,  где бедра сходились, он мог предполагать вещь
прекрасную и привлекательную, и тогда он смотрел на пани Басеньку серьезно и
развлекал ее разговором:
     - Для меня не подвергается никакому сомнению, что на этот раз у Турлеев
дойдет до  большого скандала. У них начался ремонт. Турлей хочет покрасить в
канцелярии и в коридоре панели в зеленый цвет, а вы знаете, что пани Халинка
не терпит зеленого.
     - Странно, - презрительно пожала плечами пани Басенька.  - Жена лесника
должна любить зеленый цвет. Лес  зеленый, и муж ходит в зеленом мундире. Что
бы вы  сказали о жене литератора,  которая не  терпит стука пишущей машинки?
Впрочем,  как  можно  не  любить  какого-то цвета аж до такой степени, чтобы
устраивать скандалы?
     - Можно, - решительно заявил Порваш, нахально уставясь на тени стройных
бедер писательской жены. - Например, я ненавижу фиолетовый. Вы не найдете на
моих  картинах ни  малейшего пятнышка фиолетового цвета. Любиньски вздохнул,
подумав о печальном  явлении перемены вкусов: - Помню, что раньше она любила
зеленый  цвет.  Когда они  поженились, она  приехала в Скиролавки  в зеленой
блузочке. У нее было и зеленое пальтишко.
     - Да, - согласился  с  ним Любиньски. - Это было сразу после свадьбы. К
сожалению, с тех пор многое изменилось.
     -  Ах, что за глупости, - рассмеялась пани Басенька. - Я еще не слышала
о  том,  что  кто-то устраивает  скандалы из-за  таких  или  сяких панелей в
квартире.
     Порваш убедился в том, что на пани Басеньке нет не только сорочки, но и
трусиков. Под белым платьицем темным пятном обозначался треугольник ее лона.
Он  знал, что  она любит дразнить мужчин  своим  телом, и поэтому решился на
дерзость:
     - У пани Халинки  душа художника.  Такая особа может даже бросить мужа,
если  у него окажется,  по ее мнению,  плохой вкус.  У натур впечатлительных
плохо подобранная окраска стен  в квартире пробуждает  злость,  раздражение,
фрустрацию и даже бессонницу. Разве не так, доктор?  - Это правда,  - лениво
кивнул головой доктор. Писатель заявил:
     - Для пользы  дела можно  иногда уступить женщине. Упрямец этот Турлей,
раз он не хочет отказаться от зеленых панелей.
     - Что  касается  меня,  - сказал  Порваш,  - то  я считаю зеленый  цвет
красивым. Не представляю  себе  рисования  без  зеленой  краски, и  на  моих
картинах много зелени.  Но я  понимаю, что кто-то  может  не  любить зеленый
цвет. Если  у кого-то  очень  впечатлительная  натура, нужно  ему  уступить.
Упрямец этот Турлей, нет слов. Жалко мне пани Халинку.
     Доктор незаметно зевнул,  потому  что  жара и смородиновое вино клонили
его в сон. Однако он чувствовал себя обязанным высказаться:
     - Турлей не упрямый.  Просто ремонт  проводит главное лесничество, а  у
них  нет другой  масляной  краски.  В магазинах очень трудно  купить  краску
такого цвета,  который желал бы клиент.  Любиньски снова вздохнул:  -  А так
сильно они друг друга любили...
     - Это  правда,  - подхватила  пани Басенька.  -  Я слышала, что  первые
полгода после свадьбы они почти не  выходили из лесничества. Она даже  кухню
велела  себе  устроить  не со стороны  дороги, как было раньше, а со стороны
двора, чтобы не видеть чужих людей.  Она  показывала мне свои старые наряды.
Действительно, когда-то у нее была  зеленая блузка. Никогда не поверю, что у
женщины  так  внезапно  изменился  вкус и она  перестала  любить  мужа из-за
нелюбви к зеленому цвету.
     - Тем более, - поддержал ее Любиньски, - что, как мы знаем, трудно жить
без  зеленого  цвета. Его полно  вокруг  нас,  особенно летом. Порваш сказал
после минутного раздумья:
     -  Считаю,  что без  зеленого цвета жить можно.  Зато  трудно без  него
рисовать картины.
     -   Она   проявляет  мелочность,  -  заявила  пани   Басенька.   Доктор
почувствовал  себя  обязанным  снова  заступиться, на  этот  раз  - за  пани
Халинку:
     - Объяснения  этого дела нужно, как я  думаю, искать у  Фрейда. У  пани
Халинки произошло что-то вроде перенесения неприязни к мужу на цвет, который
с  ним связан, то есть зелень. Трудно требовать от  молодой жены,  чтобы она
сразу поняла, что уже не любит своего мужа. Это процесс медленный. Она долго
защищается перед  сознанием этого.  Сначала начинает  не  выносить приятелей
мужа, потом его окружение,  привычки, даже его  профессию. Она возненавидела
зеленый  цвет, потому что муж ходит  в зеленом мундире  и проводит  время  в
зеленом  лесу. Если  она когда-нибудь  расстанется  с  мужем, она, вероятно,
очень скоро снова полюбит зеленый цвет.
     - Ну да, наверное, - с радостью поддакнул художник. - Она снова полюбит
зелень, которая, в принципе, очень красивая краска.
     Улыбка исчезла с лица пани Басеньки. Она вдруг осознала, что у ее мужа,
Непомуцена, до нее уже было две жены. А значит, между ними доходило до таких
скандалов, как между Турлеем и его женой.
     - А как  было у тебя, Непомуцен?  -  спросила она не без язвительности,
так  как  ее  очень раздражала  мысль,  что  до  нее  в  доме  писателя  уже
распоряжались две  другие женщины. - Что  ты больше  всего ненавидел у своих
двух предыдущих жен?
     -   Их  блядство,  -  решительно   ответил  писатель.  -  У   обеих?  -
засомневалась она. - Да, - ответил он резко.
     Может  быть, солнце передвинулось на небе, может, и пани  Басенька тоже
чуть  передвинулась   вдоль  перил.  Любиньски  теперь  видел  ее  платьице,
просвечивающее на солнце, и знал, что это видит и Порваш. Для него тоже было
ясно, что  на  жене  нет не  только  сорочки,  но  и трусиков.  Если  бы  не
присутствие мужа, она,  может быть,  сняла бы  с себя  и платье и показалась
голой, как ее подруга Эльвира перед публикой в ночном ресторане. Ее блядский
характер не вызывал у Любиньского никаких сомнений, но сейчас он предпочитал
не думать об этом.
     - Но  ведь  нельзя  два  раза  совершить  одну и ту  же ошибку,  -  все
сомневалась пани Басенька.
     - А однако так оно и было, - сказал Любиньски очень  спокойно. От полей
и лесов повеял легкий ветер, принес с  собой еще больший зной и наполнил. им
даже  краешек  тени  на   террасе.  Жара  пробуждала  в  людях  все  большее
раздражение, доктор ожидал, что писатель  припомнит о своей третьей  ошибке,
каковой был  факт  женитьбы  на  пани Басеньке, почувствовал,  что потеет, и
вытер лоб.
     - Я знал человека, - произнес он, - который женился пять раз и пять раз
разводился.  Сейчас наверняка  он  женат  в  шестой раз.  При  поверхностном
взгляде можно  было  бы  сделать вывод, что ему просто  нравится  жениться и
разводиться, что  он принадлежит к разряду прирожденных  любителей разводов.
Однако же,  если  присмотреться к его жизни поближе, привлекает внимание тот
факт, что  каждой  из  этих  женщин он  высказывал  на  суде  одно и  то  же
обвинение.
     - Какое? - заинтересовался Порваш.
     - Алкоголизм. Значит, он пять раз совершал одну и ту же ошибку: женился
на женщинах, которые имели склонность к злоупотреблению  алкоголем.  Ошибку?
Можно ли одним и тем же способом ошибаться целых пять  раз? Мне кажется, что
скорее у  него  была склонность к женщинам,  которые любили много выпить, он
женился на них, а потом, в браке, они становились алкоголичками и делали его
жизнь  невыносимой.  После каждого  развода он  клялся  мне, что женится  на
абстинентке. К сожалению, поступал он  по-другому. Он бывал в компаниях, где
много пили.  Из этих  компаний и рекрутировались  его  очередные  жены. Этот
человек  ни  за что  не  хотел признаться  себе, что  женщины  -абстинентки,
избегающие,  ясное дело,  пьяных  компаний,  абсолютно  его  не  интересуют.
Поэтому я склоняюсь к убеждению, что очень многие люди предпочитают избегать
истинной правды о себе и о своих склонностях.
     - Но вы ведь не хотите сказать, пане доктор, что я... - начал Любиньски
раздраженным тоном. Доктор перебил его:
     - Разрешите мне закончить мысль. Бывает  и  так, что  брак, тесный союз
двух личностей, высвобождает в партнерах их невыявленные  до тех  пор черты.
Есть мужчины,  которые  из  каждой женщины  делают  добродетельную  матрону.
Другие  высвобождают в своих партнершах блядские наклонности, хоть  до того,
как они  с  ними  познакомились, это  были  добродетельные женщины.  Я  знал
женщин,  которые  добивались  развода  из-за того, что  мужья  их  постоянно
избивали, а потом, в очередных браках, тоже получали тумаки. Или  они искали
мужчин с садистскими наклонностями,  или сами вызывали  в мужчинах садизм. А
может, и то, и другое? Права пани Басенька, когда утверждает, что в женитьбе
можно  ошибиться  только раз. Первый брак, как  у женщины, так и у  мужчины,
совершается как бы  под  давлением общественного  мнения. Мужчина и  женщина
доживают до определенного возраста, и тогда окружение постоянно их донимает:
почему  не женишься, почему не  выходишь замуж? Люди,  которые  подвергаются
прессингу  такого  рода,  начинают  горячечно  оглядываться  вокруг,  быстро
находят  более  или менее подходящего партнера и вступают в брак. В ситуации
общественного  прессинга ошибка  возможна и  правдоподобна.  А  второй брак,
который тоже совершается под давлением  общественного мнения, но уже другого
рода (не разводись и не женись второй раз, потому  что это нехорошо), должен
быть результатом  сознательных  действий  и  сильной воли, долгих раздумий и
широких  возможностей  выбора.  Конечно,  очередная   ошибка  возможна,   но
маловероятна.  Во   втором  браке   уже   заметно  выделяются   определенные
пристрастия и склонности. В третьим это еще заметнее.
     - То,  что вы сказали, не звучит  похвально для меня,  -  пани Басенька
сморщила носик и, чтобы солнце не просвечивало сквозь ее  платье, уселась  в
шезлонг.
     -  Разрешите мне закончить  мысль, -  возразил доктор.  -  Существует и
третий аспект этой проблемы. Он кроется в загадке ювенальности человеческого
существа, которое всю свою жизнь стремится к полной зрелости, но никогда  не
созревает.
     - Вот правильно, доктор, -  подхватил  тему  Любиньски.  - Ювенальность
человеческого  существа!  Она  создает  возможность  непрестанного  развития
личности,   прохождения   очередных  этапов   созревания,  смены   вкусов  и
пристрастий,  все  новых  психических и  физических потребностей.  На первом
этапе   моего  развития  как  литератора  я  нуждался  в  женщине  несколько
инфантильной,   потому  что  писал  рассказики,  в  которых   любовь  носила
школярский  характер.  А  вторая  моя  жена, Эва, как  вы  ее помните,  была
сентиментальной. Это при ней я написал "Пока не улетели ласточки".
     -  А  благодаря  мне  напишешь  разбойничью  повесть,  -  просияла пани
Басенька. - Когда  ты  познакомился со  мной, ты был на  новом этапе  своего
психического развития. Ты  нуждался  в  женщине сильной, лишенной ханжества,
смелой в своих  суждениях.  Твои женитьбы,  Непомуцен, стало быть,  не  были
ошибкой,  они  были  выражением   очередных  этапов  созревания   творческой
личности.
     Порваш уже давно держал пустой стакан, который нагревался от тепла  его
ладони. Он  хотел  еще холодного  вина, но из-за дискуссии пани Басенька  не
заметила его пустого стакана.
     - Интересно, как будет выглядеть очередной этап развития этой личности?
- сказал он ядовито. - Блондинка это будет или брюнетка?
     - Ну  знаете ли, пане  Порваш, -  рассердилась  пани  Басенька  и почти
вырвала у  него из  рук пустой стакан. Она пошла  в  дом, где в холодильнике
остужалось смородиновое вино.
     После слов Порваша Любиньски широко улыбнулся и словно бы с облегчением
вздохнул. Слова художника  показались ему  на свой лад поддерживающими.  Они
напомнили ему, что он  в каждую минуту  может  бросить Басеньку.  Он полез в
карман  за  сигаретами  и  угостил  ими  Порваша, который,  довольный  своим
замечанием, добавил:
     - Я согласен с существованием этого общественного прессинга, как это вы
определили, доктор. Каждый меня все время допрашивает: когда же вы женитесь,
когда у вас будут дети.  Даже  факт,  что я  занялся  воспитанием  маленькой
ласточки,  вместо того,  чтобы  делать  женщинам  детей, вызывал  в  деревне
издевательства и ехидные комментарии.
     - Меня тоже без конца донимают, что  у меня нет детей.  Много  детей, -
подтвердил Любиньски. - Откуда в нашей деревне берется такой большой интерес
к демографическим проблемам?
     -  Это вопрос отличия,  - сказал  доктор.  -  Каждый,  кто  живет  хоть
чуть-чуть  иначе,  чем  все,  у кого нет таких хлопот, как  у  всех,  кто не
женится,   не  плодит  детей,   а   вместо  воспитания  ребенка   занимается
воспитанием, например, ласточки, вызывает у людей раздражение и  в  какой-то
мере осуждение. Я считаю это еще одним доказательством, что  мы -  не только
общественные,  но и стадные  существа.  Обратите  внимание на  стадо,  когда
рождается  альбинос. Животные  косятся на выродка, а иногда  выгоняют его из
стада.  Альбинос другой,  а  значит враждебный.  Может  быть, таким способом
проявляется  закон  сохранения  вида,  своеобразный  страх  перед  уродцами,
существами дегенеративными, мутантами, для которых нужно сделать невозможной
передачу новых наследственных черт. Природа по-своему консервативна. Все она
веками  делает одним и  тем  же способом.  Но  в  то же время отдельные виды
спасает эволюция, мутация.  Значит, консерватизм и неустанный прогресс - это
как бы две стороны природы.  Это раздвоение  и противоречивость лучше  всего
видны  в таком  создании природы, как человек. Мы  без устали атакуем всякое
отличие, но в то же  время на нас наводит тоску и раздражает повседневность,
мы жаждем этих отличий, перемен, чего-то необычного.
     - Уфф! - аж запыхтел художник при виде заиндевевшего стакана  с вином в
руке пани Басеньки.
     Этот стакан прямо  обжег его своим холодом, а  когда пани Басенька  ему
его  подавала,  он  снова увидел  просвечивающее  платье. На этот  раз  жена
писателя стояла немного  боком, и перед его глазами оказалось то, что до сих
пор было скрыто - очертания выпуклых ягодиц, кроме того, он мог заглянуть за
декольте, в глубокую ложбинку между ее грудями.
     - Расстроили меня  ваши слова, пан Богумил, -  Басенька снова уселась в
шезлонг. - Даже страшно  подумать, что и меня Непомуцен  может бросить,  как
других.
     Холод, проникающий из  стакана в тело Порваша, сделал его добрым. - Это
была глупая болтовня, пани Басенька. Вы ведь  знаете,  что  меня  вообще  не
интересуют ничьи дела. А наши умные диспуты - это как жужжание мух над кучей
дерьма в жаркий день. Никто  не  рождается любителем разводов, так же, как и
убийцей.
     -   Позвольте,  коллега,  -  вмешался  Любиньски.  -  Вы  вступаете  на
территорию генетики. А что касается нашей болтовни о чьих-то делах - если бы
не подобные разговоры, то вместо того, чтобы рисовать тростники  у озера, вы
бы  еще  оставались  на  этапе лазания по веткам  деревьев  и  бегали бы  на
четвереньках.   Человечество   должно  было   аккумулировать  свой   опыт  и
наблюдения, чтобы обеспечить свое развитие.
     -  Но  это  правда,  что  никто  не  рождается  любителем  разводов,  -
поддержала  художника  пани  Басенька. - Так  же,  как  никто  не  рождается
солдатом. Я читала книжку с таким названием.
     - Правильно, - поддакнул доктор, который уже устал от жары и разговора.
Никто  не рождается  ни любителем разводов,  ни солдатом,  ни убийцей. Самое
большее - являются на свет с предрасположенностью к этим направлениям.
     - Так говорит наука о генах, - охотно поддержал тему Любиньски. - Вы не
слышали о добавочной хромосоме? Никто не рождается солдатом, но многие очень
охотно становятся хорошими солдатами. Разве каждый носит маршальский жезл  в
солдатском    ранце?    Нет.    Только    некоторые.    С    соответствующей
предрасположенностью.
     -  Капитан Шледзик, - отозвался доктор, - советовал мне познакомиться с
результатами  исследований  виктимологов.  Я  это   недавно  сделал.  И  что
оказалось? Из некоторых людей с  соответствующей предрасположенностью  жизнь
формирует потенциальные жертвы чьих-то махинаций.  Эта наука  не говорит, но
само  собой  разумеется, что,  раз  формируются жертвы, то  тем  же способом
должны формироваться и  палачи. Без  планктона нет  карасей, без карасей нет
щук,  без  щук нет хорошего обеда.  Вывод напрашивается  такой,  что в  мире
природы каждый - чья-то жертва, и каждый бывает для кого-то палачом. Вопрос:
бывает ли это явление среди людей?
     -  Вы  думаете,  доктор, что  мой  дорогой  Непомуцен,  -  сказала пани
Басенька, - был прирожденным палачом для своих жен, принуждал их к блядству.
Но ведь это неправдоподобно!
     - Согласен. Я всегда считал его жертвой их поступков, - сказал доктор.
     Порваш опорожнил стакан с вином. Он встал с шезлонга.
     - Говорите, что хотите. На опушке леса убили  двух девушек, и никто  из
вас не знает, кто это сделал. А хуже всего, что мы даже не догадываемся, кто
будет его третьей жертвой.
     Сказав это, художник спрыгнул с террасы и по самому солнцепеку пошел по
направлению  к   дому  лесничего   Видлонга.   Зной   и   картины,   которые
демонстрировало  на террасе просвечивающее платьице пани Басеньки, пробудили
в нем сильное желание. "Окна у меня уже сильно запылились",  - повторял  про
себя  Порваш, думая,  что он скажет в доме лесничего. Потому что  с тех пор,
как он воспитывал ласточку, Видлонгова перестала приходить в  его дом, чтобы
прибирать там и мыть окна. По  правде говоря, с тех пор у Порваша не было ни
одной женщины, и тем сильнее было теперь его возбуждение. Ласточка не только
не выполнила его  не произнесенного  вслух желания,  чтобы у него  появилась
навсегда красивая и  удобная в постели женщина, но и вообще, он потерял даже
то удобство, которое у него до тех пор было.
     - Вы ведь знаете,  что  у меня дачники, паньство  Туронь, - сказала ему
Видлонгова, словно бы обиженная, что только сейчас он о ней вспомнил.  - Они
у меня много  времени отнимают. Что делать, найдите себе кого-нибудь другого
для мытья окон.
     Порваш вернулся домой в потоках послеполуденного  солнца. У него болела
голова,  и  очень хотелось женщину.  Он мог пойти в лесничество Блесы, чтобы
там хоть посмотреть на пани Халинку и ее маленький  задик,  но, как человек,
имеющий отношение к краскам, он одним своим  присутствием должен был вызвать
там скандал  по  поводу  цвета  панелей  в  коридоре  и в  канцелярии.  Он с
раздражением вспоминал вид стройных бедер жены  писателя, сходящихся в самом
упоительном месте, и задумывался, перечислил  ли доктор все аспекты проблемы
проявления в  людях их  скрытых  наклонностей. Ведь  дело  не ограничивалось
только  тремя сторонами: кому-то нравились женщины со склонностями потаскух,
кто-то высвобождал в женщинах их распутные склонности  или же под  давлением
общественного мнения совершал поспешный выбор и ошибался, сочетаясь браком с
потаскушкой. Могла существовать и четвертая сторона проблемы: обязательность
пребывания в определенной среде,  маленькой деревушке, похожей на  бардачок,
которая  в  каждом человеке  вызывала склонности к распутству.  "К  черту! -
подумал Порваш. - Пусть сегодня же  случится та история, загорится костер на
острове. Пойдем ночью на  мельницу.  Все. И будем это делать со всеми. Иначе
от этой жары мы все спятим".
     И художник  с огромной тоской  посмотрел  на озеро и  зеленую рощицу на
Цаплем острове.




     О ночи духов и силе страсти,
     которая лишает воли


     В эту ночь месяц довольно быстро выплыл из-за горизонта, но потом замер
и надолго завис над  лесом,  которым порос болотистый  полуостров, где зимой
ночевал Клобук. Месяц был большой, круглый и сиял металлическим  блеском. По
недвижной поверхности залива разлилась  полоска холодного света, похожая  на
сверкающую дорогу  над темной  глубью  вод, до  самого дома доктора, до  его
сада, до  ступеней крыльца, ведущего на  террасу.  Могло показаться, что  на
этой  чудесной  дороге вскоре  появятся стада  кабанов,  населяющих  болота,
покажется рогатый  олень или бородатый лось.  Погромыхивая  железом, пройдет
толпа  солдат,  которые  утонули  в трясине вместе с  танком. Ведь это  была
дорога духов, мечты и тоски,  крылатых ангелов, человеческого вздоха. Тишина
наполняла   воздух,  зеленоватый  блеск  выдавал  укрывшихся   в  тростниках
селезней,  в деревне не лаяла ни одна собака  и молчали коровы на пастбищах.
На деревьях в  саду росли серебряные листья, они казались  выше и были полны
какого-то удивительного  величия. Красота этой ночи  была,  однако, мертвой,
как  лицо прекрасной неживой женщины.  Так  подумал доктор, когда на  минуту
вышел  на террасу  и  увидел полосу света на заливе, эту серебристую дорогу,
которая зазывала на прогулку  по трясинам,  где жили  духи  солдат. Куда  на
самом деле можно было прийти по такой дороге? Мир казался пустым, блеск луны
охлаждал  лицо и  руки,  тени  деревьев удлинялись и  поражали  таинственной
глубиной, как  глаза умерших. Сотни  раз  поднимал  доктор веки умирающих  и
заглядывал   им  в  зрачки,  все  меньше  реагирующие  на  свет.  Сейчас  он
чувствовал, что он  так же  смотрит на  эту  ночь и ее  мертвый  блеск.  Рои
комаров, кружащиеся над  берегом  озера,  принимали очертания духов, которые
пришли с трясин по блистающей дороге, чтобы совершить здесь свой смертельный
танец. Озеро тоже  было грозным,  похожим  на  чудовище, заманивающее жертву
притворной  неподвижностью. И  не  мог доктор отыскать в себе приязни к этой
лунной ночи, к ее мертвой красоте. Его охватывал страх перед неизвестным. Он
подумал, что где-то на опушке  леса скрывается убийца без лица и имени.  Эта
ночь несла  обещание новой смерти,  насмешки над человеческим  достоинством,
над разумом и человеческой справедливостью. Но было в ней и что-то большее -
он не мог назвать этого, а может быть,  не хотел признаваться себе в этом. В
нем обнажалась  тоска  по чьему-то  живому теплу,  по  совокуплению с кем-то
желанным,  его  звала  эта  блистающая  дорога,  которая  была  как  вход  в
мучительный, постоянно повторяющийся сон. Он был уже на пределе сил, которые
защищали его от все нарастающей страсти, у него была отнята вся его воля, он
должен был подчиниться чьему-то приказу. Слишком много раз он мечтал о таком
именно безволии, слишком часто переживал такие  минуты  в снах, чтобы теперь
не поддаться приглашению, распростертому перед ним блистающей дорогой.
     По ступенькам  террасы он сошел в сад. Миновал его  и медленно пошел по
краю   озера,  глядя,  как  блистающая  дорога   сопровождает   его  в  этом
путешествии. Движением руки  он отогнал  от себя собак,  влез  на  трухлявую
лавку возле  забора и перепрыгнул на  другую сторону.  С левой  стороны  был
искусно сплетенный из  ивовых  прутьев забор,  окружающий  огород Макуховой,
справа стояла высокая стена прибрежных  тростников. Он шел по  густой траве,
по земле,  подмокшей  и  немного прогибающейся под ногами, не  слышал  звука
своих шагов, и ему казалось, что он  здесь - только одна из ночных теней или
дух, летящий над травой.
     В  окнах  дома  Макуховой  было  темно.  У  Видлонгов  слабым  огоньком
поблескивало оконце  на втором этаже, где жили дачники. Дремали  деревенские
собаки  - тишина была глубокой и  так  же, как мир, неподвижной от  мертвого
лунного  света. Еще несколько  шагов -  и  ему открылся вид залитого блеском
луга  у  озера. Он  увидел  продолговатый  силуэт  низкого дома с желтоватым
прямоугольником светящегося окна.  Юстына не спала еще - сердце его забилось
сильнее, ожили  беспокоящие мысли  и  предчувствия. У него было впечатление,
что зеленоватый свет  касается его  волос, ноздрями он  вбирал долетающий  с
озера  запах  водорослей,  серебристая  дорога  все  манила  его  на широкую
глубину. Ему  казалось,  что  он стоит  у  ворот  страны,  куда  ему входить
запрещено, но в то же время должно было исполниться предначертание, чтобы он
вошел туда и познал самого себя. Какие-то могучие силы, таящиеся в нем самом
или вне  его, обозначили перед ним  эту  дорогу и  эту ночь, чтобы  он,  как
ночная бабочка, прилетел  к окну с желтоватым светом.  Ждала ли и  она его в
такой же муке?
     Он  склонился над берегом озера, нашел в  песке промытый водой  круглый
камешек и  бросил его в  сторону ведра, которое стояло посреди двора. Он  не
попал, камешек упал в траву и потонул в тишине. Только второй вызвал громкий
звон.
     Он хотел  тут же  повернуться  и бежать  в лес, но, как  во сне, у него
вдруг не хватило сил. А она уже стояла в  полуоткрытых дверях, в свете голой
лампочки  в сенях,  в  белой  рубахе до колен. Руку  она поднесла к  глазам,
потому что ее  ослепил блеск  луны; ему это показалось приглашающим  жестом.
Сначала он осторожно сделал три шага, потом еще  один и другой, пока она  не
увидела его и не узнала.
     Она улыбнулась уголками губ, но  через секунду ее губы раскрылись шире,
так  же,  как тогда,  когда она была у него на приеме, и ему показалось, что
она бросает ему какой-то бесстыдный вызов. Он ступил  еще  несколько шагов и
встал перед ней. Ее волосы были черными в свете луны, черными показались ему
губы  и глаза. Пальцами обеих рук она стала медленно  развязывать бантик  на
тесемке,  которая стягивала ее рубашку у  самой  шеи. В воздухе, пропитанном
запахом водорослей, его вдруг овеял запах ее тела  - овечьей шерсти, шалфея,
мяты и полыни.  Он не смог обуздать свою страсть, у него затряслись  губы, и
он внезапно протянул к ней  руки, а она, словно  бы  испуганная, отступила в
глубь сеней,  ведя его  за  собой  в освещенную комнату.  Он мгновение стоял
посередине, слышал,  как она  босиком проскальзывает  мимо  него,  закрывает
двери и поворачивает ключ в замке. Потом она снова оказалась рядом с ним, ее
пальцы дергали  тесемку и все  не  могли  развязать бантик. Он опустил руки,
любуясь красотой ее лица, - видел низкий гладкий лоб, черные дуги бровей над
чуть  раскосыми  глазами,  выдающиеся  скулы, обтянутые  кожей  с  розоватой
прозрачностью   морской  раковины.   Между   припухшими   губами   заблестел
красноватый кончик языка, которым она легонько двигала, как бы приглашая его
к поцелую. Ему  вдруг  захотелось  сказать  ей о своем  страдании,  о  боли,
которая пронизывала его при мысли о ее теле, о преследующем его везде запахе
овечьей шерсти, шалфея,  мяты и полыни, но слова  остались в  мыслях. Резким
движением  он  снова протянул  руки,  обнял  Юстыну, прижимая ее  к  себе  и
открывая, что и  она тоже дрожит под толстой  материей рубахи. Она  оперлась
лбом о его грудь, ее волосы пощекотали ему губы. Он передвинул руку со спины
женщины  на ее  бедра, подтягивая рубаху, пока не почувствовал тепло  нагого
тела.
     Она вырвалась из  его объятий и  бесшумно  подбежала  к выключателю. Он
стоял в темноте с пустыми руками, пока его не овеяло ее дыхание, а на шее он
не почувствовал  сплетение женских рук. Она потянула его на кровать, которая
стояла  у стены.  Упала  навзничь,  на разобранную  постель,  задрала кверху
рубаху  и  широко  расставила  ноги.  Он  лег на нее,  расстегивая  замок  и
освобождая  набухший член. Она ждала  его,  тихая  и  немая, с разбросанными
ногами,  с  рубахой, подтянутой  до шеи, с выпуклостью  обнаженного  живота,
белеющего в лунном свете. Он вошел  в нее мощно, с каждым движением слыша ее
все более быстрое и хриплое дыхание. На спине он  чувствовал пальцы, которые
больно впивались  в тело, хотя он был в  свитере. Почти силой он  должен был
освобождать  свой  член  от  мощной  хватки  ее мышц,  чтобы вонзить его еще
сильней и  глубже, пока она вдруг не изогнулась дугой, поднимая его на себе.
Потом она  упала под  ним  и  замерла,  а  он  ощутил  судорогу в мошонке  и
пронизывающее облегчение от извергающегося семени.
     При  лунном свете  он  теперь  четко видел вещи в избе  -  стол, лавку,
скамейки, цветными стеклышками  поблескивала икона в левом углу. Он подтянул
выше  рубаху Юстыны, обнажая груди  с большими  горками  сосков. Лица он  не
видел  до него  не  доставал  блеск  луны.  Не слышал он  и дыхания  молодой
женщины. Губами он дотронулся до взгорка правой груди,  минуту сосал его, но
Юстына  ни  малейшим  движением  не  реагировала  на  его  ласку.  Тогда  он
неожиданно вспомнил желтоватое лицо Дымитра, в нем родилось чувство страха и
даже отвращения - к ней, к женщине, лежащей под ним со  все еще раздвинутыми
ногами - и к себе, который был на ней  в одежде, будто бы пришел сюда только
ради самого любовного акта, поспешного  и стыдного. Он уже не ощущал никаких
связей  с этим нагим телом, которое было под ним,  перестал понимать, отчего
так сильно он до сих пор тосковал по этой минуте.
     Он  встал  с  постели  и почувствовал  легкое  головокружение.  Сел  на
скамейку, глядя на кровать с белеющим в сумраке силуэтом  нагой женщины. Она
не  дрогнула,  когда он с нее сошел,  не  умоляла  шепотом,  чтобы  он с ней
остался. Он сделал два шага к двери и остановился, ожидая ее голоса или хотя
бы движения  нагого тела. Но она  все оставалась неподвижной, с раскиданными
ногами, с головой, отсеченной  мраком. Он  повернул ключ в замке  и вышел во
двор, в зеленоватый блеск месяца. Быстро шел он вдоль берега, радуясь, что с
каждой секундой отдаляется от места,  которое показалось ему таким страшным,
будто бы  он  совершил преступление  и оставил  за  собой мертвую жертву. Но
когда он миновал садик Макуховой и нечаянно прикоснулся пальцами к носу, его
охватил  запах  тела Юстыны - аромат овечьей шерсти,  шалфея, мяты м полыни.
Внезапно  вернулось желание,  он  захотел пойти обратно  в  сумрачную  избу,
положить руку на  живот Юстыны, губами схватить бугорок  ее  груди, освежить
вкус,  который все  еще был на его губах. При  одном воспоминании только что
пережитого  наслаждения  у  него  снова  закружилась голова,  он  качнулся к
ивовому забору. Вдруг громко разгавкался пес у Видлонгов, и этот звук вернул
ему трезвость и рассудительность.  Он перескочил через свой забор и вошел на
террасу. В спальне  он  быстро  разделся, а когда  наконец  лег в прохладную
постель,  подложил  себе  под щеку  пальцы,  которые  запомнили аромат  тела
Юстыны. Прошло  ощущение сильной боли и напряжения,  которое было у него уже
много дней и много ночей. Он знал, однако, что  на следующую  ночь он пойдет
туда снова.
     ...В  сумрачной избе на  кровати  недвижимо лежала обнаженная женщина с
открытыми  глазами, которые смотрели  перед собой,  ничего не видя. Она была
мертва - так она это ощущала, потому что все ее тело парализовало  безволие.
Минуту или  час  назад  ее убил  мужчина,  призванный  ее  желанием и чарами
Клобука.  Он прикасался  к ней пальцами,  он  вошел  в  ее тело  смертельным
ударом.  Отчего люди  так сильно боятся смерти, если она - это  наслаждение?
Мертвая пробудится к жизни с зерном, которое, может быть, уже начинает в ней
проклевываться, а потом наполнит весь  живот. Не будет ее  больше  покрывать
огромный петух, слетающий с балки в хлеву,  не вытечет из ее губ, похожих на
розовый  гребень, белый сок  мужского вожделения. Дымитр должен был умереть,
чтобы это произошло, он тоже, наверное, пережил  наслаждение смерти и где-то
на белом свете родился заново.




     Честь женщины



     В  конце  июля одна женщина из Скиролавок публично  потеряла  честь,  а
произошло это так. У Павла Яроша, лесоруба, который жил в Скиролавках в доме
на четыре  семьи, была жена Люцина и трое детей.  Любовником Люцины был Леон
Кручек, тоже  лесоруб, но имеющий собственный домик  между  усадьбой солтыса
Вонтруха и домом  писателя Любиньского. Павел Ярош - высокий и худой мужчина
-  работал  бензопилой  с  рассвета  до заката  и  приносил  домой  неплохие
заработки.  Но  его  жена,  Люцина, тратила  деньги  на  глупые  и  ненужные
безделушки, ей  постоянно не хватало денег,  и задолго до каждой получки она
ходила занимать у людей. В  ее квартире была  только самая простая мебель  и
несколько  кастрюль,  а  также   старый,  все  время  ломавшийся  телевизор.
Безделушки не  украшали  Люцину,  их  никто  на  ней даже  не  замечал,  она
выглядела  такой  же оборванкой, как  другие жены лесных  рабочих.  Она была
далеко  не красавицей, даже наоборот. В свои тридцать  пять  лет она  сильно
постарела,  у  нее были длинные, как  ходули, кривые  ноги,  большой  живот,
обвисшие груди  и крючковатый нос.  Передних зубов  у нее не хватало, только
два клыка торчали во рту, как у кабана. И такая-то женщина понравилась Леону
Кручеку, мужчине  моложе ее на пять лет, невысокому, но плечистому, смуглому
и  симпатичному. Леон Кручек  нажил двоих  детей  со своей  женой Марианной,
женщиной невысокой, хорошенькой,  как куколка, только  слабенькой, с пороком
сердца. В доме Кручеков было чистенько, две маленькие девочки ходили в школу
старательно  причесанные и  в чистых фартучках,  и что самое удивительное, у
них не было  ни вшей, ни  чесотки, как у  детей Яроша. Несмотря  на огромные
усилия  доктора Негловича  и школьной учительницы,  от  чесотки  детей Яроша
вылечить было трудно,  так  же обстояло дело и со вшами. Итак, у детей Яроша
были чесотка и  вши,  а у детей Кручека ни вшей,  ни  чесотки не  было,  но,
несмотря  на  это, Леон Кручек стал любовником Люцины Ярош. Доктор узнал обо
всем  от жены Кручека, Марианны,  которая  страдала пороком  сердца  и часто
приезжала к  нему в поликлинику,  рассказывая ему о страданиях  тела и духа.
Любовником  Люцины Ярош Леон Кручек стал  так: вечерами он заходил к Ярошу с
поллитровкой.  Замученный работой  Ярош  погружался в  крепкий сон уже после
нескольких стопок, и тогда  Леон Кручек и Люцина Ярош тащили его на кровать,
ложились возле  него,  а  потом влезали друг  на друга.  Утром  Леон  Кручек
говорил  Ярошу,  что он напился и ничего не помнит, а раз ничего не помнил и
Павел Ярош, он не удивлялся, когда  в постели рядом с собой и со своей женой
он находил Кручека. Марианна Кручек никому  на это не жаловалась, потому что
от  природы была женщиной тихой и покорной, да еще с больным сердцем. Только
доктору она говорила об  этих  делах,  потому что,  как ей  казалось,  из-за
ночевок мужа в доме Ярошей сердце у нее болит сильнее, чем когда-либо.
     Удивлялся  доктор,  что  Леон Кручек  предпочитает уродливую, с большим
животом Ярошову своей чистенькой и  красивой  женушке,  и даже  один раз при
случае  его об этом  спросил, упоминая, что его жена по этой причине сильнее
страдает  сердцем.  "Не знаю,  чего это я  хожу  к Ярошам, -  после  долгого
раздумья сказал доктору Кручек.  - Я и сам над этим делом часто задумываюсь.
Ничего мне в Ярошовой не нравится, но тянет меня к ней, потому что она ходит
без трусов, а на моей  жене всегда трусы. Люблю я, доктор, время  от времени
сунуть женщине руку под юбку, когда она меньше всего этого ожидает, крутится
по дому или между столом и кухней.  У жены я всегда натыкаюсь  на трусы, а у
Ярошовой сразу дотрагиваюсь  до того,  что надо. И именно это, как  я думаю,
меня  к ней  и  тянет". Качал  Неглович своей  седеющей головой,  но однажды
увидел, как его  собаки выкопали  из-под снега полбуханки  черствого  хлеба,
который Макухова еще осенью бросила в саду птицам. Хлеб пролежал  под снегом
около  двух месяцев,  почти сгнил  и  смерзся  в  сосульку. Вынесла Макухова
собакам две  миски,  полные дымящейся каши со  шкварками, но собаки как  раз
выкопали тот  сгнивший  хлеб, пренебрегли  дымящейся душистой  кашей и, рыча
друг на друга,  будто бы страшно оголодали, сожрали его до крошки, а кашу со
шкварками оставили  нетронутой. Задумался доктор над  этим делом и пришел  к
выводу, что этот сгнивший и превратившийся в твердую сосульку хлеб показался
им милым, потому что они сами его нашли в снегу, а кашу со шкварками - как и
каждый день -  они получали от Макуховой безо всяких стараний. Так же должно
было  быть и  с Леоном  Кручеком, который  предпочитал  некрасивую,  пузатую
Ярошову без трусов своей собственной жене Марианне, которая ходила в трусах.
Потому что ту надо  было  добывать,  а  эта  -  собственная  и  как  бы  ему
принадлежащая.
     Случилось, однако, что старшая дочка Ярошей пошла к первому причастию и
получила от священника Мизереры святой образок со своим  именем и  фамилией.
Этот образок  Ярошова повезла в Барты, оправить его в  деревянную рамочку со
стеклом, потому  что она хотела повесить этот  образок  на  почетном месте в
своей квартире. Рамочка и стекло  стоили недорого, но  это  было  как раз то
время месяца,  когда  Ярошова  занимала деньги у людей.  Мастеру,  делающему
рамки,  было  шестьдесят лет,  Ярошова казалась ему молодой,  потому что и в
самом деле ей было только тридцать  пять. Он предложил  Ярошовой,  чтобы она
дала ему за рамочку  то, что у  нее есть под платьем. Ярошовой не  надо было
даже  трусов снимать, раз  она их  не носила, она  сразу  же  охотно пошла с
мастером в заднюю комнату его мастерской и там заплатила за услугу на старом
диване. С  тех  пор  она два раза  в неделю ездила  на автобусе  в Барты  за
покупками и всегда на  полчаса заходила к мастеру, где в задней  комнате его
мастерской  задирала  юбку  за  небольшие  деньги.  Понравилось  это  Люцине
Ярошовой,  потому что  до тех  пор ей никто еще не  платил за  такие дела, а
некоторым  женщинам  очень  импонирует, когда они  могут получать деньги  за
что-то,  что  другие  дают  даром.  А  поскольку  после  магазинов  и  этого
"получаса" с мастером у нее  оставалось еще  много времени,  она  предложила
старому, чтобы он нашел  еще  какого-нибудь коллегу на оставшиеся полчаса. С
этим  не было проблем,  потому  что  по соседству с рамщиком была мастерская
старого  сапожника. С него она брала уже  несколько больше денег.  С тех пор
она всегда возвращалась в Скиролавки с сеткой, полной покупок. Она перестала
брать взаймы у людей в деревне,  даже отдала старые  долги  и  гордо  голову
носила, потому что ей казалось, что она стала умней других и из-за этого как
бы и выше. Ведь  не  каждая женщина нашла такое место,  где  достаточно было
задрать  юбку и  лечь  на  диван, пролежать на нем  час  или  два,  пока  не
закончится громкое сопение двоих,  а иногда  и троих старых  мужчин  - и уже
имеешь   сетку,   полную   покупок.   К   этим   мужчинам   она   относилась
доброжелательно,  и,  когда  который-либо  из них начинал слишком уж  сильно
сопеть, она всегда сердечно похлопывала его по спине, утешая! "В другой  раз
у тебя это пойдет лучше". Она действительно их полюбила, а особенно  ей была
мила их похотливость и ненасытная жадность к ее прелестям, как они ее щупали
и  как  оглядывали,  из-за  чего она тоже чувствовала себя выше  других, раз
представляет собой такой лакомый кусок.
     Теперь, когда у Ярошей  появлялся Леон Кручек с поллитровкой водки, она
выгоняла  его, крича, что не  позволит, чтобы он ее мужа спаивал,  и  Кручек
понимал, что он  ей уже не  нравится. Он  пробовал разные способы,  чтобы ее
снова к  себе расположить,  распустил слух,  что уезжает  из Скиролавок, что
здесь его больше никто не увидит, что дом он свой продаст и переедет к брату
в город, где получит работу и квартиру. И в  самом  деле он нашел покупателя
на  дом,  некоего  Гжегожа Булу, каменщика из Трумеек.  А  поскольку все эти
способы не производили на  Люцину Ярош никакого впечатления, Кручек забросил
работу  и стал  даже днем появляться у Ярошовой,  чтобы хоть раз засунуть ей
руку  под платье и  сразу  наткнуться  на это дело.  Выгоняла его  за  двери
Ярошова и  не давала  дотрагиваться, но  глаз  отвергнутого  мужчины  бывает
иногда  острым,  как глаз орлана-белохвоста. Заметил Кручек, что два  раза в
неделю  Ярошова  ездит  в Барты,  ни у  кого не  занимает, что само по  себе
означает,  что в Бартах  она отдается за деньги. Ни  одна женщина не вынесет
такого обвинения, если даже это правда. И придумала  Ярошова, как  отомстить
бывшему любовнику, и сообщила мужу, что  Кручек приходит к ней домой, делает
разные предложения, даже условился с ней в три часа в молодняке у озера, ну,
за  домом  доктора Негловича.  Обозлился Павел  Ярош, что приятель,  который
раньше  к нему  через день  приходил  с  поллитровкой,  к  его  жене  теперь
подъезжает.  "Иди на это  свидание,  -  сказал он жене, - а  мы уж  его  там
поймаем".  Пошел Леон  Кручек на условленное  свидание, и она пришла, а было
это во вторник, когда доктор Неглович как раз вернулся домой из поликлиники,
из  Трумеек. Удирал  из  молодняка  Леон Кручек,  а  за ним гнались  четверо
лесорубов -  Ярош, Зентек, Цегловски и  Стасяк,  все, кто жил в одном доме с
Ярошами. Солнышко поблескивало на остриях топоров и тесака, а у Яроша в руке
был большой нож, и, продираясь через молодняк,  он кричал,  что яйца вырежет
Кручеку. И  это, безусловно бы, произошло, потому что  у Яроша были  длинные
ноги и  бежал он быстрее,  чем Кручек, но тот поравнялся с оградой  доктора,
перепрыгнул через нее и, не чувствуя, как  две  овчарки  Негловича рвут  ему
мясо  из  лыток, ворвался  на  веранду,  а потом вбежал в  салон, где доктор
обедал. Он  упал перед доктором на колени и взмолился  о  спасении. Неглович
встал из-за стола, вынул  из  шкафа свою итальянскую двустволку и  вышел  во
двор. Увидел у ворот четверых красных от погони  дровосеков. Ярош размахивал
ножом, а остальные - топорами и тесаком. Псы рвались к ним по другую сторону
забора, но тем - с  таким вооружением - не страшны были их  клыки  и бешеное
хрипение.
     - Заприте, доктор, собак, а то им плохо будет, - невежливо сказал Павел
Ярош.
     - Яйца  мы хотим вырезать Кручеку, - рассмеялся Стасяк. Удивился доктор
внезапной отваге  Стасяка. У того было шестеро  детей. Шестой, как говорили,
от  лесника  Видлонга.  Он  даже  похож  был  на Видлонга,  лесник вовсе  не
отказывался  от этого сходства. Но когда об  этом сказали Стасяку, он только
печально голову повесил и  поднял ее только тогда, когда лесник Видлонг  дал
ему сигарету,  чтобы он закурил  и  успокоил нервы. Но  в толпе он  набрался
смелости,  и, может  быть, ему  сейчас казалось, что  Ярош вырежет  яйца  не
Кручеку, а Видлонгу.
     - Посмотрите на большой  сук вон  на  той сосне,  -  сказал им  доктор,
показывая на сосну  по другую сторону дороги. - Говорят, что из ружья за сто
шагов  трудно попасть человеку между  глаз.  Попробую  сук  отстрелить. И он
сделал один очень громкий выстрел,  но сук остался  на сосне. - Не попал,  -
констатировал доктор.
     И снова он долго целился, примериваясь к суку на сосне. Лесорубы стояли
за воротами и смотрели то на ружье, то на сук. Опустил доктор двустволку.
     - Пули  жалко, -  сказал он.  - И  так, наверное, не попаду. Он заметил
приближающуюся Люцину Ярош. Она величаво выступала  на длинных кривых ногах,
гордо  выпятив большой живот, отмщенная и  довольная, что аж четверо мужиков
вступились за ее добродетель.  В молодняках она даже не успела слова сказать
Кручеку,  потому  что  ее муж  и  другие  выскочили из-за кустов,  а  Кручек
бросился бежать. Она возвращалась не торопясь, так как хотела, чтобы Кручека
тем  временем поймали и забили насмерть. Она  даже на минуту подумала,  что,
если бы ее муж пошел из-за этого  в тюрьму,  ей бы уже не надо было ездить в
Барты, а тот или другой могли бы приезжать к ней на такси.
     -  Есть ли  у  вас,  Ярош, ремень? Или,  может, вы  штаны на  подтяжках
носите? спросил доктор.
     -  Есть ремень, пане  доктор, -  ответил  Ярош,  не  отводя взгляда  от
двустволки доктора.
     - Так выньте его из штанов, - предложил доктор, - и влепите бабе десять
раз  по заднице. Не вскочит  кобель на суку, если сука ему не подставится. Я
тоже разным предлагаю встретиться, но  если баба  не хочет, то она даже и не
слушает моей болтовни.
     - Это правильно, доктор, - согласился Стасяк. - Я свою суку тоже иногда
луплю. А Ярош жену жалеет.
     - Не жалею,  - разозлился Ярош.  - Вот увидите, что не жалею. - Ну  так
вперед, чего вы ждете? - подстегнул их доктор. - И я себе посмотрю.
     Аж  закачался Ярош от бешенства, которое  кипело в нем и не могло найти
себе выхода из-за двустволки доктора. Он воткнул нож  в штакетник, подскочил
к своей жене, которая как раз гордо шагала мимо них на своих кривых ногах.
     -  Держите ее,  -  крикнул он, потому что она потянулась  ногтями к его
лицу. Они бросили на  землю топоры и тесак, придержали бабу вчетвером. Силой
пригнули ей голову к земле. Сам Ярош юбку задрал так,  что они увидели худой
желтый зад без трусов.
     - Раз... два... три... -  считал доктор, слушая громкое щелканье  ремня
по заду Ярошовой.
     Женщина вопила таким страшным голосом,  что собаки доктора начали выть.
- Пять! - насчитал доктор. - Этого ей хватит.
     Но Ярош шестой раз  приложил и хотел  приложить  еще седьмой, но доктор
вышел за ворота и придержал его  руку с ремнем.  - Худой у нее зад, ей очень
больно, - объяснил он.
     Ярошову  отпустили,  она  сначала  упала  на землю, а  потом,  все  еще
пронзительно вопя, поднялась и, качаясь, двинулась в сторону села.
     - Хорошая была работа,  - констатировал доктор. - Тюрьма вас всех ждала
за убийство Кручека. А так справедливость восторжествовала.
     - Добавлю ей дома, - погрозил Ярош кулаком вслед уходящей жене.
     - Конечно, - поддакнул доктор. - Кручек у меня в  салоне сидит и делает
под  себя со  страху. Я взял у  него выкуп на литр водки, чтобы  все это так
насухо ему не прошло. Вот вам за беспокойство.
     Вынул доктор из кошелька три купюры и подал Ярошу.
     - Удирал и наложил в штаны. Я сам видел, - обрадовался Стасяк.
     - Жалко было бы садиться в тюрьму, - напомнил им доктор.
     - Сидеть из-за такого вонючки? - Ярош удивился, что ему вообще пришло в
голову гнаться  за  Кручеком по лесу с  ножом. Зентек  повторял задумчиво: -
Наделал под себя у доктора, вот это да...
     Ярошу жгли  руку банкноты, которые он  получил от доктора. Он мял их  в
кулаке и все более значительно поглядывал на Зентека и Стасяка.
     -  Сейчас Смугонева магазин  закроет, она  бумажку повесила, что едет в
Барты, - напомнил он остальным.
     Они вежливо поклонились доктору, подняли с земли топоры и тесак, а Ярош
вытащил  из штакетника  свой  нож. Все  поспешно  двинулись в сторону  села,
потому что  в  самом деле уже  было  поздно, а  Смугонева  сегодня закрывала
магазин пораньше.
     Доктор вернулся в  салон, выслушал  от  Макуховой  едкое замечание, что
обед  остыл, а  разогретый  будет не  таким вкусным. Кручек сидел  на стуле,
подтянул штанины и рассматривал кровавые следы собачьих клыков. Тогда доктор
проводил  его в свой  кабинет, обработал раны и  посоветовал вернуться домой
полями.  Тем временем Ярош и его  приятели успели в магазин  до закрытия и с
большим удовольствием купили  литр водки. Они сочли, что таким  образом дело
закончилось с честью. А  поскольку на лавочке  перед  магазином, как всегда,
сидели Антек Пасемко, плотник Севрук, старый Крыщак и  молодой Галембка,  то
охотно  и  с  мельчайшими  подробностями,  угощая  друг  друга  водкой,  они
рассказали, как заработали этот литр.
     - Обложили мы  его в молодняке,  как  зайца,  - разглагольствовал Павел
Ярош. - Даже  не успел поговорить с  Люциной, а мы уже выскочили из укрытия.
Удирал  и  навалил в  штаны со  страху.  -  Яйца мы ему хотели  вырезать,  -
хвалился Стасяк.
     -  Ага.  Вот  этим  ножом.  -  Ярош размахивал  рукой,  и  острие  ножа
поблескивало на солнце.
     - Мы хотели его поймать, повалить на землю и кастрировать, как жеребца,
- радовался Стасяк. - Чтобы больше не портил  наших баб.  Только доктор  нас
удержал, отвлек разговорами и взял для нас у Кручека на литр водки.
     -  Причиталось нам за эту беготню, - поддакивал Зентек. Понравилось это
дело  плотнику Севруку, хоть  он  и  не представлял  себе, как  он,  в своих
тряпичных башмаках, мог  бы гнаться  за  кем-то  по  молоднякам.  Меньше это
понравилось молодому  Галембке,  потому  что  он  любил  заглянуть  к  чужим
женщинам,  и мысль о  вырезании  ядер за  прелюбодеяние  его  пугала. Старый
Крыщак искренне сказал:
     - Правильно вы поступили с Люциной. Не пошла бы она в молодняк, если бы
не хотела. Кручек ни в чем не виноват.
     - Но яйца  такому неплохо бы вырезать, - повторял,  радуясь этой мысли,
Стасяк.
     Антек Пасемко весь позеленел. Он, возможно, был  более впечатлительным,
чем другие,  и теперь представил себе, как это гонятся за человеком по лесу,
как его на землю валят, острым ножом мошонку с ядрами вырезают.
     - Я возвращаюсь на Побережье. Там снова буду работать, - заявил он ни с
того ни с сего.
     Удивился молодой Галембка, который боялся всякой работы. - То ли тебе у
нас плохо? Мать тебя даром кормит, ничего  дома  не делаешь, а  там работать
велят.
     - Не хочу тут жить. Это мерзкая деревушка, - ответил он решительно. Два
дня  спустя  доктор Неглович  утром ехал  в  поликлинику  в  Трумейки  и  на
остановке  возле  магазина  заметил  Люцину  Ярош  с  большой,  как  сундук,
картонной коробкой, в которой она собиралась везти свой телевизор  в ремонт.
Одновременно с машиной доктора к остановке  подъехал и  автобус,  но Ярошова
подумала, что  на "газике"  доктора она даром и  гораздо быстрее  доедет  до
Трумеек.  Она остановила  Негловича  и  спросила его,  не  может  ли  он  ее
подвезти.
     Неглович на глазах у людей  вышел из своего "газика"  и сказал  громко,
чтобы все слышали:
     -  Женщина в  наше  время может  делать со своей задницей  все, что  ей
нравится. Но, кроме задницы, у женщины должна быть и честь.
     Сказав это, он сел  в машину и  уехал  в Трумейки  без  Ярошовой  и  ее
поломанного телевизора.
     Услышал  слова доктора  водитель автобуса и,  заинтересовавшись,  начал
выспрашивать у людей, почему это доктор  так отчитал женщину  с телевизором.
Тут же нашлись такие, которые сообщили ему, что  у Ярошовой  был любовник, а
когда он ей надоел, она рассказала о нем мужу и его товарищам и заманила его
в ловушку.
     Когда пришла  пора  отъезжать в Трумейки  и люди  расселись в автобусе,
Ярошова тоже начала тащить в него коробку со сломанным  телевизором. И тогда
водитель сказал ей:
     - Есть инструкция сверху,  что телевизоры нельзя  возить, потому что не
раз бывало, что кинескоп вдруг взрывался и ранил людей.
     Он закрыл перед Ярошовой двери автобуса и двинулся в путь, а она стояла
с  коробкой на остановке до  обеда. Наконец  ее подобрал какой-то  нездешний
водитель грузовика. И никому не было ее жалко, хоть  она так долго стояла на
своих  кривых  ногах, ведь правильно было сказано:  женщина,  кроме задницы,
должна иметь и честь.
     В тот же самый день,  только на другом автобусе и в другом направлении,
то  есть в  Барты, уехал  Антони  Пасемко, чтобы снова  начать  работать  на
Побережье.
     Дома у него было что поесть, и  не надо было тяжко  трудиться, но он не
хотел жить в такой мерзкой деревушке, как Скиролавки.




     О том,
     что даже немолодая женщина может устроить свою жизнь


     - Вы знаете, доктор,  что люди говорят о панне Брыгиде и ее ребенке?  -
тараторила пани Хеня, медсестра, когда  доктор закончил  прием  пациентов  в
поликлинике  в  Трумейках и  в  связи с тем, что  уходил  в  отпуск, немного
задержался,  чтобы  привести  в  порядок  свои  документы.  Пани  Хеня  тоже
прибиралась в шкафчике с лекарствами и тараторила, как это делают женщины:
     - Мужчины боятся  панны Брыгиды,  хоть она и самая  красивая  женщина в
околице. Никто ведь лучше, чем она, и  ловчее не вычистит бычка или жеребца.
Приблизиться  к ней и ребенка ей  сделать должен был кто-то  очень смелый. А
кто самый  смелый  человек во всей  гмине Трумейки? Кто же  еще, если не наш
комендант, пан Корейво. Он голыми руками может  схватить  бандита или самого
большого хулигана. Поэтому некоторые говорят, что ребенок панны  Брыгиды  от
коменданта Корейво.
     - Глупости они говорят,  пани Хеня. Одно дело - ловить бандитов  голыми
руками, а другое - сделать такой женщине ребенка, - бурчал доктор, укладывая
бумаги в ящики стола.
     - Это правда, доктор, - соглашалась с  ним пани Хеня. - У пана  Корейво
некрасивая жена, а панна Брыгида - самая красивая женщина в околице и к тому
же хорошо  зарабатывает. Если бы он сделал ей ребенка, то женился бы на ней,
если бы  ему даже приказали уйти  с должности  начальника отделения. Поэтому
другие люди потихоньку болтают,  что ребенка ей  сделал такой, кто ни за что
не может на ней жениться. Вы знаете, кого я имею в виду?
     - Понятия не имею.
     - Кого же, если не священника Мизереру? Красивый мужчина наш священник.
А жениться не может. Это факт.
     -  Снова  глупости слышу,  пани  Хеня, - начиная  сердиться,  отозвался
доктор.  - О каждом священнике люди  строят  разные догадки. Трумейки - это,
однако, маленький городишко. Здесь ничего не скроешь от людского глаза. Люди
видели бы, как священник или комендант заходят вечерком к панне Брыгиде.
     - Не все можно  высмотреть, - заупрямилась пани Хеня.  - Брыгида  живет
над поликлиникой. Уже после  обеда сюда  никто  не  заходит,  а дом  стоит в
сторонке. Можно к ней так войти, что никто не заметит.
     Рассердился доктор на пани Хеню и начал на нее кричать: - Одни глупости
и сплетни  у вас в голове! А  в кабинете полно пыли. Я теперь не  удивляюсь,
что мне сегодня не  хватило чистых игл.  Сплетнями занимаетесь вместо  того,
чтобы иглы  прокипятить! В  шкафчиках грязно, ширма аж серая  от  пыли!  Я в
отпуск иду, а тут такой балаган. Я бы не хотел застать кабинет в таком виде,
когда вернусь!
     Пани Хеня  ушла за белую  ширму и начала  громко  всхлипывать.  Доктору
стало ее  жалко, он  начал просить у нее прощения за то, что так вспылил. Но
пани Хеня не потому  плакала, что доктор на нее накричал, ведь это случалось
часто,  а потому, что у нее вообще уже давно  было тяжело на  сердце,  и вот
плач ее разобрал.
     - Посмотрите на меня, доктор,  - сказала она, плача и расстегивая белый
халат, под которым у нее  были  только трусики  и  бюстгальтер.  - Мне  даже
сорока нет, а из-за троих детей грудь у меня уже обвисла, живот стал большой
и  сморщенный, бедра деформированы.  Мой муж,  завскладом, не  хочет со мной
жить, говорит, что детей больше не  хочет, а я не принимаю никаких таблеток.
А зачем мне целый месяц глотать таблетки,  если он реже чем раз в два месяца
хочет со мной  спать?  Я буду травиться таблетками, а и так  ничего с  этого
иметь не буду. Я думаю, что он не из-за таблеток на меня не влезает, а из-за
обвислой  груди и  бесформенных  бедер.  А  мне  ведь хочется  так  же,  как
когда-то, а может, еще больше) чем когда-то. Я бы теперь могла давать лучше,
чем раньше,  потому что опыт  у меня больше и меньше стыжусь, а он  не хочет
этим  воспользоваться. Что же делать такой женщине, как я, немолодой уже,  с
обвисшими грудями, если  ей хочется,  как молодой, даже еще больше? Я сижу у
телевизора,  чтобы  посмотреть,  как другие люди  друг  друга  любят. Но там
показывают только  молодых  и красивых женщин, которые  любят, и из-за этого
получаются  разные проблемы. Разве вы видели  когда-нибудь, чтобы показывали
такую, у  которой обвисшая грудь, большой живот, трое детей,  но  любить она
хочет  как  молодая? Посмешище  из  такой  делают, если уж покажут такую  на
экране. Когда старый мужчина влюбится в молоденькую, то ему все сочувствуют,
говорят, что он  переживает большую драму. А как старая  влюбится в молодого
парня, смех один из этого и издевательства. "Посмотрите на нее, - говорят, -
грудь у нее обвисла, живот  большой, бедра деформированы, троих детей родила
и парня себе высмотрела". Разве это справедливо,  доктор? Кого же она должна
себе высмотреть,  если  старые  мужчины только на молодых  заглядываются?  Я
могла  бы и таблетками травиться или спираль  себе вставить, чтобы  муж хоть
раз в неделю на  меня лег. Но для чего мне столько возни, если он раз  в два
месяца это делает?
     Доктор  застегнул пуговки халата на  пани Хене, потому что в самом деле
ничего приятного не было в созерцании ее  обвислых грудей, большого живота и
некрасивых  бедер. Он чувствовал себя беспомощным перед  ее  жалобами, но  и
прекрасно ее понимал:
     - Перед  телевизором сидеть не стоит,  пани Хеня. Вы сами заметили, что
ничего умного о  настоящей жизни там нет.  Уж лучше пройтись по улице, между
людьми  покрутиться.  Спираль же я вам советую вставить,  и как  вернусь  из
отпуска,  то сам это вам сделаю. В  Скиролавках живут не  только  молодые  и
красивые, а  все же все женщины как-то устраивают свою жизнь. Не с этим, так
с другим, не открыто, так потихоньку. И нет такой женщины, будь у  нее  хотя
бы и самые обвислые груди, живот большой и  деформированные бедра, чтобы при
желании она  не нашла бы на себя охотника. Если не на трезвую голову, так по
пьянке. Знаю  даже такую, старше вас на десять лет, у которой уже и месячных
нет, а она сейчас наслаждается вволю с кем хочет и сколько хочет.  Я бы даже
сказал, что в нашей деревне пожилые  женщины бесятся сильней, чем молодые. И
спрос на них  больший, потому что, как вы это верно заметили,  у них больший
опыт  и  они  менее стыдливы.  Нет ничего  худшего на  свете  для  немолодой
женщины,  чем  уставиться  в  телевизор,  отказаться  от  жизни,  заливаться
слезами.  Эх, пани Хеня, -  вздохнул доктор. - Свой  зад  вы в  кресло перед
телевизором  прячете,  вместо  того,  чтобы  с  ним  походить  среди  людей,
повертеть немного и не скопидомничать. Потому что бабий зад, пани  Хеня, это
не кубышка, хотя ее немного напоминает.
     Доктор  повесил  свой белый  халат,  ключи от  стола положил  на  шкаф.
Пообещал  пани Хене,  что  привезет  ей  из  отпуска заграничную  спираль  в
подарок,  и  уехал  домой.  Метеорологи предсказывали  многодневный  циклон,
доктор радовался мысли об отдыхе, о прогулках по озеру на яхте, о встречах и
беседах с  писателем Любиньским,  к которому снова  приехала погостить панна
Эльвира, подруга жены писателя.
     Поздним  вечером  он  отложил   книгу,  которую  читал,  и,   как  вор,
выскользнул через террасу в сад.
     В доме Юстыны не горел свет, но двери, однако, были открыты. Он вошел в
комнату и в темноте опрокинул маленькую скамеечку, которая  с шумом упала на
пол.  Молодая женщина лежала нагая  под периной и ждала  его прихода, потому
что  молила об этом  своего  Клобука. Она  громко  вздохнула, когда холодные
пальцы доктора скользнули под перину и коснулись  ее груди. Доктор  прильнул
губами к твердому животу, потерся щекой о шершавое от волос лоно.  Его снова
охватил   запах  шалфея,  мяты  и  полыни,  он  ощутил  огромную  радость  и
необычайный покой. Он знал, что уже  полюбил свое  молчаливое вожделение, и,
прежде чем  войти в тело Юстыны, набухшее  жаждой,  он  подумал, что те, кто
нуждается в словах для  выражения любви, может быть, не вожделеют достаточно
сильно. Так он любил  в молодости Гертруду Макух, а позже Анну. Только потом
он научился говорить о любви с женщинами, которых брал в объятия, потому что
слова помогали заполнить пустоту между одним и другим извержением семени.




     О том,
     что многие хотят влюбляться, но мало кто кого любит


     Рената  Туронь каждую ночь сидела у окна на втором этаже дома лесничего
Видлонга  и вглядывалась в  озеро. Ее  мучило то, что на следующий  день она
чувствовала себя сонной и ослабленной. Поэтому однажды после обеда она взяла
своего мальчика, велела мужу идти с  собой  и направилась к дому  доктора за
врачебной помощью.  Гертруда Макух  сообщила ей, что  у доктора отпуск, но у
пани Туронь была ученая степень, и приехала она в Скиролавки из столицы, что
давало  ей,  по  ее  мнению,  некоторое   превосходство  над  каким-то   там
деревенским врачом. Она обошла весь дом и вместе с ребенком и мужем вышла на
террасу, где Неглович загорал  в  шезлонге и прищуренными от солнца  глазами
наблюдал за маневрами белой яхты писателя Любиньского на озере.
     - Доктор, я страдаю бессонницей, - пожаловалась она, кокетливо наклонив
свою  большую  голову  с обесцвеченными волосами. -  Каждый вечер я сажусь у
окна и до поздней ночи смотрю на озеро.
     На террасе была длинная скамейка. Тотчас же на нее уселся Роман Туронь,
который  на ходу так странно ступал, будто  бы только что наделал в штаны. У
него,  как и у жены, была очень большая голова и квадратные челюсти, которые
придавали  его  лицу выражение  серьезности  и  решительности. Вслед  за ним
пристроился на скамейке маленький Туронь, походкой напоминающий отца. Только
пани Туронева встала перед доктором  выпрямившись, руками  опершись о бедра.
Она гордилась своей рослой фигурой, могучими бедрами и высокомерной осанкой;
летом с утра до вечера она носила шорты в обтяжку, чтобы ее формы были видны
каждому. К сожалению, на этот  раз  портниха сшила ей  слишком тесные шорты,
они жали ей в шагу, и только приличия удерживали ее от того, чтобы все время
обдергивать коротенькие штанины  и поправлять трусики,  впивавшиеся в  тело.
Единственное,  за  что  пани Туронева могла упрекнуть свою  красоту,  -  это
маленькая  грудь  и  множество  веснушек на плечах  и на  спине, которые она
прятала под цветными свитерками и блузочками. По этой причине она загорала в
местах отдаленных, но просматривающихся,  чтобы не напал на нее таинственный
убийца.
     - Я не высыпаюсь, а потом весь день чувствую себя измученной и будто бы
в обмороке, - объяснила она.
     Доктор увидел, что на озере Любиньски прекрасно выполнил  поворот через
корму.
     - Я  тоже  в  последнее время  очень плохо  сплю, -  сказал  он, окинув
женщину  рассеянным  взглядом.  -  Я   советую  вам  пройти  обследование  в
поликлинике  в Трумейках. Конечно,  я  могу  выписать вам  мягкие снотворные
средства,  но  не стоит глотать что-нибудь  подобное  на  отдыхе. Вечером вы
должны читать какую-нибудь скучную книжку. Лучше всего про любовь.
     Со стороны скамейки, где сидел Туронь, раздалось тихое бурчание. Доктор
уже давно должен  был бы знать, что он затрагивает небезопасную тему. Десять
лет Рената всем вокруг без конца говорила, что она - особа, жаждущая большой
и настоящей любви.
     - Вы  шутите, доктор, - широко улыбнулась Туронева и слегка  пошевелила
бедрами. - Книги о любви вовсе не скучные.
     У пани Ренаты был большой рот с толстыми губами, она выглядела женщиной
очень страстной;  раз  или два  во  время  ее прежних приездов  в Скиролавки
доктор даже подумывал о ней в своем одиночестве,  но неприятное недомогание,
которое  из-за  нее получил  молодой Галембка, отпугнуло его. Неглович понял
остерегающее  бурчание,  извергнутое  ее  мужем,  но, к  сожалению,  слишком
поздно.
     -  Говоря  о  любовных  книгах,  вы, наверное,  имеете  в виду описания
сексуальных  перипетий  двоих или  троих людей.  Такие истории сами по  себе
возбуждают  всеобщий  интерес. Зато  изображение настоящей  и  большой любви
бывает  очень  скучным. Спросите пана Любиньского,  который уже  долго пишет
любовную  повесть.  Он  натыкается на такое  количество препятствий,  что  я
сомневаюсь, закончит ли он когда-либо свое произведение.
     - Люди  вообще не много знают о любви, - вздохнула Рената Туронь. Шорты
сильно впились ей в тело, но неудобно было лезть рукой между ног.
     Она немного  сдвинула шорты  вниз  и  показала  пупок - большой и очень
глубокий.  Он стал таким с  тех  пор,  как она  родила сына. Она  не смогла,
несмотря  на все  диеты,  победить в  себе странного процесса, в  результате
которого  все,  что она съедала, сразу откладывалось на животе в виде жира и
делало пупок  таким  широким  и  глубоким, что  он  напоминал ушную раковину
маленького ребенка.
     Доктор остановил взгляд на  ее пупке, потом снова стал смотреть на яхту
писателя,  маневрирующую  на  озере.  Все  говорило  о  том,  что  Любиньски
направляет свою яхту к пристани доктора.
     - Любовь, - начал Неглович, - это не одно какое-то великое чувство, как
ошибочно об этом судят, это - целый большой комплекс чувств. Он складывается
из   стольких   элементов,   из  скольких  элементов  складывается  личность
какого-либо человека. В  любовной ткани  заключены слои переживаний детства,
периода  сексуального  созревания, впечатлений от чтения, а  также  свойств,
сформированных в  процессе  воспитания.  Нельзя  недооценивать  и  некоторых
генетических  предрасположенностей,  которые  у  каждой  человеческой  особи
различны. В этом  комплексе чувств  некоторые элементы могут выйти на первый
план  и задать  доминирующий тон,  другие  же  скрываются  в  тени. Если  бы
кто-нибудь смог  специальным скальпелем сделать препарат  любовной  ткани  и
окрасить  ее, может быть,  оказалось бы, что любовь  каждого  человека имеет
свой цвет. Бывает любовь красная,  желтая, зеленая, белая, бело-красная  или
серо-зеленая - представьте себе все цвета мира, вдобавок еще  и перемешанные
между собой. Поэтому, видимо, столько писателей  говорят о любви хорошей или
плохой,  разрушающей  или  созидающей, любви  безумной  или  рассудительной.
Картина любви  какого-нибудь человека - это отражение его личности. Поэтов в
книге  о  любви  недостаточно  заявить,  что кто-то кого-то полюбил,  а  тот
ответил  на его чувство,  потому что, как я  уже упоминал,  мы  имеем дело с
целым комплексом  чувств,  с тканью  из различных слоев,  пережитого  опыта,
впечатлений,  полученных  во   время   формирования  личности.  Если  кто-то
изобразит  все  это  честно и  полно,  он,  по-видимому,  заставит  читателя
скучать. К сожалению, вокруг этой проблемы  наросло множество недоразумений,
которые  заключаются прежде всего в  том, что любовь  пытаются оценивать. Но
можно ли  розовый  цвет  ставить выше, чем коричневый  или желтый? Это  дело
вкуса, разве не так? Почему же любовь  до  гроба должна быть лучше,  чем та,
которая  длилась  всего  час?  Все  это  зависит от  черт  личности.  Кто-то
мстительный и долго  помнящий обиду, наверное, будет долго скрывать в сердце
свою  любовь.  Кто-нибудь другой  так же  легко  забудет  об обиде,  как и о
любимой женщине. Надо ли иметь к ним за это претензии?
     К пристани доктора причалила белая  яхта писателя. Панна Эльвира и пани
Басенька уже шли через луг к террасе, писатель же возился у причала, швартуя
яхту с развернутым парусом, который громко хлопал и резко дергался на ветру.
     -  Эта  женщина,  кажется,  за деньги  публично  раздевается  в  ночных
ресторанах столицы,  -  при виде Эльвиры Туронева слегка презрительно надула
губы.
     Доктор ничего не ответил. Пани Басенька - в узеньких черных плавочках и
в  таком же  узеньком черном  бюстгальтере - легко  вскочила на террасу. При
каждом  шаге и  резком движении казалось, что  ее груди вот-вот  выскочат из
лифчика и объявятся во всей своей округлости. Туронь ждал этого, и в уголках
его рта появилась слюна.
     Эльвира вошла на террасу с грацией эстрадной актрисы, слегка  покачивая
бедрами. Она была в тесных джинсах и серой блузочке, старательно застегнутой
под шеей. Светлые длинные волосы были заплетены в косу. В мягком овале лица,
несмелой  улыбке  маленького  рта  и застенчивом взгляде голубых  глаз  было
что-то от невинной девочки-подростка.  Но  большая грудь  мощно очерчивалась
под блузкой, и поэтому ее так ценили в ночных ресторанах столицы.
     Прибежал запыхавшийся писатель Любиньски,  огромный мужчина с бронзовым
загаром,  с  выгоревшей на солнце гривой  волос.  В тесных  плавках  заметно
вырисовывалось  что-то  большое.   Пани   Туронева  сразу  это  заметила  и,
неизвестно почему, почувствовала, что Любиньски ее оскорбил.
     -  Нельзя  терять  хорошую погоду, доктор,  - сказала пани  Басенька. -
Предлагаем вылазку двумя яхтами на Песчаную косу.
     -  Басенька поплывет  с вами, а я с  Эльвирой. Так будет интереснее,  -
заявил Любиньски.
     За  эти  слова  Эльвира одарила  писателя  наиболее застенчивой из всех
своих улыбок, что  немного обеспокоило  Басеньку. Уже второй раз в этом году
Эльвира  приезжала  к ним  в  гости.  Она была лучшей подругой Басеньки,  но
только  ли  дружба приводила ее к ним? Такую же застенчивую  улыбку получил,
однако, и  доктор Неглович, и  пан Туронь, и его маленький мальчик. Это была
часть профессиональных  навыков  Эльвиры,  что  рассеяло  у  Басеньки всякое
беспокойство за мужа. Она не знала,  что для Эльвиры все мужчины, старые или
молодые,  были как мальчики-подростки,  жаждущие  неприличных картинок  и  в
своих поступках  так  волнующе  несмелые,  неловкие,  сконфуженные.  Мужчины
наполняли сердце  Эльвиры огромной  нежностью  и добротой,  она  обожала  их
жадные взгляды и с трудом сдерживаемый  восторг, когда она становилась перед
ними нагая  в  свете цветных прожекторов. Наибольшую же нежность пробуждал в
ней писатель Любиньски, беспомощный и робкий  великан, которого беспрестанно
обижала ее  подруга Басенька, требуя от него (в  чем она  ей раз призналась)
так много  и  так  часто,  в то время, как она, Эльвира,  никогда  ничего от
мужчины не требовала.
     -  Прекрасная  сегодня  погода,  - отозвалась  Рената  Туронь.  -  Надо
пользоваться солнцем. Вы  никогда не раздеваетесь?  -  с этим  двусмысленным
вопросом она обратилась к Эльвире.
     Со  скамейки  долетело очередное бурчание  Туроня. У  доктора Негловича
было  сконфуженное  лицо.  Смутился  писатель  Любиньски,  а  пани  Басенька
тихонько захихикала.
     Эльвира и  пани Туроневу  одарила застенчивой улыбкой.  -  Мой  шеф  не
позволяет  мне  загорать  в  купальнике,  а  здесь  нет соляриума. Некрасиво
выглядишь на эстраде с белыми пятнами от купальника.
     - Я знаю такое место,  где можно загорать голой, - сказала пани Рената.
- Я это часто делаю и вас приглашаю.
     -  Я  брезгую  видом  голых  женщин,  -   ответила  Эльвира  с  той  же
извиняющейся,  застенчивой  улыбкой.  -  На  пляже  нудистов  в  Болгарии  я
чувствовала себя просто ужасно.
     - Это удивительно,  - сказала  пани Туронева.  - Вы  ведь, насколько  я
знаю, раздеваетесь публично?
     -  Да. Я  раздеваюсь,  но другие  остаются одетыми. Тогда у тебя совсем
другое ощущение.
     Маленький Туронь  смотрел  на  Эльвиру с такой настойчивостью, будто бы
хотел  снять с  нее джинсы. Это заметила Туронева,  и  что-то вроде ревности
отозвалось в  глубине ее души. На нее  сынок никогда  так не смотрел,  а она
ведь хотела еще долго  быть для него  идеалом  прекраснейшей и  единственной
женщины.
     - Пошли  домой, -  приказала она  мужу. -  До  свидания. Жаль, что  вы,
доктор, сейчас  в  отпуске. Я попробую  сама  сделать  что-нибудь  со  своей
бессонницей.
     Она  взяла  сына за руку и,  копируя  движения  панны  Эльвиры,  слегка
покачивая  бедрами, сошла  с  террасы  и  скрылась  за  углом дома.  За  ней
потащился Туронь, осторожно неся то, что находилось в его брюках.
     - Роман, - сказала она с оттенком гнева своему мужу, когда они уже были
на  лесной  дороге. - Эти люди нехорошие. Ты слышал, что  писатель предложил
доктору? Они поплывут на двух лодках,  Любиньска  с доктором,  а писатель  с
этой девушкой. "Так будет интереснее", - предложил. Ты догадываешься, что он
хотел этим сказать?
     -  Да,  -  пробормотал  Туронь  и  троекратно,  с большими  перерывами,
забурчал своим задом.
     А те на двух яхтах вскоре уже миновали широкий полуостров, где когда-то
вязали плоты, а  сейчас  между деревьями простирался луг, на  котором лесные
рабочие  и вдовы лесных рабочих  пасли своих  коров  и  телят.  Здесь была и
корова Юстыны; доктор подумал о ночи, ощутил радость и сильнее натянул грот.
Пани  Басенька высунулась за  борт,  расставленными ногами уперлась  в доски
палубы и тоже сильнее натянула шкот  фока. Держа в руках толстые снасти, она
откинула голову назад и, слыша,  как  яхта доктора начинает  со все  большим
шумом разбивать волны, рассмеялась, показывая доктору розовое волнистое небо
и мелкие зубки. Яхта доктора шла курсом на  ветер,  все быстрее и быстрее, а
белая яхта писателя оставалась сзади.
     Эльвира распустила косу, позволяя, чтобы ветер развевал волосы, а потом
закрыл ими ее лицо.
     - Жалко,  что  ты  женился на  ней,  а  не  на  мне,  -  осмелилась она
признаться  в своих сокровеннейших  мыслях. Она была как  ребенок,  который,
закрыв себе лицо, думает, что никто его не видит.
     - Я тоже об этом жалею, - печально  сказал Любиньски. - Околдовали меня
тогда ее груди. Она сидела на помосте с голым бюстом, а ты была в лифчике.
     -  У нее больше секса,  - признала Эльвира. - А я этого  совершенно  не
люблю. Ты тоже, правда? - Люблю. Но не очень часто.
     - Она жаловалась  мне, что ты  не делаешь этого столько раз, сколько бы
она хотела. И слишком недолго.
     - Это правда, - признался Любиньски.
     - Я  люблю, когда недолго  и очень редко. А если  по правде,  то вообще
этого не люблю.
     - Околдовали меня ее крутые титьки, - со злостью повторил Любиньски.
     - С тобой  я могла  бы делать это время  от времени. Потому что я очень
тебя люблю, Непомуцен. Даже не представляешь себе,  как сильно я тебя люблю.
А разве любить кого-то хуже, чем в него влюбляться?
     - Все без конца говорят о любви, но если по правде, то любят друг друга
мало. Влюбляются, но не любят.
     - Я  тоже думаю, что любить кого-нибудь  - это больше, чем влюбиться. Я
люблю смотреть на тебя и когда ты на меня смотришь. Люблю слушать то, что ты
говоришь.  Ради  тебя  я,  может  быть,  полюбила  бы  то,  чего  не  люблю.
"Околдовали  меня  ее крутые титьки..." -  Жаль,  что  ты  не видел  моих, -
шепнула  она.  И  отвела волосы  от  лица.  До  этого  момента  у  нее  было
впечатление, что она ступает по нетвердому грунту, как бы по трясинам или по
болоту.  И только  сейчас она почувствовала  под  ногами  что-то  прочное  и
знакомое. Ей уже не надо было стесняться.
     - Я  разденусь для тебя, Непомуцен, -  сообщила она радостно. Любиньски
не сказал ни  слова.  Шкот  фока он старательно закрепил и распустил главный
парус,  чтобы обезопасить себя от внезапного порыва ветра. Он немного сменил
курс, чтобы борт с Эльвирой оставался на солнце, вдали от тени, которую грот
бросал на  кабину и кокпит. Он плыл бакштагом,  в  то время как  темная яхта
доктора быстро двигалась курсом на ветер. Таким  образом они отдалились друг
от  друга,  но  ему было  все  равно, что  жена  и  доктор  подумают  о  его
яхтсменском  искусстве. Ему казалось,  что  в эту  минуту он  стал  отважным
бунтарем, который  смело выступил против целей, которые кто-то  для него или
он  сам  для себя наметил. Из-за  этого  неустанного  стремления  к каким-то
поставленным свыше целям, навязывавшим соответствующий курс, он, может быть,
так часто проходил  мимо правды и счастья.  Да, по-видимому, это было именно
то - сердцевина неудачи, какая-то маленькая точка на горизонте, какая-то все
новая Песчаная коса, к которой нужно было постоянно стремиться, вместо того,
чтобы свернуть с  линии ветра, забыть о конечной цели. Никогда - даже самому
себе - он не смог бы признаться, что  на  самом деле  он  тоскует по женщине
холодной,  для  которой  любовь  с  мужчиной оставалась  бы  делом неважным;
которая  могла бы  с одинаковой  легкостью раздеться перед одним или  сотней
мужчин, так  же,  как  пообедать  вдвоем  в  тихой  комнате  или  в  большом
ресторане. Он тоже не жаждал любви,  но писал о ней, стремился к ней,  как к
цели,  обозначенной для  него  мнениями  других  людей. Может  быть,  любить
кого-то  как друга действительно  значило  больше, чем  любить  телесно,  но
признание в этом могло быть воспринято  как совершение  ошибки  в искусстве,
отсутствие элементарных навыков  правильного мировосприятия. Да, может быть,
он был  влюблен  в  Басеньку телесно,  но он  ее не  любил; не был влюблен в
Эльвиру, а однако любил ее. Что было лучше, важнее, красивее? Что могло дать
большее счастье? Как ножом Позднышева, литературных героев и героинь раз  за
разом  закалывали  словами:  "К  сожалению,   я  не  люблю  тебя,  останемся
друзьями". А ведь, быть может, чем-то наипрекраснейшим могла  быть  жизнь  с
человеком, к  которому  относишься  как  к  другу. Разве любовь  не означала
бесконечных  взаимных терзаний,  постоянного страха  перед  ее  утратой, как
перед  девальвацией  огромного состояния? Любовь  возносила  человека  очень
высоко, и вместе с тем  страшным  было падение с  вершин,  и какое  огромное
страдание приносила измена и необходимость расставания...
     - Оглянитесь назад, доктор, - подала голос  пани Басенька. -  Непомуцен
все больше удаляется от нас.
     - Ну конечно, пани Басенька, -  успокаивающе  произнес доктор.  - Так и
должно быть, раз он плывет бакштагом.
     - Ужасно.
     -  Почему?  -  удивился  доктор. - Как вы знаете, я  всегда считал, что
дискуссии о превосходстве бейдевинда над  бакштагом или фордевиндом не имеют
смысла. Все зависит от того, кто находится  на  палубе. Бакштаг  - это очень
хороший  ветер,  пани Басенька.  Если  бы я плыл с  Эльвирой, я тоже бы  его
выбрал. А с вами надо плыть смело, на ветер, это понятно.
     - Может быть, - вздохнула пани Басенька, поминутно оглядываясь назад.
     Эльвира прикрыла глаза  от солнечного блеска.  С застенчивой улыбкой на
губах  она  робким  жестом  начала  медленно  расстегивать пуговки  на серой
блузочке, пока не обнажила перед Непомуценом лишенные лифчика груди, похожие
на половинки  огромных рогаликов. Снимая  блузку,  она выгнула тело  вперед,
чтобы  он мог оценить  взглядом их величину и тяжесть, а также скрытую в них
упругую силу, не позволяющую им размягчаться и опадать. Таким же застенчивым
движением она расстегнула замок джинсов  и быстро стянула их с себя вместе с
белыми  плавками,  бросая  одежду  на  решетки  пола  в  кокпите.   Нагая  и
прекрасная, с плоским животом и словно свернувшимся в  клубок  черным котом,
спящим  между  ее ногами,  она сидела на борту  перед Любиньским. Вдруг  она
открыла глаза, встретила взгляд мужчины и раздвинула губы, что-то шепча ему.
Потом она подняла руку  к волосам  на  голове, словно  хотела защитить их от
порывов ветра,  и именно этот жест - беззащитный и мягкий, который качнул ее
тяжелые груди, прошил Любиньского вожделением большим, чем вид ее бесстыдной
наготы. Защищаясь от внутренней  боли,  он перевел взгляд на озеро, на белые
гривы  пены,  на  зелень   Цаплего  острова.  Обнаженная  девушка  на  борту
показалась ему безгрешной  и невинной,  холодной, как клочки пены, сорванной
ветром с гребней волн.
     - Оглянитесь,  доктор, - подала  голос  Басенька.  - Эльвира  разделась
догола.
     -  Ну  конечно, -  успокаивающе  ответил  доктор. - Она  ведь не  может
загорать в лифчике и трусиках. Менеджер ей это запрещает.
     - А  почему она не сделала  этого  вчера, когда мы плавали втроем? Я бы
тоже разделась. Вчера тоже было отличное солнце.
     - Верно, пани Басенька. Но она не выносит вида голых женщин.
     -  Она  это  сделала   специально  для   Непомуцена,   -   со   злостью
констатировала пани Басенька.
     -  Ну конечно,  -  согласился доктор.  - Пан  Непомуцен  редко бывает в
столице, где она раздевается в "Астории". Он бы заплатил за тот же самый вид
целых пятьсот злотых за вход.
     - Если она сделала это  для Непомуцена, я могу  сделать то же самое для
вас, доктор, - сказала пани Басенька.
     - Не надо. Правда, не надо, - уверил ее доктор. - Сильнее выберите фок.
Я вас уже сколько раз видел голой в своем кабинете.
     - Это не одно и то же, - опечалилась пани Басенька.
     -  Знаю,  что не одно и то же, - согласился с ней  доктор.  - Но  в эту
минуту мы  плывем прямо на ветер, и  мы хотели добраться до Песчаной косы. В
самом деле, вам надо сильнее выбрать фок.
     -  Оглянитесь, доктор,  -  страдальчески  сказала  пани Басенька. - Оба
паруса  Непомуцена  хлопают, их яхта  сейчас скроется  за деревьями  Цаплего
острова. Зачем они туда плывут, доктор? Я тоже сейчас разденусь догола.
     - Нет, нет! - просил доктор. - Если какая-то женщина раздевается передо
мной в такой ситуации, то мне тут же приходит в голову, что она хочет, чтобы
я ее  осмотрел. Не портите  нашего  чудесного настроения.  Уверяю  вас,  что
женщина, чуточку одетая, бывает для меня иногда более интересной.
     - Понимаю, - без особой убежденности  согласилась пани Басенька. Доктор
сильнее натянул шкот грота,  и  яхта  сильно  накренилась.  Ветер свистел  в
вантах, заглушая  шипение  пены  на волнах, рассекаемых  носом.  То  и  дело
очередной  порыв  ветра  осыпал их капельками  воды,  иногда волна  заливала
переднюю  палубу  и  смачивала  концы распущенных  волос  Басеньки, которая,
откинувшись назад, держа шкот фока, исполняла роль балласта на правом борту.
     -  Хэй! Хэй! - радостно  крикнул доктор. У него было чувство, что  яхта
поднимается вверх и летит по верхушкам волн.
     -  Хэй! Хэй!  -  откликнулась пани  Басенька,  радуясь его  счастью. За
Цаплим островом камыши громко шуршали,  задевая за  корпус яхты Любиньского.
Лодка вошла  в  камыши  с подветренной  стороны, паруса  беспомощно повисли,
успокоенные прикосновением горячей руки зноя.
     - Ты живешь во мне. Я чувствую, как ты живешь во мне, - шептала на полу
яхты Эльвира на ухо Непомуцену и пальцами тихонько гладила его виски. Она не
ощущала  удовольствия, но ее  холодные  открытые  глаза с  какой-то огромной
нежностью наблюдали за капельками пота на лбу мужчины.
     - Живи во мне, живи, - звала она его. Она была счастлива его счастьем и
только  в мгновение, когда  он  ощутил наслаждение, охваченная  внезапным  и
коротким возбуждением, она сильно прижала губы к его губам.
     - Внимание! Поворот оверштаг! - закричал доктор.
     Он повернул за  Песчаной косой и, сбросив главный парус, на  одном фоке
подходил к  полоске белого песка. На краю отмели он снова выполнил поворот и
стал под ветер, бросая в  воду якорь. Потом он  вскочил на переднюю палубу и
закрепил  фал фока.  В  это время пани Басенька перенесла на песчаную отмель
два надувных матраца и, усевшись на одном из них, повернула голову в сторону
Цаплего острова. Из-за деревьев уже выплывала яхта Непомуцена.
     - Быстро  управились,  - констатировала она язвительно.  - Вы  ведь  не
думаете,  доктор,  что  я дура. Там,  за  островом, Непомуцен перепихнулся с
Эльвирой.
     - Ну конечно, - согласился с  ней доктор, спрыгивая  с палубы и брызгая
водой на отмель. - Эльвира очень красивая женщина. Нельзя жалеть для мужчины
красивой женщины. Впрочем, вы  сами, наверное, знаете, что у красивых больше
прав.
     - Правда? - обрадовалась она.
     - Ну да, - заявил он, ложась на матрац, который уже  успел нагреться на
солнце  и  обжигал  тело.  -  У некоторых  пород птиц  красота обусловливает
неверность.  Чем красивее бывает  оперение  самки, тем  больше  самец должен
мириться  с  ее неверностью. Впрочем, вы сами сказали, что  он с ней  только
перепихнулся.  Одно дело - перепихнуться с какой-нибудь красивой женщиной, а
совсем другое - обладать ею.
     - Вы правы, - захихикала пани Басенька.  -  Мне кажется, что Эльвира  и
Непомуцен очень хорошо друг к другу относятся. Поэтому  я  не буду  его ни в
чем упрекать. Другое дело, если бы он захотел ею обладать.
     - Совершенно верно, - поддакнул доктор. - Если люди хорошо друг к другу
относятся, можно им многое позволить.
     Пани Басенька задумалась.  Потом она глянула на яхту мужа, подплывающую
все ближе, и улыбнулась доктору: - А вы знаете, что  и я  к вам очень хорошо
отношусь, доктор?
     - Я догадываюсь об этом. Потому что и я к вам очень хорошо отношусь.
     - Это меня радует,  - заявила пани  Басенька. - Потому что минуту назад
мне хотелось, чтобы вы со мной  перепихнулись. Правда,  это  было  не  очень
умно?
     - Конечно, пани Басенька, - согласился с  ней доктор. - Такой женщиной,
как вы, можно только обладать.
     Довольная ответом доктора,  она легла  на матрац  спиной  и  подставила
солнцу свое тело. Она не знала почему, но именно в это мгновение ее посетило
чувство глубокой уверенности, что наконец доктор рассмотрел в ней женщину, а
также и это важнее - что он ее пожелал.
     Несколько минут  спустя  с подветренной стороны причалила к  косе белая
яхта  Непомуцена.  Эльвира  снова  была  одета в  джинсы  и серую  блузочку,
старательно застегнутую под  шеей.  Любиньский должен был на руках перенести
ее с  яхты на сушу, чтобы она не замочила себе штанин. На яхте писателя были
два термоса с обедом,  тарелки, столовые  приборы.  Все ели,  разговаривали,
молчали, радуясь ясному небу и сильному солнцу.
     ...Летом люди делятся словами и  молчанием, протягивая между собой нить
взаимного вожделения,  потому  что, если говорить  по правде,  то нет  у них
ничего другого, что они могли бы пожертвовать друг другу.




     О том,
     как Рената Туронь, танцуя обнаженной,
     ожидала ночи кровосмешения


     Рената Туронь сидела  на стульчике у окна на втором этаже дома  лесника
Видлонга и, сплющив нос  о стекло, смотрела на  покрытое мраком озеро.  Была
уже глубокая ночь, и такой же глубокой  казалась темнота за  окном. Но на те
мгновения,  когда  она  чуть  дольше, не  мигая,  всматривалась  в  ночь, ей
казалось,  что в  этой  непроницаемой черноте  она различает  слабый  блеск,
легкую маленькую вспышку, как будто кто-то далеко зажег спичку, которая  тут
же погасла от дуновения ветра. Тогда она чувствовала  сначала мелкую дрожь в
плечах, потом начинали дрожать колени, а бедра под платьем обливались потом.
Она, однако, быстро поняла, что это в стекле  отражается блик света от шкалы
включенного приемника, который стоял на столике недалеко  от окна  и источал
звуки экзотической  музыки.  Отворачивая лицо  от окна,  она видела в легком
свете приемника очертания  кровати возле стены, где спал ее ребенок, а возле
другой  стены  очертания  другой кровати, с ожидающей  ее холодной постелью.
Туронь  лежал  на  матраце,  разложенном  недалеко от  дверей  и,  наверное,
наблюдал по своей привычке из-под прикрытых век за ней, сидящей на стульчике
у окна и  засмотревшейся в  ночь.  Ее мало волновало, что  чувствовал  и что
думал  о   ней  этот  человек,  а  может   быть,  только  получеловек,   или
четверть-человек,  особа странная, живая  и одновременно  мертвая. Такое  ли
существование   возле   полуживого   и   полумертвого   человека   было   ей
предназначено?  Об этом ли она мечтала, когда девочкой  смотрела на женщин в
проносящихся  по  шоссе прекрасных автомобилях?  Возле  дома  родителей,  за
сараем,  было  вонючее   отхожее  место  с   плохо  закрывающимися  дверями.
Возвращаясь из уборной, мать никогда не мыла рук, и теми  же самыми  руками,
которыми  подтирала  зад,  резала хлеб  и мазала его маслом.  Соседи держали
быка, и  маленькая  девочка ходила  туда смотреть,  как красное острие  быка
погружается в  набрякшие от течки  органы коров  и телок.  В городах не было
быков,  в унитазах журчала  вода, люди мыли руки, выйдя из уборной, а  также
перед едой.
     Человек должен заботиться о гигиене, как было написано большими буквами
на стене в коридоре  их сельской школы. Она сама не знала, почему именно эти
слова, а не какие-либо другие так глубоко запали в ее  сознание. Может быть,
это каким-то образом  было связано с видом женщин,  проносящихся мимо дома в
прекрасных автомобилях? Когда-то такой  автомобиль сломался  возле их  дома.
Красивая   и   хорошо  пахнущая   молодая   женщина  захотела  удовлетворить
физиологическую потребность, и маленькая  Ренатка проводила ее к уборной  за
сараем.  Она навсегда  запомнила отвращение, которое появилось  на лице  той
душистой  женщины,  когда та увидела  их уборную  изнутри. Маленькая Ренатка
через  дырку  от  выпавшего  сучка  наблюдала,   каким  образом  та  женщина
удовлетворяет свою натуральную  потребность  -  она не  села на выскобленные
доски, а залезла на них ногами  и осторожно присела. Потом вынула из сумочки
кусочек лигнина.  Возвращаясь из уборной,  она увидела  красное острие быка,
который у соседей готовился  покрывать корову. "Не смотри  в ту сторону, это
отвратительно", - сказала  та  женщина Ренатке и  даже взяла ее  за  голову,
отворачивая  лицо  девочки  в  другую  сторону.  От  родителей  Ренатки  она
потребовала миску с водой и долго мыла руки. А так как Ренатка жаждала стать
такой же  хорошо пахнущей женщиной, проезжать в  прекрасном автомобиле  мимо
маленьких  домов  с  уборными  за сараем,  она  с тех пор всегда  влезала  в
башмаках на выскобленные доски в уборной, подтиралась  лигнином,  часто мыла
руки,  отворачивала  лицо от вида  быка,  покрывающего коров. Она  прочитала
много книг о гигиене, все время мылась и  употребляла сильные духи. Она была
уверена,  что  должна  брезговать  всякой  физиологией,  раз та  женщина  не
позволила ей  смотреть на  красное  острие быка. Год  за годом она понемногу
воспитывала в себе отвращение к делам такого  рода, дошла даже  до того, что
сама  к  себе  чувствовала  что-то  вроде  брезгливости,  когда у  нее  была
менструация,  когда ей  надо было пойти в уборную  или если  кто-то  при ней
вдруг решал  пойти  в  это  место. Однажды, уже в  университете, однокурсник
привел ее  летней ночью  в  парк  и там в темноте  вложил  ей  в руку что-то
твердое и горячее. Сначала она думала, что держит запястье руки, потом вдруг
поняла, что это нечто совершенно другое, с криком вскочила, убежала домой и,
наверное, с полчаса мыла руки. И, однако же, как часто она думала с грустью,
что  не сможет  полностью  и в совершенстве стать  той женщиной из  детства,
потому что  никогда,  если  уж по  правде, не переставала  думать  о красном
острие быка, он неустанно являлся ей в снах и даже наяву, доводил ее тело до
болезненных судорог и внутренней  дрожи.  Она  жаждала, чтобы кто-то еще раз
привел ее  ночью в парк и дал подержать нечто отвратительное,  хоть и знала,
что снова  вскочит со скамейки, убежит домой и будет  очень долго мыть руки.
Со временем  она убедилась, к своему  удивлению,  что чем отвратительнее  ей
что-либо,  тем  большую  и сильнейшую  оно вызывает  у  нее  дрожь. Ей  было
отвратительно  возбуждение, оно рождало  еще большее отвращение, и  так  все
годы учения в лицее и университете она все время металась между возбуждением
и  отвращением, омерзением  и  вожделением, пока  это  не  стало  в ее жизни
важнейшим, не считая учебы.
     По  отношению  к мужчинам  она  вела  себя  провокационно и десятки раз
лежала в  объятиях мужчин,  но в критической  ситуации  ее внезапно вырывала
оттуда мысль об  отвратительном акте  сближения.  После  множества  подобных
опытов она уже знала, что  не сможет преодолеть в себе барьер  омерзения,  и
поэтому начала  мечтать  о  том,  чтобы  кто-нибудь  ее  изнасиловал.  Таким
образом,  как  она  думала,   она  познает  наслаждение  без   необходимости
примирения с физиологией полового  акта. К сожалению, несмотря  на множество
провокаций,  никто  ее  не изнасиловал. Она  была большая, рослая,  сильная,
оборонялась  со слишком  большой  убежденностью, потому что и в самом деле в
таких   ситуациях  хотела  себя  защитить.  Но  наконец   она   напилась  на
студенческой вечеринке, и ее, лежащую без чувств, лишил девственности кто-то
из коллег. Кто?  Этого она  даже не знала. Так  же, как  не почувствовала ни
отвращения, ни наслаждения. Этот факт она восприняла  как нечто вроде личной
трагедии, оптимистической, однако, потому что уже решила  преодолеть  в себе
барьер омерзения и брезгливости к сближению с мужчиной. Приняв это  решение,
она не была  уже, к сожалению, способна переделать всю структуру собственной
личности. Прежде чем лечь с мужчиной в чистую,  накрахмаленную и  надушенную
постель, она два раза  вымылась в ванне, сушилась, вытиралась и подтиралась,
пока не познала наслаждения, а  мужчина - страшной боли. И  он не захотел ее
больше,  не  объясняя  почему.  С тех  пор  она много раз ложилась в  чистую
постель все с новыми мужчинами, но только на один раз. На  ее  беду, ни один
из любовников не сказал ей правды. Она - женщина для  одного  сближения, это
она  поняла  быстро,  хоть  о причине  не догадывалась  никогда. Как  многие
женщины в этой ситуации,  она искала источник своих  неудач не  в себе, а во
всей  системе окружающих  ее  моральных, психологических  и  даже социальных
отношений. Она думала: "Я мало нравлюсь мужчинам. Овладев мной один раз, они
уже  не  находят  во мне ничего  интересного".  С  тех  пор  она начала  еще
старательнее  учиться,  получала научные  звания,  выступала  с  рефератами,
принимала активное участие в научных симпозиумах. Идя с  мужчиной в постель,
она старалась  убедить  его в своей интеллектуальной мощи,  подчеркнуть свое
превосходство  над  ним, понравиться  ему. Она делала  это в  постели, после
любовного  акта - и стала не  только  пугалом для мужчин, но  и предметом их
насмешек. В тридцать два года она вдруг  поняла,  что, кроме научных званий,
она не добилась ни одной цели, к которой стремилась, - не стала той красивой
и  хорошо пахнущей женщиной, мчащейся в прекрасном автомобиле мимо маленьких
домиков  с  уборными  за  сараем,  а  самое  плохое  -  что  она  не  сумела
удовлетворить свое вожделение. У нее не было мужа, дома, детей. И тогда  она
совершила  внезапный  поворот  в  своем   поведении  и  все   свое  внимание
сосредоточила на скромной особе Романа Туроня, магистра  философии, человека
тихого,  скромного,  не  знавшего  женщин  и чуточку их  боявшегося. Он  был
некрасивым и, несмотря на молодость, казался очень старым, даже зубов у него
не хватало. Он жил в  комнате, похожей на медвежью берлогу, и удовлетворялся
скромной зарплатой служащего в  небольшой конторе. Он не был тем, кто мог бы
возить ее в  прекрасном автомобиле мимо маленьких придорожных домиков. Но он
был мужчиной. Она привела его в загс и, помня, что до сих пор она оставалась
женщиной только на один раз, отдалась ему только после свадьбы. Роман Туронь
пострадал,  как все  его  предшественники, но  сделал вещь поразительную: во
время первого сближения  оплодотворил Ренату,  сделав  ее матерью,  а себя -
отцом. Он  пробовал  сблизиться с женой еще, но каждый раз страдал, и вскоре
уже при одной  мысли  об  этом его член  съеживался от страха перед болью. У
него не было опыта с другими женщинами, и он не понимал причины своих болей,
считая, что так и должно быть и что он сам виноват, потому что, кроме страха
перед болью,  его  мучили  и  другие  страхи. Он  испытывал  "чувство  вины,
придавленный интеллектуальной мощью  своей  жены, которая со временем начала
презирать его и из-за его уродства, беззубости  и неряшливости чувствовала к
нему  брезгливость.  Но это, как мы уже знаем,  пробуждало в ней еще большее
вожделение. Чего она только не пробовала, чтобы принудить  мужа к выполнению
супружеских обязанностей:  ласкала и  царапала, кричала  и била, влезала  на
него  и вскальзывала под него; посещала с  ним  лучших портных  и дантистов,
мыла и вела с ним приятельские дискуссии на философские  темы. Все напрасно.
Туронь не хотел  носить протезы, новый костюм уже назавтра  выглядел  на нем
как мешок; а чем горячее она склоняла  его к  мужским действиям, тем большее
пробуждала в нем сопротивление. Два раза она пыталась броситься под трамвай,
три раза хотела выпрыгнуть с балкона на высоком третьем этаже дома-башни, но
каждый  раз  ее  удерживала  мысль о ребенке,  которому она  все-таки должна
обеспечить материнскую опеку. Трудности с  поисками домохозяйки и няньки для
ребенка  и воодушевляющая вера в то,  что с помощью новых званий,  участия в
научных  симпозиумах   и  выступлений   с   новыми  рефератами  она  завоюет
какого-нибудь  прекрасного мужчину,  -  все  это  привело к  тому,  что  она
заставила  мужа  бросить его скромную  чиновничью  должность, надеть  фартук
домохозяйки, кухарки и няньки. Туроню, впрочем, это очень понравилось,  и он
с удовольствием  жил на содержании  своей жены. Рената все  больше презирала
мужа,  замечала  только  его  ничтожество, но  вдруг  открыла  поразительное
явление: Роман Туронь так свыкся со своим ничтожеством, что стал кем-то. Это
было так, как будто бы она  когда-то  внесла в дом  огромный камень, который
могла  оплевывать, пинать, бить,  презирать, не  замечать, но ведь для камня
это не имеет никакого значения. Камень устойчив к оплевыванию и презрению, а
из-за своей неподвижности становится предметом значительным и важным. Каждая
перестановка  камня  на  другое место  требовала таких  больших усилий,  что
несколько  лет  спустя  Рената  Туронь  отказалась  от  подобных  попыток  и
смирилась с  мыслью, что дома у нее  есть большой камень, который она  может
оплевывать и  колотить,  но вместе с тем должна его  обходить,  определенным
образом укладывать  вокруг него не только предметы,  но  и  всю  свою жизнь.
Присутствие  этого  камня  с  тех пор  диктовало Ренате Туронь стиль  жизни,
определяло ее планы  на будущее, обусловливало способ мышления.  Куда бы она
ни хотела двинуться,  что бы ни хотела  совершить, она  всегда  должна  была
помнить, что  у  нее дома  есть большой камень.  В путешествии  по жизни она
должна  была взять этот  камень на свои плечи и  нести. Роман Туронь одержал
над ней победу, потому что оказался устойчивым к презрению, а кроме того, он
был  хорошим поваром, горничной  и  нянькой для ребенка, которого  он  очень
любил, потому что это был его плод,  опровергающий тот факт, что он - только
камень.  Благодаря  существованию  ребенка  Туронь документально удостоверял
тлеющую в нем жизнь, он вошел в разряд существ, у которых граница между тем,
что живо, и тем, что  мертво, очень расплывчата.  Иногда Рената подозревала,
что омертвелость ее  мужа остается только маской или щитом,  а  в самом деле
Туронь  был  существом живым до мозга  костей, способным к  самостоятельному
мышлению и  даже к  язвительности.  Она ведь никогда  не  говорила ему о той
красивой  и  хорошо  пахнущей женщине, которую  в  детстве  она  проводила к
уборной  за  сараем.  А  Туронь  словно  бы  знал  об этом  факте,  неохотно
пользовался мылом, пренебрегал гигиеной, в ее обществе громко выпускал газы,
его  кальсоны  всегда  были  грязными,  будто бы  не существовало  лигнина и
туалетной  бумаги. Думала  ли она о том,  чтобы выгнать мужа или развестись?
Конечно, много раз. "Я еще стройна и  красива, без  труда могу найти другого
мужчину",  -  думала  она часто. Вместе  с тем она, однако,  предпочитала не
искать  подтверждения  этому,  потому  что  подсознательно  боялась  правды,
которая  могла  встать перед ней,  проявившись  со  всей жестокостью. "Я  не
развожусь из-за ребенка", - объясняла она знакомым. И пришел день, когда она
во время отпуска в маленькой деревушке над большим озером услышала историю о
коллективной копуляции на старой мельнице.  Чувство отвращения подступило ей
к самому горлу, но одновременно ее  охватило  странное блаженство и  сильное
возбуждение.  Трясясь от  омерзения, она решила поподробнее  исследовать это
дело и посвятить ему очередную научную  работу? С  тех  пор  она  каждый год
приезжала  в Скиролавки с красным  блокнотом, чтобы пополнить свои  знания о
варварских  и  негигиеничных занятиях  людей  в  этой  маленькой  деревушке.
Сколько раз - в своей варшавской квартире и во время отпуска в Скиролавках -
она представляла  себе, что  во имя  науки она ночью идет  на мельницу, где,
несмотря на легкое  сопротивление с ее стороны, ее для блага науки несколько
раз насилуют  какие-то отвратительные старики и  рослые  юноши. Ее  изнуряла
тоска по огромному  анонимному насилию  - для блага науки, во имя  правды  о
людях. И так  отвращение,  научные  амбиции  и  вожделение  сплелись в  один
толстый канат,  который связывал ее со Скиролавками и каждой  ночью держал у
окна  в  доме лесника Видлонга. Это  ничего, что  она платила за эти  минуты
бессонницей  и  слабостью;  уже само  ожидание и фантазии давали ей огромную
радость и  доводили тело до возбуждающей дрожи. Сегодня она ходила к доктору
Негловичу за лекарством от бессонницы, но он отослал ее ни с чем. Видела она
у него глупую пани Басеньку и обыкновенную  потаскушку,  которая  за  деньги
раздевается публично в  ночных ресторанах.  В  плавках писателя  Любиньского
обрисовывалось что-то большое - не хотел ли он этим ее оскорбить?  Должен же
он был догадаться, что перед  ним женщина, которая брезгует физиологией. Они
отплыли - а она одиноко загорала голышом в отдаленном  месте,  скромная,  не
отданная на растерзание мужским взглядам. Разве она не смогла бы раздеваться
догола, как та Эльвира? Разве ее  тело не было  таким же притягательным, как
тело той?  Что мешало убедиться в этом хотя бы  перед единственным зрителем,
каким был этот полумертвый человек, который лежал  на матраце возле дверей и
время от  времени выпускал газы, чем доказывал,  что не спит, потому  что во
сне никогда этого не делал. Тогда Рената Туронь оторвалась от окна  и, встав
посреди комнаты  в  тусклом  свете  включенного  радиоприемника, как большая
кобра,  начала  изгибаться  в  такт  экзотической  музыке, которую  как  раз
передавали. Она то возносилась  в воздух на кончиках пальцев, то свивалась в
кольцо, легкая и гибкая, несмотря на свое крупное тело. По очереди падали на
пол отдельные  части ее гардероба. Нагая, все изгибаясь  наподобие тростника
под  ударами  ветра,  она  танцевала,  вертя  ягодицами  и довольно  большим
животом, мотая хилыми грудями, мелькая черным треугольником  заросшего лона.
То  она вдруг приседала,  то снова становилась на одну ногу, поднимая другую
вверх, но не очень высоко, потому что бедра у нее были  толстые и тяжелые. И
снова  она кружилась, подергивалась,  вертелась, как большая  юла. А ее  муж
Роман видел  ее в блеске  светящейся шкалы радиоприемника и слегка  улыбался
своим беззубым ртом. Хоть вид нагой танцующей женщины казался ему прекрасным
и любопытным и  хоть, прищурив глаза, он старался представить  себе, что это
не его жена так  танцует, а панна Эльвира,  но и этим  он не смог  вернуть к
жизни свой  дряблый  пенис. И  не  только  потому,  что,  как  в начале  его
супружества с Ренатой, его поражала мысль о боли, которая  потом должна была
стать его  уделом. Эту боль  в конце концов можно было бы как-то преодолеть,
пойти к врачу, открыться какому-нибудь достойному доверия мужчине и получить
от него хороший совет. Но за болью скрывалась еще одна, очень важная причина
-  и  ее  никто  не  был  в состоянии  устранить.  Еще  в  школе,  на  уроке
физкультуры, одна вульгарная одноклассница,  хихикая, обратила  внимание  на
факт,  что в отличие от других мальчиков он носит  свой член не в левой, а в
правой штанине. "Ты, правый хер", - закричала она ему со смехом, и с тех пор
одноклассники  и  одноклассницы так его и называли.  Из-за того, что он  был
"правым хером",  он  старательно  избегал всяких контактов  с  женщинами, не
ходил  на пляж, носил немодные брюки с широкими штанинами. И  не по  причине
болей  после  сношения он не спал с  Ренатой, а потому,  что,  приведя его к
портному, она  громко выразила  свое  удивление, что  ее муж  носит пенис  в
правой  штанине.  По  мнению  Туроня, она таким образом насмеялась  над ним,
вызвала  у  него память о  пережитых  унижениях.  С  тех пор, подсознательно
обороняясь  от  сближения,  он  наказывал  ее  не только  за боль, но  и  за
издевательства, за издевательства всех девушек. И, отказываясь от сближения,
он  чувствовал себя  счастливым, потому что  при каждом отказе он  переживал
наслаждение мести. Он наказывал ее, громко выпуская из себя газы, а  сейчас,
в эту  минуту,  наказывал ее  ироническим изгибом беззубого рта,  когда  она
танцевала перед  ним голая, вертя ягодицами  и  то и дело  показывая  черный
треугольник  заросшего  лона. Он  удивлялся  ее  огромному  телу,  ему  даже
нравились ее мотающиеся груди, но он, однако, предпочитал представлять себе,
что это не  она  танцует,  а панна  Эльвира,  и этот  танец  происходит не в
маленькой  комнатке  в доме лесника Видлонга, а  в отеле "Астория".  Он даже
подумал, что было  бы чем-то чудесным,  если бы он  вдруг встал с подстилки,
схватил  бы жену за шею, как утку или  цыпленка, и, понемногу ее придушивая,
смотрел,  как она трепещет и подергивается, вертя ягодицами и мотая грудями.
А потом он вынес бы ее нагой труп в лес  и бросил бы где-нибудь вместе  с ее
одеждой. Мысль об этой  минуте подействовала на него  возбуждающе, на момент
ему показалось, что дрогнул его член, до сих пор маленький, как червячок. Но
он  тут же  испугался смелости своего  воображения и прикрыл  веки, чтобы не
видеть  мелькающих  перед  его  глазами  ягодиц  жены, ее  выпуклого живота,
болтающихся  грудей  и  черного  треугольника.  Мысли его стали чистыми,  не
замутненными никакими похотливыми желаниями.  Он вдруг  представил себе, что
поднимает крышку  черепа  своей жены,  а также своего собственного и  под их
твердыми покрытиями  видит несколько емкостей, содержащих знания и жизненный
опыт.  Каждая  из  этих  емкостей  была  цельной, герметически  закрытой,  с
толстыми стенками. И  то, что  находилось  в одной, не могло никоим  образом
проникнуть в другую или третью. Разве его жена. Рената, не делала прекрасных
докладов,  в  которых  учила  сотни  молодых  женщин  и  мужчин,   как  надо
воспитывать  маленьких  детей?  Разве  в  своем кабинете  она  не  оценивала
необычайно метко различные семейные ситуации, не  давала советов  и поучений
согласно современной науке о человеке? И  в то же время в  собственном доме,
гордясь своим телом,  ходила голой перед сыном, радовалась, что их маленький
мальчик видит в ней  не  только мать, но и  женщину? А  разве  и  он,  Роман
Туронь, не знал, что "левый" или "правый" хер не имеет никакого значения для
сексуальной жизни? Но из того,  что он знал и что, по-видимому, находилось в
одной емкости в его черепе, ничто  не проникало  в другие емкости, не играло
роли  в  повседневной  жизни   и  практической  деятельности.  Он  ведь  мог
взбунтоваться, не стирать ее белье, не ходить в магазины, не готовить обеды,
не прибирать  в квартире. Он снова мог пойти на работу. Но, однако, не делал
этого, а  только выслушивал ее приказы и  громко выпускал из себя газы.  Что
парализовало его волю? Что мешало проникновению содержимого одной емкости  в
емкость другую и третью? Из чего были построены эти емкости,  раз  их стенки
были такими твердыми  и не поддающимися ни одной мысленной коррозии? Почему,
когда один человек  смотрит  на другого  человека,  его взгляд иногда бывает
необычайно проницательным и наблюдательным, но  когда  он смотрит в зеркало,
он  внезапно слепнет? И,  широко открыв  глаза,  Роман  Туронь  снова увидел
обнаженную  жену, кружащуюся  по комнате, как волчок.  Он хотел очень громко
закричать,  кричать,  пока хватит дыхания, - но только  громче,  чем обычно,
пернул. Туронева тем  временем упала  на свою  кровать  и лежала там, тяжело
дыша. Спустя минуту она прикрыла свое нагое  тело одеялом,  дыхание ее стало
ровным  и  спокойным.  По радио  диктор  передавал  последние новости, потом
зазвучал государственный  гимн. Роман  Туронь  поднялся со своего  логова на
полу  и  на  четвереньках  приблизился  к  радиоприемнику, чтобы  нажать  на
клавишу.  Тишина  и темнота сопровождали  его  на обратной дороге к  логову.
Ложась,  он вдруг представил себе  широкое  и  большое теплое тело спящей на
кровати  женщины,  его маленький червячок начал понемногу поднимать  голову,
набухать  и напрягаться.  Разум  говорил ему, что  было бы чем-то прекрасным
пойти сейчас на кровать к жене, снять с нее одеяло и лечь на нее. Но она тут
же бы проснулась и открыла глаза. И хотя он скорее всего и не увидел бы этих
глаз в темноте, он сумел представить себе их выражение - изумленное, а может
быть, презрительное, - и в нем очнулось сопротивление. Червячок скорчивался,
уменьшался,  будто  бы  умирал,  становился омертвевшим органом, который уже
никто не сможет воскресить к жизни.




     О том,
     что много плохого происходит из-за недостатка
     или избытка воображения


     Много плохого на свете бывает из-за недостатка воображения у  некоторых
людей. Или же из-за его избытка.
     Так утверждал  Непомуцен Мария Любиньски,  писатель, человек, наученный
жизнью, просвещенный и читавший "Семантические письма" Готтлоба Фреге.
     Лишенный  воображения политик  или  экономист,  неспособный представить
себе результаты своих решений, может  вскоре довести до разрухи свою страну.
Лишенные  воображения  женщина  или мужчина до  такой разрухи вскоре доводят
собственное супружество и семейный очаг.
     Человек  без  воображения бросает в  лесу пустую бутылку из-под  водки,
которая,  действуя как линза, разжигает пожар.  Огонь быстро охватывает лес,
иногда поглощая и того, кто бросил бутылку. Это из-за отсутствия воображения
кассир  в банке нахально забирает  из сейфа деньги, а продавщица в  магазине
совершает недостачу - хоть им должно быть известно, что первая же тщательная
ревизия вскроет недостачу как в сейфе, так и в магазине. Такой же недостаток
воображения отличает типа,  который после нескольких рюмок водки  садится за
руль автомашины. Вместо  того чтобы представить себе результаты пьяной езды:
разбитый о дерево автомобиль, кровавые останки на  шоссе и себя за  решеткой
или  в больнице, -  он, не видя этой картины,  едет на  машине и  становится
причиной несчастья. Это не этика, моральные основы или уважение к закону, но
именно воображение приводит к тому, что  многие люди не совершают преступных
действий.  Образ  зала  суда  и  тюремной  камеры велит  им  воздержаться от
чего-либо, противоречащего  положениям закона,  морали  или этики. Что видел
Любиньски в глазах преступников, сидящих на скамье подсудимых? Чувство вины,
раскаяние, страх перед наказанием? Прежде всего он находил удивление, что их
поступки привели к таким ужасным последствиям, а также - что  они  были  так
легко раскрыты,  хотя  в  момент  совершения преступления было очевидно, что
выявление  виновника -  это только  вопрос  часов,  дней,  самое  большее  -
месяцев.  Поэтому,  как  логично  делал  вывод   Любиньски,  в  человеческих
существах нужно не только воспитывать основы морали и права, но прежде всего
развивать воображение.
     Что можно сказать о мужчине, который после пяти лет супружества вдруг с
изумлением  убеждается, что,  хоть  он  и  женился на  существе  стройном  и
молодом, теперь видит  рядом  с  собой женщину  толстую и старую.  Разве  не
остерегали его приятели, что он женится на девушке со склонностью  к полноте
и к быстрому  старению?  У него же не нашлось достаточно воображения,  чтобы
себя и ее увидеть через пять лет совместной жизни.
     Что можно  сказать  о  девушке, которая, пойдя в постель с каким-нибудь
мужчиной, с изумлением  и ужасом убеждается в том,  что  она беременна? Ведь
разум и опыт говорят каждой девушке,  какими  бывают последствия сближения с
мужчиной.  У этой девушки  просто не  хватило воображения, чтобы представить
себе,  что  и ее  ждет  что-то  подобное. Или воображение  оказалось слишком
слабым по сравнению с вожделением.
     В  приемной  у оформляющего алименты прокурора  Любиньски видел десятки
женщин. Он разговаривал с ними, выспрашивал их. История каждой из них была в
то же время историей женщины без воображения. Та  или иная шла в  постель  с
женатым мужчиной,  как  бы забывая  на мгновение,  что сперматозоид способен
оплодотворить  яйцеклетку, а мужчина  не может  быть женат  на двух женщинах
сразу.  Та  или  иная  выходила  замуж  за молодого  пьянчужку и  ветреника,
несмотря  на  то, что не существовало  никаких предпосылок, указывающих, что
этот тип после свадьбы перестанет пить и сделается серьезным. Не одна из них
связывала свою жизнь с мужчиной, о котором знала, что раньше он был с одной,
с другой  и даже с третьей женщиной, оставил каждой по нескольку детей, и от
каждой ушел,  одинаково беззаботный. Не было  никаких поводов, чтобы думать,
что на  этот раз он  поведет себя иначе, - все указывало на то, что и с этой
он  сделает то  же  самое, что и с предыдущими. Что же,  как  не  отсутствие
воображения, приводило этих женщин в приемную прокурора?
     Если  бы у всех людей  было воображение, говорил  писатель Любиньски, и
они сумели бы представить себе картину последствий  своих и  чужих действий,
жизнь  стала  бы гармоничной,  а  мир  был  бы  полон  согласия  и  порядка.
Воспитание,  формирующее  у  человека  разум  и  чувства,  Любиньски  считал
правильным  и  полезным. Но прежде  всего он  советовал развивать в человеке
воображение.
     Но разве существует  воображение вне человека и его личности? Его форма
зависит от характера конкретного человека. Человеческое существо может иметь
воображение, например, оптимистическое или пессимистическое; бывают и люди с
избытком  воображения.  Этот  избыток   воображения  может  стать  таким  же
небезопасным, как и его абсолютное отсутствие.
     Разве  каждое  сближение  мужчины с  женщиной приводит  к беременности?
Девушка  с  пессимистическим  воображением  всегда  предвидит  самое  худшее
проблемы,  личную  трагедию.  Она избегает  сближения,  что  вызывает  у нее
состояние неудовлетворенности, постоянный страх  перед мужчиной,  иногда она
остается старой девой,  с  чувством обиды и одиночества. Избыток воображения
может вызвать у человека паралич всяческой деятельности. Такой будет бояться
войти в самолет, сесть за руль  автомобиля, жениться  на красивой девушке со
склонностью к  полноте, хотя случается - например, после  рождения  ребенка,
что  одна женщина  толстеет, а  другая худеет.  Избыток  воображения  грозит
атрофией желания  рисковать,  любви  к новому и  необычному,  а ведь  всякий
прогресс связан с риском. Без риска человек  не сможет ничего в  своей жизни
изменить к  лучшему.  Случается,  однако, -  и это известно  по опыту, - что
отсутствие воображения  и  склонность к  риску  приносят  лучшие плоды,  чем
избыток  воображения, большая  осторожность и хитрая  расчетливость. Ведь не
каждый преступник садится  на скамью подсудимых. Существует и такое явление,
как отсутствие воображения  у  полицейского.  И  настолько  же  небезопасное
явление у полицейского - избыток воображения.
     Есть  и люди, которым воображение  подсказывает  образы  последствий их
поступков  исключительно радостные,  прекрасные  или  полезные.  Большинство
людей обладают воображением,  обращенным не к себе, а к другим. Они способны
точно  предсказать  неудачный  брак  приятеля,  воображение  подсовывает  им
художественный  образ  последствий  неправильных  шагов,  которые  совершают
близкие  или  чужие для них люди; и то же самое воображение тут же умирает в
них,  когда  они  думают о себе,  о  своем супружестве,  о  своих поступках.
Воображение - это странное явление, оно может дать человеку крылья, но может
и отобрать у него способность к самому  коротенькому полету.  Оно может быть
обращено исключительно на других и оставаться  слепым по  отношению к самому
себе или, наоборот, поворачиваться лицом к себе и слепнуть - к делам других.
С  воображением  нужно  поступать  осторожно, натягивать  ему  поводья,  как
горячему  скакуну.  Или  же пришпоривать его  и  заставлять бежать  быстрее.
Воображение помогает людям умным, дураков же губит и оглупляет еще больше.
     Клобук  был  птицей,  рожденной  в  воображении  людей,  однако  Юстыну
охватило  сильное  беспокойство,  когда она  нашла пустую бочку  с  пером  и
лежащую  на  глинобитном  полу  веревочку  без  золотистой курицы с  розовым
гребнем. Клобук освободил свои птичьи лапы из петли, побрезговал яичницей на
грудинке, удобным гнездом в бочке, пренебрег ласками  и поглаживаниями  -  и
ушел внезапно в лес или на трясины. Может быть, впрочем, он был обыкновенной
курицей и  присоединился к  другим, разгребающим когтями песок на  подворье.
Таких золотистых кур с  розовым гребешком у Юстыны было много, она даже сама
не знала,  сколько  их ночует  в  курятнике. Но она предпочитала представить
себе,  что  это  Клобук  неуклюже  убегает  по тропинке  через лес,  иногда,
сокращая  себе  путь, перелезает через  поваленные  стволы,  иногда  силится
взлететь, но крылья у него слишком  маленькие, и он тут же падает на  лесную
подстилку.  Он  должен исполнять человеческие желания, потому что, мокрого и
озябшего, его пригрел человек, выстелил ему гнездышко  и накормил  яичницей.
Но он  пожелал  свободы,  он хотел  быть  независимым  от  людских  желаний,
побрезговал службой у человека.
     В полдень августовского дня,  на солнце и  ветру,  стояла Юстына  перед
своим домом и, глядя на  белые  гривы пенящихся волн на озере, тихо плакала.
Озеро казалось бесконечной далью, волны на нем росли и  крепли, словно через
минуту собирались залить всю землю. Роща зеленых деревьев  на Цаплем острове
то и  дело меняла свое положение, Юстыне казалось, что остров то танцует над
волнами,  то расплывается  и исчезает в их глубине. Был, однако, полдень, на
заросшем  травой полуострове за  тем местом,  где  когда-то вязали плоты, ее
ждала корова  с выменем, полным  молока.  Юстына отерла слезы  краем ладони,
сняла с забора жестяную флягу, села в зеленую лодку  и, гребя  против  волн,
поспешила  своей  каждодневной  дорогой.  В  своем  воображении  она  видела
уходящего  в  лес Клобука,  но тут  же в  памяти появился  доктор,  и  ожило
воспоминание о прикосновении его  холодных  пальцев. Клобук  ушел,  исполнив
желание Юстыны. Ушел, потому что уже не чувствовал себя  нужным ей. Ушел, но
ведь  он  не мог,  наверное, взять  обратно ее желание. Когда она так гребла
против волн, в  плеске  воды,  которая  разбивалась о  нос лодки  и  мелкими
капельками обрызгивала сгорбившуюся от напряжения  спину,  в воображении ее,
как тропинка Клобука, открывалась дорожка надежды,  что  этой ночью снова  в
дверях  ее дома  появится черная  тень  мужчины, приносящего сладкую смерть.
Картина этой  минуты походила  на  большую  буханку  хлеба. Юстына весь день
отрывала  от  нее  малюсенькие  кусочки,  клала  их  в  рот и питалась  ими,
наслаждаясь удивительным вкусом. Доктор  не пришел прошлой ночью, но она все
еще отщипывала от этой буханки и глотала маленькие кусочки - и предыдущей, и
еще одной ночи. Потому что воображением можно питаться так же, как настоящей
едой, - так долго, как долго остается у тебя эта буханка.
     Убийца проехал  на машине мимо дома доктора, а  потом мимо опушки леса,
где убил двух девушек.  Он специально  свернул на эту боковую дорогу,  чтобы
оживить в  памяти те минуты и ощутить в  себе расплывающуюся по  всему  телу
струю горячего  наслаждения, смешанного  со страхом.  Да,  он  боялся  здесь
проезжать, часто боялся вспоминать о своих  поступках, иногда вообще гнал от
себя  мысли  о  них,  и  ему  даже казалось,  что кто-то другой совершил эти
преступления.  Но,  видимо,  именно  тот  страх  пригонял  его  сюда,  велел
вспоминать  и оживлять воображение.  Он боялся  и  тогда, когда  убивал,  но
именно из-за  этого страха он  получал  большее наслаждение. И  из-за  этого
страха  его  поступки приобретали  какой-то  большой смысл. Он  дрожал  всем
телом, когда думал, что за ним гонятся по лесу, хватают и вырезают ядра, так
же, как хотели это сделать с Кручеком. Он почти  видел темное отверстие дула
докторского ружья, доктор  целился  ему  прямо в лоб и нажимал на  спуск. Он
ощущал свои муки, свою боль, но в то же время жаждал мук и боли тех девушек,
которых он убил. Это  был восхитительный  страх и восхитительная боль. Разве
еще кто-то на целом свете ощущал что-то подобное? Разве он не был лучше, чем
другие,  кем-то избранным, тем, кто познавал  боль и  наслаждение через боль
других и собственный страх?
     Сейчас, о чудо, он  не чувствовал страха. Он  медленно прошел мимо дома
доктора, мимо леса с  полянкой и ямой, оставшейся после саженцев, но его лоб
не покрылся потом. Он не боялся,  потому  что не мог вспомнить тех минут. Он
напрягал  воображение,  но  оно стало черным и пустым,  как большая классная
доска, с  которой кто-то мокрой  губкой стер рисунок. Ушла от него  память о
стихающем хрипении теплых гортаней,  пальцам не  хватало ощущения пружинящих
под  ними девичьих тел.  Все,  что  когда-то случилось,  отдалилось от него,
исчезло  в  темноте,  не  питало  его   наслаждением  и  страхом.  Память  и
воображение  неожиданно умерли в  нем, и он захотел, чтобы хотя  бы  поэтому
кто-то умер  под его коленями  в боли  и муке. Он  понял теперь, что  жаждет
убить,  потому что снова голоден. Он хотел дать пальцам чувство обнаженности
девичьих форм,  содроганий  умирающего  тела,  захотел  убегать  по  лесу от
догоняющих его людей, мечтал  о дуле  ружья доктора,  целящегося ему прямо в
лоб. Он возжаждал своих и чужих мук, наслаждения и страха, которые проникают
от жертвы в его тело и освобождают от изводящей ненависти. Он мог жить среди
людей и смотреть им прямо в  глаза, пока в его  воображении оставались муки,
которые он причинял. Но воображение усохло в нем, как старое дерево в саду.




     О страшном и поразительном приключении,
     которое пережила одна чистоплотная женщина


     Ранним утром Рената Туронь поехала автобусом в Барты,  а оттуда  скорым
поездом  в  столицу, где  в  отделанном  темными  панелями  зале  серьезного
научного  института должна была пройти конференция  на тему, над которой она
работала: остаточные проявления  языческих обрядов в некоторых  деревнях  на
севере   страны.  В  поезде  Рената  Туронь   воображала   себе  седовласых,
образованных и элегантных мужчин, которым - с выражением отвращения на лице,
но чувствуя в  себе возбуждающую дрожь - она расскажет о ночи кровосмешения,
которая бывает в  деревне  под названием Скиролавки. После долгой дискуссии,
может  быть,  кто-нибудь  из  этих  мужчин ближе заинтересуется поднятой  ею
проблемой.  Тогда  они  вместе  пойдут в  кафе,  где  и  ему  передастся  та
возбуждающая дрожь, и тогда (в этом месте воображение Ренаты Туронь начинало
работать  живее) она пригласит его  в  свою квартиру, где  нет ни Романа, ни
ребенка.  Там  они продолжат дискуссию о проблеме, пока  седовласый  мужчина
(скорее всего в очках)  вдруг не  обнимет  ее  и  потом,  несмотря на легкое
сопротивление, не овладеет  ею, полный восторга от ее красоты, образования и
интеллектуальности.
     В  почтовом  ящике  она  нашла  уведомление  о  том,  что   по  причине
августовской  жары конференция об остаточных проявлениях языческих обрядов в
деревнях  на  севере  страны перенесена на  ноябрь. Тогда Рената вымылась  в
своей  ванной и ближайшим скорым поездом выехала  в обратную  дорогу, потому
что  ей  вдруг  пришло  в голову,  что,  может быть,  именно  этой  ночью  в
Скиролавках  запылает  костер  на  Цаплем  острове.  И  она,  по  несчастью,
разминется с тем, чего так долго ждала.
     Скорый  поезд не  останавливался в  Бартах,  Рената  Туронь должна была
выйти на одну станцию раньше. Уже закончился теплый августовский день, но до
вечера  и сумерек еще оставалось много  времени.  Туронева не принадлежала к
женщинам обеспеченным,  впрочем, на  свою зарплату она содержала  не  только
дом,  но  и  мужа. Поэтому  она  прошла  мимо  стоянки такси  и  за городком
остановилась  на обочине шоссе,  ведущего в Скиролавки, того самого, которым
зимой доктор вез  к себе панну Юзю. Рената Туронь воображала, что вскоре  на
шоссе  остановится  сверкающий  лаком  автомобиль  с  каким-нибудь  мужчиной
(среднего возраста  или пожилого,  а  может,  с  двумя  мужчинами?)  и после
получасовой  езды через леса она еще  до  темноты окажется в доме Видлонгов,
возле мужа и сына. Воображение (а как отсюда видно, оно у нее было развито в
достаточной степени) подсовывало ей и другую версию путешествия: мужчина или
двое мужчин предлагают ей короткий отдых в лесу, где они начинают вести себя
неприлично,  дотрагиваются  до  ее   колен  и   бедер  (она  хотела,   чтобы
какой-нибудь чужой мужчина убедился,  какая у  нее гладкая кожа на  бедрах).
Она   допускала  мысль,  что  может  произойти   наихудшее,  что  она  будет
защищаться, царапаться,  кусаться, но не  слишком  сильно, чтобы не оставить
следов от своих ногтей на их лицах и руках.
     Шоссе,  однако, словно вымерло. Простояв  довольно  долго,  пани Рената
увидела порожний  грузовик,  возвращающийся с лесопилки.  В  кабине тряслись
трое просмоленных мужчин  в грязных  комбинезонах. Они посалили ее к  себе и
двинулись через леса. Украдкой глядя на их небритые и грязные лица, на почти
черные руки, она вдруг испугалась, что они вдруг свернут в сторону и там, на
какой-нибудь лесной поляне, жестоко ее изнасилуют.  Всякая оборона  не имела
смысла, и  она, видимо, даже и не пробовала  бы  защищаться,  чтобы  они  не
порвали  на  ней  блузку  и трусы. Втиснутая  меж грязных  мужчин  в  тесную
кабинку, она  раздумывала,  какие части гардероба нужно  бы снять, а в каких
она могла бы остаться  в ходе изнасилования. С отвращением она вдыхала запах
грязи и мазута, алкоголя и дыма дешевых сигарет. Она боялась, но в ней снова
очнулась та странная  внутренняя  дрожь, которая сопутствовала ей в те часы,
когда она сидела у окна в доме лесника. Дрожь нарастала с каждым километром,
оставшимся  позади,  и  наконец,  когда  грузовик  резко  затормозил   возле
сворачивающей в лес песчаной дороги, Рената Туронь издала что-то вроде стона
наслаждения. "Мы сворачиваем,  а вам до Скиролавок еще  четыре километра", -
сказал ей водитель.
     Рената Туронь отдала  небольшую плату за проезд  и, теша себя надеждой,
что, может быть,  остаток  пути она  проедет в каком-нибудь элегантном авто,
смело пошла через лес.
     Тем временем наступил вечер - тихий и ясный. Ночь только еще притаилась
в лесу, но на шоссе все еще  оставался свет уходящего дня. Густой темный лес
тянулся по обеим сторонам дороги, то и дело  оттуда  долетал холодный  запах
листьев и смолы,  но  сильнее всего  пахло  разогретым асфальтом. Идти  было
приятно, тем более что до Скиролавок было  недалеко. Только быстрее, чем она
предполагала, на дороге начало темнеть.
     Если  бы Рената Туронь страдала избытком воображения,  может быть,  она
почувствовала бы страх перед  надвигающейся темнотой. Наверное, она ускорила
бы тогда шаг или даже начала бы бежать. Но ведь она принадлежала  к женщинам
рассудительным и разумным. Раз шоссе и лес были безлюдными, то не нужно было
ждать  злоумышленников.  Время  от  времени на дороге появлялся легковой или
грузовой автомобиль, но каждый раз со стороны Скиролавок. И лесной разбойник
должен  был  считаться  с  фактом, что  в  каждую  минуту из-за  какого-либо
поворота  может выскочить автомобиль, и бандитский  замысел  тогда  пропадет
даром. Итак, Рената Туронь чувствовала себя в относительной безопасности и в
пешей прогулке находила пользу - немного похудеют ее слишком толстые бедра.
     Уже  только  километр  отделял ее  от Скиролавок.  Потом  полкилометра.
Совсем близко  находился дом  доктора на полуострове, а несколько дальше, на
перекрестке - лесничество Блесы. К  сожалению,  сумрак внезапно сгустился, и
по  обе стороны шоссе появились зеленоватые глазки светлячков. Рената Туронь
вспомнила, что проходит именно возле того места,  где на  небольшой  полянке
убили маленькую Ханечку, а немного дальше, в яме, оставшейся после саженцев,
нашли убитую девушку из чужих  краев. Страх пронизал  Ренату, затрепетало ее
сердце, и  ее  движения  как будто парализовало - она  уже  не  шла  резво и
пружинисто, а старалась ступать осторожно и тихо. Оставалось уже недалеко до
перекрестка. К  радости  Ренаты Туронь, из-за поворота со стороны Скиролавок
выехал грузовик. В свете фар она почувствовала себя увереннее, ускорила шаг.
Грузовик медленно миновал ее, и Туроневу охватила темнота, еще большая,  чем
раньше. Но теперь она уже чувствовала себя в безопасности, потому что сквозь
стволы видела освещенные  окна лесничества. На момент она задержалась, чтобы
успокоить  сильно  колотящееся  сердце. Лесная  тишина подействовала  на нее
благотворно, она слышала отдаляющийся шум  мотора  грузовика, который  вдруг
затих совсем - видимо, водитель миновал очередной поворот.
     Ощущение  покоя открыло  ей  глаза на необходимость удовлетворить  одну
неприятную  физиологическую  потребность. Она все  откладывала это с  самого
выезда из  столицы,  потому  что не  любила  железнодорожных  уборных, вечно
грязных и вонючих. Она сошла  с  шоссе в  кювет, положила на траву  дорожную
сумку  и  вынула  из нее кусочек лигнина.  Подтянула  юбку,  сняла  трусики,
присела на корточки. Она закончила неприятное дело, жалея, что не может  тут
же вымыть руки, когда вдруг услышала за собой шелест сухих листьев и  чье-то
быстрое  дыхание.  Потом за  затылок  ее  схватили  сильные руки. Она громко
закричала.   Напавший   (как   это   потом  выяснилось)   поскользнулся   на
экскрементах, которые она  минуту тому назад  удалила из своего организма, и
упал на землю. Но тут же вскочил и снова бросился на Ренату. Однако Туронева
была женщиной сильной, она повернулась к налетчику лицом и тоже схватила его
руками. Он  подставил ей ногу и снова опрокинул на  землю,  разрывая  на ней
блузку  и бюстгальтер. Сильная  жажда, казалось,  прибавляет  ему сил, хоть,
борясь с ним, она  подозревала, что имеет дело с человеком молодым и слабым.
"Пусти", - хрипела она, он, однако, не слушал, только сильнее придавливал ее
коленями.  Она не видела  ни  черт  его лица, ни носа, ни губ.  На  миг  она
почувствовала  на  своих  обнаженных  грудях  шершавую  тяжесть тела одетого
мужчины, что  наполнило  ее  наслаждением и лишило  сил. Это  было  молодое,
упругое  тело;  дыхание  налетчика  показалось  ей  свежим  и  горячим.  Она
чувствовала,  как его  рука задрала  ей юбку  и  скользнула  между бедер. Ей
доставило удовольствие его  поспешное и жадное блуждание в околицах полового
органа, сжатие руки на взгорке лона, боль, которую он причинял бедрам, силой
стараясь  их  раздвинуть. Пришла минута, о которой она давно мечтала, но  он
вдруг  перестал  шарить возле промежности,  двумя руками схватил  Ренату  за
горло и начал  душить. Она поняла, что ее ждет смерть. Тогда она укусила его
за  руку, схватила  за волосы и, напрягая все силы,  спихнула его с себя. Ей
показалось,  что она слышит названную  им свою  фамилию "Туронева". Налетчик
внезапно отскочил в  сторону и прежде, чем она осознала, что свободна, исчез
в лесной темноте.
     Плача, она пошла в лесничество Блесы  - в разорванной блузке,  держа  в
руке  бюстгальтер.  Она плакала и стонала, охваченная  страхом, но  и слегка
печалясь, что  ничего  не случилось, что он  убежал, лишил ее тяжести своего
молодого  и упругого тела,  горячего  дыхания, алчной  и ненасытной жадности
рук. Почему  он хотел ее убить? Почему должен  был убивать, а не  брал того,
чего так хотел,  хотя бы со страшной  жестокостью и не  обращая  внимания на
сопротивление?
     Еще  этой  самой ночью ее  допрашивал старший сержант Корейво,  а утром
прибыл капитан  Шледзик. Они обнаружили  следы борьбы,  а  также брошенную в
кювете  дорожную  сумку пани Туронь. Установлено  было, что если  бы  не  ее
экскременты в кювете, убийца, может  быть, достиг бы своей цели,  потому что
напал сзади и неожиданно.
     - Думаю, что он меня там поджидал, - повторяла в своих показаниях  пани
Туронева. - Я знаю, что он худой и невысокий. Думаю, что это кто-то здешний,
кто меня  знает,  потому  что  в  Скиролавки  я приезжаю уже  несколько лет.
Кажется, он меня  уважает,  потому что,  когда  он убедился,  - а я  в  этом
уверена - что имеет дело со мной, то перестал бороться.
     - А может быть, просто он  предпочитает девушек небольшого роста, хилых
и  слабых  физически? - сказал  ей капитан  Шледзик.  -  Вы сильная и рослая
женщина,  поэтому  он  и  отступил.   Виктимолог   сказал  бы,  что   вы  не
представляете собой тип жертв убийства на сексуальной почве. Впрочем, как бы
там  ни  было,  спасли  вас  ваши  собственные  экскременты.  Рената  Туронь
почувствовала себя уязвленной:
     - Я знаю, что  иногда внушаю робость некоторым мужчинам, - заявила она,
презрительно изгибая полные  губы. -  Но это происходит только  в результате
моего  интеллектуального превосходства. А вы, капитан,  хотите меня убедить,
что он меня попросту испугался.
     Доктор Ян  Крыстьян Неглович по просьбе Шледзика освидетельствовал пани
Ренату  Туронь.  Гордо выпрямившись, она  совершенно нагая встала  перед его
столом в кабинете  на полуострове, а он скрупулезно считал и записывал в акт
каждую царапину на ее шее, каждый синяк и кровоподтек на груди и бедрах.
     -  Жаль  мне  того  человека,  -  призналась  доктору  пани,  Туронева,
показывая ему все новые и почти  незаметные царапины. -  Это какой-то юноша,
который, видимо,  давно  внимательно за мной наблюдал,  и  я пробудила в нем
страсть.
     - Он ненавидит женщин,  - заметил доктор.  - Вам очень повезло. Если бы
не эти ваши экскременты...
     - О боже, и чего все без  конца мне об этом напоминают? - сказала она с
гневом и наконец начала одеваться. -  Мне  казалось,  что вы - человек более
деликатный.
     Негловича удивил ее гнев. Он не знал, что жизненный путь  Ренаты Туронь
начинался от деревенской уборной за сараем. А потом на всем этом долгом пути
по  свету какие-то грязные и негигиеничные  делишки все время  отравляли  ей
вкус жизни и  любви. И  даже  та единственная  минута, когда таким необычным
способом  какой-то таинственный юноша  открыл  свою страсть к  ней,  а может
быть,  и скрытую любовь (потому что она уже именно  так  о  нем думала), эта
минута  тоже  должна была быть замарана пошлым фактом,  что она именно тогда
удовлетворяла  физиологическую потребность. Назавтра вечером, сидя  у окна в
доме лесника  Видлонга, Рената  Туронь  меньше думала о старой  мельнице,  а
больше  - о человеке, который на нее напал в лесу. Она представила себе, что
снова   встречается   с  ним  в  каком-то  не  вполне   определенном  месте,
разговаривает с ним разумно и мягко, а он трясется  от вожделения и  наконец
бросается на нее с ее согласия и дозволения, без намерения убить. И не будет
в это время поблизости никаких гадко пахнущих экскрементов.




     О том,
     что красивая женщина
     чаще всего сама выбирает себе мужчину


     Во время жатвы Клобук покидал лес и  выходил  в поле. Охотнее  всего он
навещал  стерни богатых хозяев, таких, как Шульц или Кондек, потому что  там
стояли ровными шеренгами тучные копны  сжатого хлеба,  в которых попискивали
мыши. Люди победнее обычно ждали прихода комбайнов, огромных машин,  похожих
на древних мамонтов.  Командовал ими инструктор сельскохозяйственного отдела
Ружичка. Мамонты пожирали  солому  и выплевывали  уже готовое  зерно, но  их
работа стоила очень дорого; бедным немного оставалось от их урожаев. Те, что
побогаче,  предпочитали иметь собственные сноповязалки,  нанимали  людей  на
молотьбу,  и  поэтому,  в  согласии  с  древним  порядком  вещей,  у  бедных
оставалось мало, а у богатых много. Бедность и богатство, по мнению Клобука,
были связаны чаще  всего  с характером и  умом человека. Бедного  в  деревне
никогда  не  считали  действительно умным,  а богатого  - дураком. И  как бы
далеко ни забирался  памятью Клобук в давние  времена, ни одна заколдованная
птица не служила  бедняку,  а только  богатому приумножала прибытка и добра.
Бедняк  сразу хотел  от  Клобука  исполнения всех  желаний - красивой  жены,
отличного дома, мешка денег. А богатый сначала ставил перед Клобуком тарелку
с  яичницей, а только потом просил его  о мелкой услуге - об упитанном бычке
или  чтобы  его  коровы  больше  молока  давали.  Бедняк,  который  внезапно
разбогател, сразу  заболевал от богатства, как тот, кто слишком  много съел.
Богатый  же обрастал своим сальцем постепенно и чем больше имел, тем казался
здоровее. Умный же  человек  - такой, как  доктор с полуострова,  -  никогда
ничего от Клобука не требовал.
     Жатва всегда начиналась в солнечную  погоду. Пахло скошенными  хлебами,
визжали сноповязалки, люди пели или покрикивали за работой. Потом  приходили
дожди, и когда у богатых уже стояли шеренги  суслонов, на полях людей бедных
увязали  и  тонули в грязи огромные тела  комбайнов. Даже солнце  не  любило
бедняков,  а  предпочитало  людей  богатых,  хоть  и  говорится, что  солнце
одинаково светит для всех людей.
     Во время жатвы легче всего отличить умного от дурака. Умный крутится по
полю или сидит на возу, полном хлеба. Дурак умещает задницу на лавочке возле
магазина и  пьет пиво или идет на рыбалку. Впрочем, рыбаков Клобук ненавидел
всем  своим  заколдованным  сердцем. Если мог - запутывал им лески,  отрывал
крючки,  распугивал рыбу, напускал на них стаи комаров, водил  по трясинам и
продырявливал резиновые  сапоги.  После  рыбаков  на берегу озера оставались
долго  тлеющие и  воняющие костры,  пачки от сигарет,  пустые бутылки, банки
из-под съеденных консервов, бумага от  завтраков,  жестянки из-под червяков.
Рыбак стоял много часов, всматриваясь в воду,  будто бы дома ему нечего было
делать.  За  это время он мог  бы прочитать какую-нибудь книгу  или  газету,
выпрямить плохо  вбитый в стену гвоздь, поиграть с детьми,  пойти погулять с
женой; сотни  дел можно  сделать,  вместо  того, чтобы смотреть на поплавок.
Никогда  не  было  удочки  у  доктора Негловича,  так  же, как и у  Писателя
Любиньского  или  у  художника  Порваша. Зато с удочкой  можно было  увидеть
молодого Галембку, Франека Шульца, лесорубов Зентека и Яроша. Так же было  и
у людей из города.  Сколько бы раз  Клобук ни встречал пана,  который даже в
красивом автомобиле приехал на озеро  и целый  день  сидел с удочкой в руке,
то,  заглядывая  в  его  лишенные мысли  глаза, он предчувствовал, что этого
человека не ждет что-либо прекрасное. Ведь  большой человек любит  проверять
работу своего разума и сердца. Не могло для него быть достойным  противником
такое беззащитное  существо, как рыба в озере.  Если даже это был усатый сом
или пугливый карп.
     Во время жатвы Клобук узнавал, кто в деревне умный, а  кто - глупый. То
же самое делали и самые сметливые девушки.
     Когда-то  молодой  Галембка хотел жениться на  дочери Кондека, но та  -
хоть он  ей и нравился  - выбрала сына  Крыщака, потому что молодой Галембка
любил во время жатвы рыбачить. И она была права, потому что человек, который
ходит  на  рыбалку,   никогда  не  будет  хорошим   хозяином,  что  позже  и
подтвердилось - ведь молодой Галембка жил за  счет трудов своей жены.  Может
ли быть  на свете  что-то хуже дурака? Дурак  не может понять начала и конца
всех вещей, дел и мыслей, не понимает других  людей.  Если  он  хочет делать
добро, то оно  перерождается  в зло, если  делает зло -  оно  становится еще
большим  злом,  которое поражает  всех вокруг.  То,  что просто, для  дурака
бывает сложным. То, что сложно, кажется ему  простым.  Не  доходит до дурака
даже настолько  явная  правда, что некрасивая женщина должна,  как  правило,
подчиниться чьему-то  выбору, а  красивая  женщина может сама  себе выбирать
мужчину.  Дурак бегает  за  красавицей, просит, скулит, уговаривает, обещает
весь мир - и  становится  предметом насмешек, шуток и презрения людей. Умный
ждет  спокойно, потому что знает, что если его красивая женщина  выбрала, то
раньше  или  позже  она найдет способ положить на него  руку, как хозяин  на
холку своего  коня. Дурак  обращает  внимание  на  красивую  женщину,  умный
старается обратить ее внимание на себя.
     С  пасхи  Франек  Шульц  носил  при   себе   государственный  документ,
разрешающий ему выезд  в далекие края.  Он  собирался сколотить  там большое
состояние  и в Скиролавки приезжать только в гости, на автомобиле, таком  же
красивом, как у  Герхарда Вебера. Достаточно было  поехать в  большой город,
купить билет на  самолет или на поезд  - и айда,  за  добром и счастьем.  Но
Франек  Щульц  все  сидел  с другими  на  лавочке возле  магазина  и  только
показывал  всем то и дело тот документ, билет, однако, не  покупал, будто бы
ему жаль было поездок к сестре в Барты  или словно он все  еще надеялся, что
ему, а не младшему брату достанется хозяйство после отца. К сожалению, всего
сразу иметь нельзя - об этом не знает только дурак.
     Со смерти Дымитра  Васильчука,  где только  можно  было и когда  только
выпадал удобный  случай,  Франек  Шульц уговаривал Юстыну и просил ее, чтобы
она ночью впустила его в свой дом.
     -  Ты красивая женщина, Юстына, - говорил ей Франек. - Я ношу  при себе
паспорт для выезда в далекие края. Если ты  мне велишь,  я  останусь, а если
захочешь - уеду, заработаю большие  деньги и тебя заберу  к себе. Я не знаю,
почему мой  отец так меня ненавидит, что все свое  добро перевел на младшего
брата. Может, это я виноват, что слишком быстро хотел стать хозяином в доме.
Мой  младший брат послушный, а послушный теленок двух  маток  сосет.  Может,
злые люди  отца против  меня  восстановили.  Болтают, что  я живу  со  своей
сестрой, Ингеборг, но ты в это не  верь. Я обидел  когда-то в сердцах своего
отца, сказал ему, что не верю, что все  мальтийские рыцари  погибли во время
военной заварухи.  Я ему со злости  сказал: они вернутся, и таких,  как  ты,
повесят на  деревьях. Поэтому некоторые  болтают, что  уезжаю, чтобы служить
мальтийским рыцарям. Но ты этому не  верь, Юстына, меня  они не  волнуют.  В
далеких  краях живет сестра моего отца, я  хочу возле  нее заработать денег.
Впусти меня к себе, и мы будем счастливы, здесь или там, где захочешь.
     Так он говорил,  а  она  молчала презрительно,  потому что  в это время
думала, как  приманить к себе  Клобука  и высказать  ему свое  самое  тайное
желание. Во время жатвы Франек сообщил своему отцу, что,  прежде чем уехать,
он еще ему немного поможет  в работе. Он уселся в  седло  трактора и два дня
косил сноповязалкой  пшеницу.  На третий  день  поехал на поле Юстыны,  сжал
делянку ячменя для кур, потом помог ей снопы в суслоны ставить. Но хоть он и
работал для нее в  поте лица, она даже не посмотрела на него поласковее,  ни
словом, ни  жестом его  не  поощрила,  чтобы за эту работу он  взял  то, что
мужчине положено. Юстына в ту пору думала о Клобуке, который от нее сбежал.
     Под вечер,  после работы на жатве, Юстына  села в  лодку  и  поплыла на
полуостров, чтобы подоить свою корову. Потом она поставила большую флягу  на
руль  велосипеда  и поспешила на  молоканку  за  рыбацкими сараями.  Там  ее
схватил за  грудь молодой  Галембка, она,  однако, так странно посмотрела на
него,  что  ему стало  страшно. На обратной  дороге  цепь велосипеда  громко
скрипела, аж  в голове  у  нее сверлило от этого  визга. Тогда  она слезла с
велосипеда и повела его. Художник Порваш поправлял ограду возле своего дома,
он был  в  тесных черных  брюках и  без рубашки, тело его было  бронзовым от
загара, грудь в черных кудрях. "Прибраться у меня надо, Юстына. Не хватает у
меня женской руки",  - зацепил он  ее. И  смотрел  на ее  бледное лицо,  как
зачарованный,  а  когда  его взгляд,  переместился на  ее  длинную  шею, его
восхитил  нежный  розовый  оттенок тела. "У  вас  Видлонгова  прибирает",  -
ответила ему Юстына певуче и пошла дальше, не замедлив шаг и не ускорив, как
будто он  не был мужчиной. Вскоре огромное  краснеющее солнце опустилось над
лесом, Юстына  сидела на колоде для рубки дров, и  при мысли  о  Клобуке  ее
охватывало оцепенение. Вскоре  ей удалось его  стряхнуть. "А может быть,  он
вернется?" - подумала она. И  тут  же к ней возвратилась жизнь, она затопила
печку, нагрела воды и мылась так долго и старательно, как тогда, когда пошла
к  доктору на врачебный  осмотр. Она сменила белье на постели и долго лежала
ночью в темноте,  не двигаясь, словно боясь, что зашуршит солома в сеннике и
этот шум спугнет доброго духа. И когда она так лежала, то поняла, что она не
одна в избе и даже в постели. В ее  теле жило какое-то  другое существо, без
имени,  без  тела,  жило в ней,  кажется, всегда,  с  детства, но  только  с
недавнего  времени  стало  взрослым  и  самостоятельным.  Когда тело  Юстыны
охватывало странное оцепенение,  тогда то, другое существо выходило из нее и
бежало, обнаженное, в лес или, как той зимней ночью, пошло до самого Цаплего
острова, поскальзываясь на мокром льду. Это то, другое существо,  которое не
было  и  одновременно  было  Юстыной,  иногда  прокрадывалось на  чердак  по
лестнице, шло в затянутый паутиной угол,  засовывало  руку за толстую балку,
поддерживающую крышу, и нащупывало пальцами тряпичный сверток с обрезом. "Не
бойся его, дурочка, - говорил ей когда-то Дымитр. -  Вот тут затвор, а тут в
него пулю вставляют. Потом захлопываешь затвор, поднимаешь приклад к плечу и
целишься".  Учил  ее Дымитр долго и терпеливо,  потому что  хотел, чтобы она
помогала  ему ночами браконьерствовать в  лесу. Он ее все время  бил, потому
что  считал,  что она бесплодна. Кто столкнул в прорубь пьяного Дымитра? Эта
или та Юстына? Кто желал  доктора и прикосновения его холодных рук - эта или
та Юстына? Которая из них была настоящей, а которая жила в другой, сливалась
с ней и потом отделялась?
     Человек мучается, когда  в нем  живут  две  особы. Иногда он впадает  в
странное  оцепенение,  тело его становится как мертвое,  чтобы  то,  другое,
существо  могло  отделиться  и  жить  своей  собственной  жизнью. Временами,
однако, присутствие того, другого, существа приносит сладкое чувство сытости
и удовлетворения. Так  бывает тогда, когда доктор ночью входит в избу, молча
ложится рядом с Юстыной - этой и  той, другой, - потому что та, другая, тоже
его  ждет с  тоской.  Потом  эта первая отдает этой другой собственное тело,
раздвигает бедра и подставляет  мужчине набухшие губы,  похожие на петушиный
гребень.  Наслаждение бывает общим для обеих, большим и могучим, как смерть.
Юстына хочет спать. Но то, другое, существо в  ней все бодрствует и мучается
тоской,  изводится в беспокойстве, что  Клобук убежал  и  доктор никогда  не
придет.
     Слышен  скрип дверей и учащенное  мужское  дыхание. Это  не доктор, это
Франек - Юстына знает  об  этом, хоть  в  избе  темно. "Не делай  этого",  -
остерегает  его  Юстына.  Но  Франек  сдирает с  нее  перину и  бросается на
обнаженное  тело. Женщина не обороняется, потому что  Франек намного сильнее
ее, лежит молча,  а каждый удар, который он ей наносит,  ощущает в себе, как
удар ножом.  Она стискивает зубы  и  ждет.  А  когда чувствует,  что мужчину
охватывает наслаждение, собирает в  себе все силы и  сталкивает  его с себя.
Белое семя мужчины  летит на постель, в пыль на  полу. "Я лучше рожу ребенка
от Клобука, чем от тебя", - бросает она ему в лицо презрительно.
     Франек  Шульц  возвращается в дом  отца, довольный, что, несмотря ни на
что,  взял  то,  что ему  полагалось. На рассвете его будит  крик в соседней
комнате, где спит отец. В окне виден красный отсвет  огня.  Горит скирда ржи
Шульцев, одинокая скирда у леса.  Можно  ли спасти горящую так далеко скирду
ржи?
     Перед обедом Отто Шульц вызывает сына пред свои очи, садится  с  ним  в
комнате  с  белыми стенами  и почерневшей от старости мебелью.  - Скажи мне,
Франц, кого ты  обидел? - спрашивает старый. -  Спалю эту курву вместе с  ее
домом,  - выкрикивает  Франек.  Отто  Шульц  в молчании  теребит свою  белую
бороду.  У него  предчувствие, что он в этом году умрет, и поэтому  он видит
мир иначе, чем раньше.
     - Не успеешь ты, Франц, этого сделать, - заявляет он сыну. - Разве тебе
никто не говорил, что красивая женщина сама выбирает себе мужчину?
     Последний обед в родном доме. Отто  Шульц  открывает свою  единственную
книжку в черной обложке и  читает обоим сыновьям: "Илий же был весьма стар и
слышал все, как поступают сыновья его со всеми Израильтянами, и что они спят
с женщинами, собиравшимися у входа в скинию собрания.
     И сказал им:  для чего вы делаете такие дела? ибо я слышу худые  речи о
вас от всего народа.
     Нет, дети  мои, нехороша молва, которую  я слышу:  вы развращаете народ
Господень.
     Если согрешит человек против человека, то помолятся о нем Богу; если же
человек согрешит против Господа, то кто будет ходатаем о нем?"
     Наутро  в столице принаряженный Отто Шульц покупает сыну билет  в чужие
края, ждет на перроне, пока тот сядет в поезд.
     - Привет от  меня дяде Герману  и  тете Гизелле, - говорит он. - Напиши
мне,  как там устроишься.  Не думай о той сожженной  копне.  Там была плохая
рожь.
     В  Барты Отто  Шульц возвращается  ночным поездом. Несмотря на  столько
часов  без сна,  он чувствует себя  хорошо, словно  бы  к нему вернулись его
прежние силы.  "Может быть, я еще не  умру в этом году",  - утешает он себя,
выходя на автобусной остановке в Скиролавках.
     Наутро, хоть это и время жатвы, велит Отто Шульц своему сыну перепахать
остатки сожженной копны. А сам идет в дом Юстыны и говорит ей:
     - Скоро  я  вывезу  из  сарая свою  молотилку.  Тогда  приеду  за твоим
ячменем, у тебя его не больше, чем два воза. Обмолочу  его тебе,  потому что
не хочу, чтобы  люди  думали, что мой сын,  который  уже  выехал,  взял тебя
силой, а ты сожгла за это мою копну у леса.
     Юстына  нагнулась   к  покрытой  желтыми   пятнышками  руке  старика  и
поцеловала ее.
     Похоже, что прав Клобук. Во время жатвы легче всего увидеть в  деревне,
кто умен, а кто глуп.




     О любви,
     которая кажется ненастоящей


     На закате  солнце приближалось к горизонту, обозначенному стеной лесов.
Небо там было чистым, подернутым  только желтовато-розовым свечением. С юга,
однако, приближалась большая гроза  и  извещала о своем  быстром приближении
глубоким и грозным  басом протяжных громов.  Темно-синяя туча вырастала, как
высокая, многокилометровая гора, которая по мере приближения показывала свое
широкое подножье. Уже весь южный  горизонт был занят ею и гремел, как орган.
Воздух наполняла влажная духота, и даже легкие шквалы, морщившие поверхность
озера,  не  приносили  прохлады  побронзовевшему  от  солнца  телу. Даже  не
хотелось верить, что так недалеко, в огромной массе горы из туч, таится, как
заколдованная, недвижная сила урагана,  в синих клубах скрывается  проливной
дождь, а  еще выше - мелкие кучки града и хлопья снега. Было чем-то страшным
встретиться  с грозой на озере под всеми парусами;  первый порыв ветра бывал
слабым, но  второй швырял яхту  на  воду, как  бабочку,  которая неосторожно
оказалась далеко от суши. Потом вода  начинала кипеть  и  белела от пены,  с
высоких и коротких волн срывались пластины воды.
     Доктор  Неглович сбросил  оба паруса и, прежде чем наступила абсолютная
тишина, позволил  легким дуновениям ветра понести  себя в  сторону поросшего
деревьями полуострова старой плотовязки. Большая туча уже была прямо над его
головой,  закрывая  почти  все  небо.  Из  нее  плыла  ядовитая  краснота, а
почерневший на юге горизонт рассекали зигзаги молний.
     Он  подтянул  шверт и  ввел яхту  в тростники,  зацепив  зуб  якоря  за
подмытые  волнами  корни  наклонившейся ольхи. Старательно закрепил  паруса,
тяжело дыша  и обливаясь потом, потому  что  туча над его головой словно  бы
всосала в себя весь воздух. Все еще стояла тишина  - в  молчании, как  духи,
удирали в сторону берега черные  птицы. На лугу жалобно замычала  корова, он
посмотрел в ту сторону и увидел Юстыну; с флягой, полной молока, она  шла  к
своей лодке.
     Внезапно сделалось  почти  совсем темно. Лоб тучи  достал  до  солнца и
закрыл его собой. Тут же резкий блеск  ослепил глаза и  ужасный раскат грома
болезненно отозвался  в  ушах.  Неглович спрыгнул в  тростники и,  раня себе
босые ноги  о  корни  затонувших деревьев, добрел до  берега. Он слышал  все
усиливающийся шум ветра. Казалось, что это приближается  к  нему мчащийся по
рельсам  тяжелый поезд. Доктор догнал  Юстыну,  взял из  ее  рук серебристую
флягу,  поставил ее на землю и потащил женщину  к  яхте, пришвартованной  на
подветренной  стороне.  Озеро  уже  выглядело  как  белый дымящийся кипяток,
теплый порыв ветра коснулся их лиц, потом на них упали капли воды, сорванной
с озера. Удар вихря задержал их на месте и не давал вздохнуть, они  тонули в
свисте ветра,  в  темноте, грохоте  грома  и  пронзительном треске деревьев,
которые  ломались на берегу. Как в тумане, доктор видел лицо Юстыны, волосы,
развевающиеся  на  ветру, ощущал  тепло ее руки. То  и  дело  на  них падали
рассеянные ветром капли  воды, ветер стал  холодным. Очки доктора  покрылись
росой, он уже почти ничего не видел и почти наугад потащил женщину к берегу,
который заливали высокие  волны. Яхта металась на якоре, ее нос поднимался и
опускался  в  каком-то порывистом ритме, она  то  возносилась  над  головами
стоящих на берегу, то приближалась  на расстояние вытянутой  руки и внезапно
падала  вниз,  отделяясь широкой  полосой вспенившейся воды. Они  присели  в
месте, куда  не  доставали волны, и, прижавшись друг к другу, оставались так
неподвижными  во  мраке,  шипении  пены и  раскатах грома,  пока не услышали
громкий  шум  приближающегося  ливня, который  унял ветер  и успокоил озеро.
Дождь  был  холодный,   закоченевшие  от  холода  пальцы  доктора  с  трудом
ухватились  за край  борта.  Они вместе  взобрались на скользкую  палубу. Из
кабины на них пахнуло теплом, словно они вошли в хорошо натопленную комнату.
Но  прежде  чем  они уселись на покрытую матрацем  койку,  их несколько  раз
сильно  ударило  о  стены, о  крышу,  о  коробку  шверта,  потому  что  яхту
по-прежнему  сильно раскачивало.  Их оглушал сильный грохот дождя по  крыше,
пустое  нутро кабины резонировало, как  большой  бубен, в  который  колотили
тысячи  невидимых  палочек. Под подушкой доктор нащупал полотенце, вытер  им
лоб, потом снял с Юстыны мокрую блузку и юбку. Дрожа от  холода, обнаженные,
они  легли  рядом  на  узкую  койку,  чувствуя,  как  пронизывает  их  тепло
собственной крови и пушистого одеяла. В кабине  был  клейкий  сумрак, сквозь
запотевшие стекла иллюминаторов почти не проникало сверкание далеких молний,
удары грома заглушал гул дождя, который то и  дело менял свой ритм, грохотал
или переходил в монотонный шум. Мокрые волосы Юстыны  источали запах шалфея,
полыни и мяты. Ее нагой  живот чуть  ли  не обжигал  подбрюшье  мужчины. Его
вдруг охватило  пронзительное  желание,  которому  она  тут  же подчинилась,
раздвигая   бедра.  Потом   она   принимала  его   движения   с   вниманием,
сосредоточенным  на  том,  что  делается  у нее  внутри. И  он  почувствовал
наконец, как ее пальцы нежно гладят его по голове, напряженный живот женщины
все медленнее и  слабее содрогался в  последних спазмах наслаждения, которое
на  этот раз -  и из  нее,  и из него  - вытекало медленно,  словно капля за
каплей.
     Снова  ей почудилось, что она умерла.  Из оцепеневшего  тела выходит то
таинственное  другое существо и скрывается во тьме, в  шуме дождя и ворчании
удаляющегося  грома.  Он  же отдавался  колыханию  яхты  на  волнах,  и  ему
казалось, что, как в  огромной колыбели, он позволяет унести себя куда-то  в
просторы,  в дождливую ночь. Кажется,  они заснули  - а может быть, потеряли
ощущение  уплывающих минут и часов. Вдруг ранний рассвет забелил  запотевшие
стекла иллюминаторов  - Юстына осторожно высунула из-под одеяла нагое тело и
потянулась за мокрой одеждой.  Он видел, как ее спина задрожала  от  холода,
когда она натягивала  на себя влажную блузку.  Скрипнула дверь кабины,  яхта
слегка. качнулась, захлюпала вода. "Я люблю ее",  - подумал Неглович, но эта
мысль  не принесла  ему  ощущения  счастья.  Вернулась  память  о  пережитом
наслаждении, ноздрями он  втягивал оставшийся после нее запах шалфея, полыни
и мяты. И снова он был  возбужден, словно бы обладал ею в эту ночь только во
сне.
     Была ли это любовь, если он не жаждал услышать ее голос, а просто хотел
быть с ней, оставаться  в  ней, соединяться  с ней,  вдыхать запах ее  тела?
Ничего больше, кроме короткого обладания в  любовном  акте, который  смягчал
напряжение желания, на время, впрочем, потому что потом в нем просыпался еще
больший голод, захватывающий воображение и заполняющий мысли.
     Он встал с койки  с  чувством страдания,  обиды и несытости.  В кокпите
моросило, холод пронзил обнаженное тело. Он поспешно натянул на себя толстый
свитер и брюки. Потом поднял якорь, веслом оттолкнул яхту на глубокую воду и
направил ее к дому.
     Все еще шел дождь, мелкие его капли затянули озеро, как утренний туман.
Напрасно он  напрягал взор, чтобы увидеть хотя бы расплывчатый силуэт своего
дома на  полуострове или  крышу старой  мельницы в деревне. Дождь делал  мир
неправдоподобным, и то, что было пережито ночью, тоже казалось ненастоящим.




     О том,
     как убивают по телефону


     В первый рабочий день доктора, после отпуска, появилась в поликлинике в
Трумейках хромая Марына  со своим годовалым ребенком. Недавно ребенок  был в
больнице в Бартах с острым поносом, лежал под капельницей, и ему даже делали
небольшое переливание  крови  -  все это  доктор  вычитал в истории болезни,
которую ему дала хромая Марына.  Неделю ребенок пробыл дома, и что-то у него
текло  из  левого  ушка. По этой  причине  и приехала  она  в поликлинику  в
Трумейки.
     -  Плохо  смотришь  за  ребенком,  Марына,  -  пожурил  ее   доктор.  -
Перегреваешь его, не купаешь, не кормишь  как  следует. Может, Антек Пасемко
мало дает тебе на ребенка?
     - Давать-то  дает  достаточно,  только не всегда, - сказала она. - Если
его  не подловлю где-нибудь на дороге в деревне и не прикрикну на него, даже
месяц  может тянуть с платой. С тех пор, как он вернулся на Побережье, снова
мне  надо  будет требовать с  его  матери. Впрочем, и  так чаще  всего Зофья
Пасемкова за него платила.
     - Подай в  суд и получишь по закону алименты, -  посоветовал ей доктор,
выписывая лекарство для ребенка.
     - Зачем  же я, пане доктор, буду  по  судам таскаться? Я слишком гордая
для этого, - ответила она.
     Доктор  поднял  голову  от  бланка  и  внимательно посмотрел  на хромую
Марыну, на ее веснушчатое лицо, на рот, в  котором впереди не хватало одного
резца, на свалявшиеся бесцветные волосы. Любопытно ему  было, где же прятала
Марына свою гордость, наверняка не между ногами. Мало было  таких в деревне,
старых  или молодых,  кого бы  она не приняла, если к ней  пришли с бутылкой
дешевого  вина  или водки. Раза два случалось, что  по нескольку человек  по
очереди на нее влезали, в основном на  деревенских гулянках. Интересно стало
доктору, как себе представляет Марына женскую гордость.
     - Здесь дело не в гордости, Марына, - сказал он ей, - а  в том, чтобы у
ребенка  был  отец,  установленный  законом.  Сейчас  это,  может  быть,   и
маловажно, но когда он подрастет,  кто знает, может и пострадать. Пасемко  -
люди  зажиточные, у твоего  ребенка будет  право  наследования. Ты  тоже  не
вечна,  а  если, не дай бог, заболеешь? Тогда ребенок может  рассчитывать на
опеку со стороны отца, признанного по закону.
     -  Я пугаю Пасемко судом,  но никогда  туда не пойду. Гордость  у  меня
есть, - упрямо повторяла хромая  Марына,  прижимая к себе  ребенка, которого
держала на коленях.
     Негловича вдруг охватила какая-то великая ясность. Ему показалось,  что
все  вокруг  он видит необычайно отчетливо,  но то, что  было самым  важным,
оставалось в тени. Как  автомат, он отодвинул от себя бланки рецептов, встал
из-за стола и начал шарить  в шкафу, где в ящиках хранились ровно  сложенные
карточки  его пациентов.  Он нашел карточку с именем  "Антони  Пасемко,  сын
Густава". Была  в  ней запись о группе крови Антека.  Тогда  Антек сдавал на
права  и  принес в  поликлинику результат анализа  своей крови и запись о ее
группе, которую доктор вписал ему в удостоверение личности. У Антека Пасемко
была  группа крови  АБ, а у  его  ребенка,  как это  видно было  из  истории
болезни, нулевая. Уселся доктор за свой стол, сморщил брови и сказал Марыне:
     - Я уважаю твою гордость, потому что и сам я  человек гордый. Но почему
ты  не скажешь мне честно,  что если  по правде,  то ты и сама не знаешь, от
кого  у тебя ребенок?  Признайся  мне,  сколько  их было и  как тебе удалось
впутать в это дело Антека.
     Кирпичным румянцем  проявился гнев на бледных  щеках хромой Марыны. Она
схватила ребенка, встала и хотела выйти, ругаясь, но доктор ее задержал:
     - Этот  разговор будет  только между  нами, Марына. Я  не  скажу  о нем
Антеку, пусть платит  тебе до конца жизни. Но я хочу знать правду о людях, с
которыми живу по  соседству и которым говорю "день добрый". Большую мудрость
дают врачебные знания, поэтому берегись и не пробуй меня обманывать.
     Она  села,  и кирпичные  пятна на ее лице стали розовыми. -  Если Антек
Пасемко платит на ребенка,  значит,  он - от него, -  пискляво  крикнула она
доктору.
     - Суд спросит об этом деле врачей, а ни один врач на свете не  признает
Антека Пасемко отцом твоего ребенка.
     - Я в суд не пойду, потому что я слишком гордая.
     -  Не  гордая,  а  хитрая,  - улыбнулся  доктор. -  Это  хитрость  тебе
подсказывает, что в суде правда выйдет наружу.
     - Ничего  я  не  знаю, -  начала она  шмыгать носом,  притворяясь,  что
вот-вот заплачет. - Вы хотите знать всю правду?
     - Да, Марына. - А зачем она вам?
     - Ради  интереса. Ради интереса, который у меня к людям, - объяснил он.
Она вздохнула и вот что рассказала:
     - Мать поехала на крестины к своей  золовке в Барты. Вечером пришли  ко
мне  Франек Шульц, молодой Галембка  и Антек  Пасемко. Принесли много вина и
меня  напоили. Я ничего  не  помню.  Утром  вернулась мать и застала  в моей
кровати  Антека Пасемко. Всю постель облевал. Когда ребенок  родился,  я ему
велела платить.  Он может  на  мне и не  жениться. Сначала  он не  хотел мне
платить, но мать его заставила.
     Доктор взял  в руку шариковую ручку и  в задумчивости играл  ею. Он все
еще  чувствовал  в себе ту всепроникающую ясность  мысли.  Удивительно остро
вырисовывалась в его глазах связь между событиями и людьми.
     - Франек  Шульц  уехал отсюда, - сказал  после  долгого раздумья.  -  У
молодого Галембки ты не много отвоюешь, потому что  он живет на содержании у
жены и у  него орда  своих ребятишек. Пускай,  значит, Антек Пасемко  платит
тебе на ребенка, раз его мать заставила.
     - Ну да, именно так, пане доктор, - обрадовалась хромая Марына.
     - Но ты не  убедишь  меня в том,  что ничего не помнишь. Подумай, может
быть,  Франек  Шульц  будет  очень богатым, а  тогда ты  подашь  на него  на
алименты. Кто из них был первым?
     Она задумалась и кивнула головой, что понимает, к чему доктор клонит.
     - Первым был Франек, - призналась она. - Вторым был молодой Галембка. А
Антек  Пасемко только облевался  и  сразу  заснул.  Даже  ничего  со мной не
сделал.
     - Ну видишь, какая у тебя хорошая память, -  похвалил ее Неглович. - Но
мне это кажется странным: ничего не сделал, а на ребенка платит.
     -  Он, может,  не  знает  об этом,  - захихикала  она,  довольная своей
сметливостью. -  Сначала он  выкрикивал, что ничего у  него со мной не было,
что  ребенок не от  него,  но ему его мать, Зофья Пасемкова, велела платить.
Это значит,  что признала. А когда я  им судом  грожу, сразу  же прибегают с
деньгами. Особенно Зофья Пасемкова. А  вы,  доктор,  не выдадите Пасемковой,
что я вам сказала?
     - Ну и хитра  же  ты, ну и ловка, - с  признанием  качал головой доктор
Неглович.
     Он  закончил  выписывать рецепт,  вручил его  хромой Марыне и подождал,
пока она, довольная своей хитростью, не выйдет с ребенком из его кабинета.
     Потом   доктор  принял   еще  восьмерых  пациентов,  но  осматривал  их
невнимательно,  рассеянно, потому что мысли  его  были где-то очень  далеко.
Появилась  медсестра,  пани Хеня,  которая в  соседнем процедурном  кабинете
делала людям уколы. Она спросила доктора, привез  ли он ей спираль, чтобы ей
уже не беременеть. Доктор тянул с этим делом, и она сама залезла на кресло и
расставила ноги, но и так из этого  ничего  не вышло, потому что он  нашел у
нее эрозию и велел сначала ее вылечить. Тогда, поплакивая, она снова пошла в
процедурный кабинет, а доктор остался один и, сидя за столом, в задумчивости
поглядывал на телефонный аппарат.
     Снова мысли  доктора кружили во мраке,  но  он находил для них  светлую
стежку, узкую и  извилистую.  Послал он  этой  стежкой  свои  мысли  и  даже
задрожал от ужаса, он вернул мысли назад и снова послал, снова  вернул и еще
раз послал. Наконец дрожащими от волнения руками он набрал номер центральной
телефонной станции на почте и попросил соединить его с капитаном Шледзиком в
отдаленном воеводском городе.
     -  Есть  в  нашей деревне  молодой  человек, - сообщил  он  Шледзику, -
который  какое-то  время  работал  и  снова  работает  на Побережье  шофером
грузовика.  Он платит на  ребенка,  о  котором  знает, что  это не  от него.
Платит,  хотя догадывается, что суд  отклонил бы  иск  матери  ребенка.  Все
указывает на то, что он хочет,  чтобы его считали способным к оплодотворению
женщины. Как вы думаете, зачем он это делает?
     В  трубке  долго  молчали. Потом капитан Шледзик  сказал доктору только
одно слово:
     - Спасибо.
     И повесил трубку. Доктор же  снял белый халат, закрыл кабинет на ключ и
на своем старом "газике" медленно поехал в Скиролавки.
     Был предпоследний  день августа, с пасмурным небом, предвещающим дождь.
По  обеим  сторонам  дороги  тут  и  там  поспешно  заканчивали  рвать  лен,
вспахивали  опустевшие  поля.  Пожелтела картофельная  ботва, и,  хоть  лето
продолжалось, чувствовалась печаль близкой осени.
     Доктор удивлялся, что его не распирает гордость от проницательности его
мысли, а  чувствует он скорее всего  печаль.  Он задумывался, почему желания
никогда не исполняются так, как человек об этом мечтал.  Он хотел  встретить
преступника  на поляне и выстрелить ему между глаз. В то  же  время ему  все
время  виделось лицо преступника,  его голова в  облеванной  постели  хромой
Марыны. Видел он и раскачивающуюся петлю  веревки,  подвешенную над  головой
спящего  в  этой  постели человека, и подумал,  что иногда легче  выстрелить
кому-нибудь между глаз, чем убить на расстоянии. По телефону.




     О том,
     как трудно бывает поверить,
     что не всегда черное бывает черным, а белое белым


     Пятого сентября в  семь  часов утра арестовали Антека Пасемко в рабочем
общежитии  на  Выбжеже.  Исполнил  это   майор  Куна  и  доставил  Антека  в
следственный   изолятор.  Тем  временем  весть  об  этом  событии  привез  в
Скиролавки капитан Шледзик, снова начиная следствие.
     Может  быть,  оба несколько  поспешили, но  поимка  сексуального убийцы
относится к самым трудным задачам в криминальной практике. Не  приставишь же
к каждой женщине, которая на своей дороге может повстречаться с таким типом,
специального  и хорошо  замаскированного  стражника.  Никогда  не известно и
когда он нападет - можно ждать этого месяц, полгода и даже год. Убийца ездит
по стране на грузовом автомобиле, сегодня он здесь, завтра  - в другом месте
как же за  ним следить так тонко,  чтобы он  этого не  заметил,  и поймать с
поличным? Сколько  же  людей должно было  бы  заниматься этим  делом,  какие
огромные  потребовались бы  средства и оборудование?  И кто, наконец,  может
поручиться,  что  он  не  ускользнет  от  наблюдения  и  не совершит  нового
преступления, что  не погибнет еще одно молодое человеческое существо. Арест
подозреваемого  без полного портфеля  доказательств  его вины - это  трудное
решение.  Но оставить его на свободе?  Против этого тоже протестует совесть,
ведь  ставкой  бывает жизнь  или смерть  какой-нибудь  девушки.  Однако есть
надежда,  что даже при хрупких доказательствах вины, под  огнем вопросов, он
сломается и признается во всем, сообщив подробности своих преступлений. Надо
считаться  и с тем,  что известие  об аресте убийцы  иногда способно оживить
человеческую память, обнаружить неизвестный  до тех пор факт, который бросит
на все дело новый луч света.
     Зофья Пасемко не уронила ни одной слезинки и, стиснув свои тонкие губы,
с ненавистью сказала капитану Шледзику:
     - Да, это он сделал. И пусть его за это повесят.
     На  следующий  день,  проинформированная,  что,  как  мать,  она  может
отказаться от дачи показаний, она воспользовалась этим правом и даже заявила
Шледзику, что Антек невиновен.
     Анализ путевых листов  показал, что в ночь, когда в Скиролавках погибла
маленькая  Ханечка,  Антек Пасемко находился  на трассе  между Побережьем  и
столицей.  Вопреки правилам он ехал без напарника и мог свернуть  с  главной
трассы на дорогу  через  Скиролавки. Никто,  однако,  той ночью  не видел  в
деревне ни его, ни его машину.
     Точно так же в день после свадьбы на севере страны Антек Пасемко  ехал,
тоже  без  напарника, с  Побережья в столицу и  мог  встретить  на трассе ту
девушку, которая хотела автостопом добраться до  деревни  на юге.  Но точной
даты  смерти  той девушки никто не  мог  установить, потому  что  ее останки
полностью  разложились. Она  могла погибнуть в ту ночь, когда  Антек  ехал с
Побережья  в  столицу, или на день  или два  позже. С  такими девушками ведь
по-разному бывает,  они  могут на  ночь-другую  задержаться  у какого-нибудь
случайно встреченного  мужчины. А  впрочем, действительно ли она  уехала  со
свадьбы автостопом? Ближе к вечеру в день, когда было совершено нападение на
Ренату Туронь, Антек Пасемко тоже ехал на грузовике с Побережья в столицу. И
снова без напарника. Было высчитано, что если бы он свернул с главной трассы
на Скиролавки, именно в сумерках он миновал бы деревню  и лесничество Блесы.
Никто  его, однако, в это время не  видел, и не было доказательств того, что
он свернул с главной трассы.
     Вызванная  на допрос из  самой столицы  пани  Рената  Туронь  не смогла
определить, как именно выглядел грузовик, который разминулся  с ней на шоссе
незадолго перед нападением,  потому что он ослепил  ее  фарами.  Она не была
уверена  и  в том,  остановился ли этот  грузовик за  поворотом  или  поехал
дальше.  Эксперты  - к  возмущению пани Туронь  -  очень подробно велели  ей
рассказать,  как  долго она удовлетворяла  свою физиологическую потребность.
Она должна была показать им место, где она это совершила и каким способом, а
один  из  них даже  поехал на грузовике  за поворот,  остановился там и, как
оказалось, успел добежать краем шоссе именно в тот момент, когда пани Туронь
признала, что уже начала заканчивать широко  распространенный во всех  слоях
общества процесс подтирания задницы.
     Из  описания Ренаты Туронь вытекало, что тип, который на нее напал, был
молодой, невысокий и слабый физически, такой же, как Антек Пасемко. Его лица
она не видела и не могла с полной уверенностью утверждать, что показанный ей
в следственном изоляторе человек - тот самый налетчик из леса.
     Расспрашивали и  девушек в  Скиролавках, имела ли  которая-либо  из них
удовольствие близко общаться с Антеком Пасемко, и все в один голос твердили,
что  никогда с  ними  ничего подобного не случалось. Если  бы, однако,  было
иначе, они сказали бы то же самое, потому что  каждая  из них  твердила, что
еще невинна. Хромая Марына отпиралась: мол, никогда она не говорила доктору,
что сначала с ней вступил в сношение Франек Шульц, а потом молодой Галембка,
и  показывала,  что  ребенок  у  нее от  Антека Пасемко. Об  этом она  знает
совершенно  точно, потому что в то время она была совсем не пьяная, никогда,
впрочем, судя по ее показаниям, она пьяной  не бывает. Что же касается групп
крови - нулевой  у  ребенка и  АБ  у Пасемко,  - что якобы  научно исключает
отцовство Антека, то хромая Марына заявила со всей силой, что не верит  ни в
какие группы крови, а  те, кто выдумывает такие истории, могут ее  в задницу
поцеловать. Она  хочет и дальше  получать деньги от Зофьи  Пасемковой. Когда
капитан Шледзик спросил ее, разговаривала ли она в  последнее время с Зофьей
Пасемковой о  деньгах на ребенка,  она призналась, что был между ними на эту
тему  разговор. А именно Зофья Пасемкова сказала ей попросту:  "Если ребенок
не от Антека,  не буду тебе  платить. Если от  Антека -  платить тебе буду".
Такая  позиция  Пасемковой показалась  Марыне правильной, потому  что  зачем
Пасемкова платила  бы на ребенка, если бы она, Марына, показала, что ребенок
не от Антека? В  судах  же это дело она решать не собирается, потому что обе
они - и Зофья Пасемко, и хромая Марына - слишком гордые.
     Молодой Галембка тоже  отрицал, что когда-либо что-либо связывало его с
хромой  Марыной. Ему  хватит собственных детей, и он  не  позволит приписать
себе  еще  и  ребенка  хромой Марыны. Что  же  касается  Антека Пасемко,  то
Галембка признал, что никогда не видел его при  мужских делах с какой-нибудь
девушкой или  женщиной,  хоть и бывали  для этого разные подходящие  случаи.
Например,  ночью,  когда у дороги возле кладбища вместе  с  паном художником
Порвашем они выполняли  пожелания жены  лесника Видлонга  и  подошла очередь
Антека Пасемко, он начал блевать и мужские обязанности не исполнил. Неохотно
и  после  долгого  раздумья  подтвердил  это и художник Порваш. Эрвин Крыщак
поведал милиции, что сколько бы раз, как  обычно,  на лавочке возле магазина
он ни рассказывал разные пакости о женщинах, Антек Пасемко  изменялся в лице
и  ему  делалось нехорошо, а  когда  Стасяк, Зентек и Ярош  хвастались своей
погоней за Кручеком, чтобы ему ядра  вырезать,  он аж позеленел, будто бы со
страху, и решил покинуть Скиролавки и уехать на Побережье. Это  означало, по
мнению Крыщака, что чего-нибудь или кого-нибудь  он испугался.  Может  быть,
представил себе, что и  его,  после  какого-нибудь  страшного  преступления,
будут догонять люди в лесу и ядра ему захотят вырезать.
     Порова  сказала,  что  правды  скрывать не собирается -  почти со всеми
мужчинами  и  мальчиками в деревне она имела  дело, за исключением  писателя
Любиньского и художника Порваша,  а также лесничего Турлея, ведь даже доктор
использовал ее много  лет назад, когда  она была  значительно  моложе,  - но
Антек  Пасемко  никогда у  нее  не  был,  что  ей  кажется  странным и  даже
подозрительным.
     Психиатров  заинтересовала  проблема  кнута,  которым  Зофья  Пасемкова
пользовалась  для  того, чтобы приводить в  чувство  своих  сыновей и  мужа.
Однако, как это случается с психиатрами, каждый придерживался иного  мнения.
Один  говорил,  что,  когда мать  бьет  мальчика  кнутом  и роль  женщины  в
родительском   доме  доминирует,   это   приводит   к   ложной   сексуальной
идентификации в период полового созревания, вызывает страх перед женщинами и
сложности в установлении сексуальных контактов, и тем  самым может разбудить
ненависть и садизм по отношению к девушкам. Другой заявил, что применявшийся
Пасемковой  кнут  породил в  Антеке не  садизм,  а скорее мазохизм,  который
исключает совершение  садистских  преступлений.  Третий склонялся к  мнениям
обоих  и  определил Антека Пасемко как садо-мазохиста.  Не  могло между ними
быть согласия,  потому что каждый из них представлял  свою школу психиатрии:
один - северную, другой - столичную, а третий - юго-западную.
     Антек  Пасемко показал  для  протокола, что он никогда  не имел  дело с
хромой Марыной,  кроме того, что один  раз у нее заснул и  действительно его
вырвало в ее постели. Ребенок не его, он всегда об этом публично заявлял. Но
его мать, неизвестно почему, уперлась, чтобы признать  его и платить Марыне.
Он не испытывал мужских желаний ни к Марыне, ни к Поровой, ни к Видлонговой,
ни к  другим  женщинам и  девушкам в деревне, потому что он чувствует  к ним
отвращение.  Все они потаскухи, а  ему  мать с детства  говорила,  что таких
девушек  и  женщин  надо  остерегаться,  потому  что   они   могут  заразить
венерическими болезнями,  которых он, Антек Пасемко, очень боится.  Когда-то
он  читал книжки, а также  видел  по  телевизору разные  фильмы,  в  которых
мужчина  встречается  с  красивой и  чистой женщиной,  между  ними возникает
любовь, они женятся, заводят детей и живут счастливо. Он верит, что  и с ним
когда-нибудь случится такая история, и для такой женщины он хочет  сохранить
свое мужское семя, а не подвергать себя риску заболеть венерической болезнью
Не его,  Антека, вина, что порядочных девушек в последнее  время все меньше,
он  такой  еще не  встретил,  а те,  с которыми  он  знакомится,  нахальные,
доступные и отвратительные.
     Что  касается убийств - он их не совершал. Даже в голову ему не пришло,
чтобы что-то подобное сделать. Он всегда ездил с Побережья в столицу главной
трассой, не  сворачивал в Скиролавки,  потому  что иначе он сжигал бы больше
бензина  и  накручивал  бы  больше  километров на  спидометре. Да,  время от
времени  он  мудрил  со  спидометром,  но  так  все водители  делают,  чтобы
продавать сэкономленный бензин.
     Десять дней спустя после ареста, ночью, Антек Пасемко, лежа в камере на
нарах, начал громко  плакать  и  жаловаться, что он чувствует, как три голые
девушки затягивают ему веревку на шее, потому что он их жестоко убил  и этим
поломал  себе жизнь. Второй арестант стуком в  двери разбудил охранника, но,
пока тот вызвал капитана Шледзика, Антек выплакался и вырыдался. Шледзику он
поклялся,  что  не плакал  и не  рыдал, а  тот арестант врет, чтобы получить
меньший срок за совершенные преступления. Третья девушка?
     Поехал  капитан  Шледзик  в  Скиролавки  и   снова  ходил  по  домам  и
выспрашивал людей.  Но  ведь,  как все  в один голос  твердили,  только  две
девушки  были   убиты  в  Скиролавках.  Только   старший   сержант  Корейво,
внимательно просмотрев старые книги происшествий,  отыскал в них рапорт, что
два  года  назад  в  июле  компания  молодых  парней  и  девушек  приехала в
воскресенье   из  Барт,   чтобы   купаться   в   озере.  Одна   из  девочек,
тринадцатилетняя Анета Липска, из-за отсутствия костюма несколько  удалилась
от компании и  купалась в одиночестве, обнаженной, за кустами и тростниками.
А когда она не вернулась  к подругам, в  милицию  заявили, что она,  видимо,
утонула, и сетями была обшарена  эта часть озера, но останков никогда уже не
выловили. Впрочем, каждый  год  озеро Бауды  поглощало  по нескольку  жертв,
останки  находили  спустя  день,  неделю, полгода  или  никогда.  В  списках
невыловленных было четверо мужчин и только  одна тринадцатилетняя девочка по
имени Анета. Ее вещи  остались на берегу озера -  поэтому никому не пришло в
голову искать другие причины исчезновения.
     -  Не ее ли  имел в виду Антек Пасемко, упоминая  о  третьей обнаженной
девушке?
     "По  делу  подозреваемого  А.П.  следствие продолжается", -  написали в
местной газете.
     В  Скиролавках  потихоньку стихали  и съеживались  разговоры  об Антеке
Пасемко и его преступлениях.  Не этого здесь  ожидали и не этого желали. Они
хотели,  чтобы милиция  показала им  какого-нибудь чужого  человека с лицом,
которое пробуждает страх,  как у дьявола на картине, с  торчащими клыками  и
блуждающим  взором, с руками, длинными, как у обезьяны,  и с пеной на губах.
Антек был  невысоким,  милым и  симпатичным парнем. Он  всегда вежливо  всем
кланялся  и даже  на  гулянках не  устраивал  скандалов. Если  такой  парень
втихаря  совершил преступления такие ужасные, жил  среди них и вел себя так,
словно  никогда мухи  не обидел,  сидел  на лавочке возле магазина  и слушал
рассказы Крыщака - чем же в таком случае на самом деле является человеческое
существо и какое чудовище каждый носит в себе? Как оценивать  себя и других,
если не по поведению? Кто хороший, а кто плохой, если, как оказалось, лучшим
человеком,  чем  Антек  Пасемко, был  вечно пьяный плотник Севрук  или Эрвин
Крыщак,  который без  передышки рассказывает разные  пакости? Так размышляя,
можно  сбиться  на  какой-нибудь страшный  ложный путь,  где  окажется,  что
хорошая  и  порядочная  женщина  - это Мария Порова, которая  бегала  вокруг
своего  дома  голышом  с  вилкой,  засунутой  между ног,  а  плохая -  Зофья
Пасемкова, потому что она, стегая кнутом своего сына, чтобы он был послушным
и дисциплинированным, сделала из него жуткого преступника. Вспоминали и дочь
Йонаша Вонтруха,  такую прекрасную и чистую,  как  майский ветерок,  а  ведь
умерла  она, как  утверждала Галембкова, из-за  того, что  воткнула себе  во
влагалище предмет, которого не  смогла вынуть. Как жить, зная, что человек -
это такой обманщик,  что ничего не значат его улыбки, слова, выставленные на
люди  поступки? Разве черное не должно быть черным, а белое  не  должно быть
белым?
     Художник Порваш для изображения тростников над озером использовал много
цветов и  оттенков,  повести писателя Любиньского напоминали моток настолько
перепутанной пряжи,  что неизвестно  было, где искать начало,  а  где  конец
нитки. Доктор Неглович предупреждал, что каждое лекарство,  которое он  дает
для лечения какой-нибудь болезни,  вызывает  другую болезнь, а  одновременно
отравляет,  -  но  человек простой, однако,  жаждал видеть мир полным правд,
расположенных, как деревянные балки в штабеле, как мебель в  квартире. Стул,
скамейка,  лавка -  это для  того,  чтобы  сидеть,  кровать  надо отнести  к
приспособлениям, служащим  для сна, на стол  же  нужно  класть хлеб, ставить
соль, тарелки  с едой и пол-литра водки. Если  милый и  вежливый  парень  по
фамилии Антек Пасемко, которого все знали и любили, жестоко убивал девушек -
это было то же самое, как если бы кто-то  сказал людям, что  на кровать надо
класть хлеб, а спать на столе. Аж в  голове все мутилось от мыслей  и картин
мира,  перевернутых  вверх ногами. Не хотелось верить  в вину Антека, а ведь
рассудок  и  факты  жестоко  свидетельствовали  против  него.  Не  пошла  бы
маленькая Ханечка с  кем-нибудь чужим в лес, и  это ночью - с Антеком она бы
это  сделала. Кто  мог  привезти в  лес  в  Скиролавках  чужую  и никому  не
известную девушку, если не тот, кто ездит на машине с Побережья в столицу  и
каждую минуту может свернуть на  проселочную дорогу. Только свой знал старую
яму  от саженцев,  скрытую  в лесу.  Почему Зофья Пасемко платила на ребенка
хромой Марине, раз сам Антек твердил, что это не от него? Она догадывалась о
его преступлениях,  а может быть, и была  в этом уверена - он бывал у матери
тогда, когда, как предполагалось,  его тут быть не должно, -  и скрывала его
делишки,  как это делает каждая  мать. Она хотела доказать всем, что Антек -
такой  же,  как другие  мужчины, потому  что преступник  не  был  таким, как
другие. У милиции было много  своих поводов, чтобы  арестовать Антека, никто
не  сомневался в этом, что это решение  верное, и  не отрицал этого.  Другое
дело - так  сразу поверить и  представить себе, что это Антек  оказался  той
бешеной собакой, бестией в человеческом облике  с милой внешностью. Тогда уж
лучше поменьше о нем говорить  и  как  можно меньше задумываться,  терпеливо
ждать и,  как раньше, выстраивать свои мысли в согласии  с древними науками,
из которых вытекало, что человек  красивый, воспитанный и милый  должен быть
хорошим,  а  плохого  Господь Бог  метит -  косоглазием, кривобокой фигурой,
рыжими  волосами.  "Кривой,  рыжий и хромой - вот  кого бойся",  -  говорила
пословица. А в святой книге разве  не  было ясно написано: "И сделал Господь
Каину  знамение"? Не  было  ни  одного  пятна у  Антека Пасемко,  даже самой
маленькой  родинки или бородавки.  Дал ему Господь Бог некрупную  фигуру, но
милую внешность и научил кланяться старшим.
     Поэтому он  не мог быть преступником, страшнейшим,  чем  Каин.  И  так,
капитан  Шледзик словно бы наткнулся  на великий заговор  молчания  людей  в
Скиролавках. Никто не хотел свидетельствовать против Антека, никто не сказал
о нем плохого  слова,  никто его  не  видел в деревне в те ночи,  когда были
совершены преступления. "Ищите в наших лесах оборотня, - советовали капитану
женщины из  Скиролавок, -  потому  что  только  оборотень  способен  убивать
молодых  девушек".  Другие  же  упорно  твердили, что  преступление совершил
кто-то из мальтийских рыцарей, о  которых было  известно, что у них везде за
границей  еще есть свои резиденции.  "Черное  -  это черное,  а белое -  это
белое, - говорили люди  Шледзику. - Белое -  это хорошее, а черное - плохое.
Даже в фильмах, которые  снимают умные  люди, женщина  со светлыми  волосами
бывает  хорошей  и  честной, а женщина с черными волосами всегда творит зло.
Разве мог быть плохим человеком Антек Пасемко со светлыми волосами? Разве не
для того обесцвечивают  волосы  женщины  в городах,  чтобы казаться мужчинам
хорошими? Вы нарушили древний порядок вещей, - слышал Шледзик от людей. И вы
посеяли недоверие между нами. Если  Антек  Пасемко  убил  двух  девушек,  то
теперь жена будет  подозрительно смотреть на  мужа,  а мать на  сына, сестра
перестанет доверять  брату.  Поэтому ничего плохого  про Антека вы от нас не
узнаете".




     О ночи,
     которая должна была наступить


     В начале сентября писатель Непомуцен Мария Любиньски - как и каждый год
в эту пору - двинулся  на своей яхте  в многодневный одинокий рейс по  озеру
Бауды или еще дальше. Каждый раз он  возвращался потом в Скиролавки будто бы
помолодевший  и  посвежевший, полный  новых  литературных  планов, различных
умозаключений и поразительных суждений о себе и о  мире; однажды он вернулся
и с пани  Басенькой,  которая теперь жила рядом  с ним. Любиньски обожал эти
несколько дней свободы и одиночества, короткое путешествие  без определенной
цели и направления,  удовольствие быть на  бескрайних  водах озера только  с
самим собой. Знала эту его любовь пани Басенька и мирилась с ней, потому что
она была  настолько умна, чтобы  знать, что это  ничем не угрожает ей самой,
наоборот,  после каждого возвращения Непомуцен Любиньски становился нежнее к
ней  и более  усердно  исполнял супружеские  обязанности.  Может  быть,  как
Одиссей по дороге на Итаку, он проплывал не только между  Сциллой и Харибдой
литературных огорчений, но и несли  его хорошие  и плохие ветры  к различным
пристаням и домам отдыха,  где загорали на помостах различные Цирцеи и нимфы
Калипсо. При мысли об этом пани Басенька тихонько вздыхала, отгоняя, однако,
от себя чувство ревности. Она  была уверена в его возвращении, как Пенелопа,
и,  как  та  женщина, она тоже была  окружена  поклонниками,  которые всегда
заставляли  ее  сердце биться живее. Она до сих пор не  изменяла Непомуцену,
хотя  он - она  знала об этом  -  сделал это  уже несколько раз,  хотя  бы с
Эльвирой  на  яхте  за  Цаплим островом.  Но,  приговоренная  Непомуценом  к
одиночеству,  похожему  на  то,   к  которому  он  на  время  своего   рейса
приговаривал  себя,  она усматривала  в  этом  возможность  измены,  а такая
возможность не для одной женщины бывает  чем-то более  прекрасным и  гораздо
сильнее возбуждающим,  чем  сама измена. Если  Непомуцен  выходил  навстречу
бурям и ветрам, чтобы где-то вдали  встретиться с самим собой, то и  для нее
оставалась такая надежда на встречу с  собой или с  кем-нибудь еще. Надежда,
дающая наслаждение, оживляющая и омолаживающая.
     Итак,  в  солнечное жаркое утро (потому  что  и такие  бывают  в начале
сентября), опершись  о перила террасы, без  страха  и тревоги  смотрела пани
Басенька с высоты откоса, на котором стоял дом, как ее  муж поднимал главный
парус  на мачте  яхты и как  потом, подгоняемый  легким  ветром в корму,  он
отчаливал от берега, помахав ей рукой на прощание.  Ветер тут же надул белое
полотно,  яхта  начала  удаляться, как  большой лебедь, потом  только острый
треугольник  грота,  все  уменьшаясь и  уменьшаясь,  вырисовывался  на  фоне
коричнево-зеленоватой линии лесистых  берегов. А когда он  совсем скрылся за
Цаплим  островом,  она  стряхнула с себя  чувство  печали,  которое положило
теплую  ладонь  на  ее сердце, вошла  в  дом  и усердно  занялась уборкой  в
кабинете  мужа, делом обязательным, хоть и запрещенным  им, которое время от
времени выполнялось, несмотря на его неустанные протесты.
     Сначала она  старательно вытерла пыль с корешков книг, расставленных на
полках стеллажа, занимающего  почти всю стену. Потом собрала разбросанные по
всему кабинету закрытые или открытые книги. Они  летали на полу, на огромном
пюпитре  у  окна,  на  столике,  на  столе,  стульях,  на  лавке,  даже  на,
подоконнике. У  Непомуцена Марии Любиньского был  такой  обычай: работая над
очередной повестью, он  любил  иногда заглянуть в произведения старых добрых
авторов. Он  открывал  их книги на  первой попавшейся  странице и  несколько
минут  читал  -  как  бы  спрашивая  совета. Открытые  на  этой  произвольно
выбранной  странице  книги  он  откладывал  обычно  куда  попало,  хоть   на
подоконник,  и забывал. Пани Басенька сложила их в две высокие стопки; книги
большие по размеру и более толстые - вниз,  меньшие и более тонкие - наверх.
Где-то в этих стопках оказалось и произведение Готтлоба Фреге,  без которого
Любиньски  жить  не  мог. Пани Басенька  знала,  что, вернувшись  из  рейса,
Непомуцен будет  первое время громко жаловаться  и даже сыпать проклятиями и
ругательствами, пока не обнаружит  в  какой-нибудь из стопок свои  обожаемые
"Семантические  письма". Но хоть она  и отдавала себе  отчет о  последствиях
своей приборки, глубоко укоренившееся  в ней чувство порядка не позволяло ей
выделить  произведение  Готтлоба  Фреге,  которое по  причине  своих средних
размеров и средней толщины  должно было, по ее мнению, находиться в середине
одной из стопок, а не на самом верху. Пани Басенька любила прибираться. В ее
представлении  это  занятие  связывалось  не  только  с   вытиранием   пыли,
подметанием,   мытьем  пепельниц  и  натиранием  полов,  но  и  с  созданием
своеобразного  порядка среди  вещей, установкой  их в точно  определенных  и
принадлежащих  им  местах.  Прибираясь, она  чувствовала  в себе  что-то  от
создателя малого  мира, она  не создавала новых  ценностей,  но своеобразной
ценностью бывали для нее гармония и порядок.
     По всему кабинету валялись и шарики смятых листов машинописи, одни туго
скатанные, а другие - чуть примятые в руке, в момент отчаянного отрешения от
какого-либо  хуже  написанного  фрагмента повести.  Это бумажное побоище  не
только  служило  доказательством  напряженной  работы  писателя, но и давало
картину  необычайной борьбы, которая почти каждый день до обеда проходила  в
этом месте, творческих мук мужа, его неудач и побед - и ничего удивительного
нет в  том, что  пани Басенька относилась  к ним по-своему. Она  старательно
подбирала каждую  помятую страницу, почти любовным жестом разглаживала ее, а
потом  одну  на  другую  укладывала  стопочкой  на  пюпитр.  Она   не  могла
примириться с мыслью,  чтобы эти страницы были  выброшены  в корзину  или  в
огонь. Она ожидала, что муж когда-нибудь захочет заглянуть в какую-нибудь из
них, использовать хорошо написанную фразу, вернуть к жизни  обрывок диалога.
Иногда она с вниманием склонялась над  смятой  страничкой, любопытствуя, что
на  ней  написано  и отчего  она не могла  остаться в рукописи  разбойничьей
повести. После такого чтения она, как  правило, еще старательней расправляла
смятую страницу, пригорки ее грудей поднимались в тяжком вздохе,  потому что
то, что она находила в них, казалось ей лучше и интереснее того, что уцелело
перед комканьем  и пренебрежением.  Пани Басенька считала,  что, повествуя о
перипетиях  любви  прекрасной  Луизы  и  лесничего-стажера,   на  страницах,
старательно  вложенных  в  картонные   папки,  Любиньски   шагал  по  хорошо
утоптанным  дорогам,  а на  отброшенных страничках  он  сворачивал  на узкие
стежки, продирался сквозь дикие чащобы, где то и дело подкарауливал читателя
с  огромной мотыгой  в  руках. По правде  говоря, по  мнению пани  Басеньки,
Непомуцен  свои разбойничьи  процедуры совершал исключительно  на страничках
смятых и отброшенных, которые не должны были оказаться в печати. Он мог быть
смелым  и жестоким, бывал беспощадным к  заблуждениям и  фальшивым  выдумкам
людей,  он  разбивал  литературной мотыгой окаменевшие  черепки традиционных
форм. Но  потом -  неизвестно почему -  он  вдруг  терял отвагу, отступал на
утоптанную дорогу и,  сминая страницы, тем  самым старательно затирал  следы
своих  разбойничьих начинаний.  На отброшенных страничках Басенька открывала
совершенно другого Непомуцена, такого, который импонировал ей, восхищал ее и
в  то же время пугал, - достойного сильнейшей женской любви и преданности. В
действительности же он был совершенно другим,  каким она его знала и любила,
хоть и не так сильно/как могла бы полюбить того.
     Существовали  не  только два  Непомуцена, но  и две  разные  прекрасные
Луизы,  два разных стажера, две непохожие друг  на друга деревни,  в которых
жили герои  - одни, со страничек в картонных папках,  и другие, со страничек
смятых и отброшенных. Принимая в  первый  класс маленького Дарека  (восьмого
внебрачного  ребенка Поровой), прекрасная  Луиза с восхищением  смотрела  на
гордо выпрямленную  фигурку мальчика и, как  все  в деревне, думала, что  из
всех одиннадцати внебрачных ребятишек Поровой этот единственный, может быть,
вырастет порядочным и умным человеком, потому  что  уже с  детства  держится
гордо, ходит  с  высоко  поднятой головой.  На  отброшенных страничках Луиза
отсылает  маленького  Дарека  к  врачу  и  издевательски  оповещает  жителей
деревни,  что  у  Поры  кривой  позвоночник.  По  каким  дорогам  шла  мысль
Непомуцена, если он  отбросил  эту вторую историю  ради  первой? Было ли для
него очень  важно  утвердить читателей во мнении,  что  человек  только  сам
влияет  на  свою  судьбу,  маленький  Пора  вырастет  гордым  и  благородным
человеком,  несмотря  на  то,  что он  - восьмой  внебрачный  ребенок  такой
женщины, как  Порова?  Может быть,  он хотел  убаюкать  подобными  взглядами
совесть людей, зная, что именно такая версия, а не та, со  смятой странички,
понравится читателям, как все, что одурманивает радостью и оптимизмом.
     На  отброшенных  страничках  прекрасная  Луиза,  учительница,  не  была
невинной и нетронутой,  когда познакомилась с молодым стажером, а побывала в
постели одного деревенского врача.  Настоящий Непомуцен, с которым  Басенька
ночь за  ночью лежала в  постели, так и не  смог сказать ей,  каким способом
доктор  унижает  женщину,  прежде  чем  в  нее войти,  даже  вообще  избегал
разговоров на эту тему,  отмахивался от вопросов жены.  На смятых страничках
деревенский врач  преудивительным способом забавляется  с  молодой  красивой
учительницей, оставляя ее девушкой, приучая к изысканным  любовным занятиям,
и наконец совершает с ней анальное сношение. На страницах из картонной папки
прекрасная  Луиза  никогда  не  встречала  разнузданного  доктора, чистой  и
невинной отдалась она в руки стажера.
     Ласковым движением своих маленьких рук  Басенька разгладила отброшенные
странички. Она знала, что этой  ночью ей не даст покоя мысль, что за человек
на  самом  деле  ее муж Непомуцен,  каков на  самом деле доктор  Неглович  и
прекрасная Луиза,  сельская учительница. Какова правда о  маленьком  Дариуше
Поре -  гордый он или страдает искривлением позвоночника? Узнать  и углубить
правду  было  делом  нелегким -  она  понимала  это  и не  спешила.  Но  она
чувствовала, что когда-нибудь  надо начать, скромно и даже несмело; вступить
на  дорогу  познания  так,   чтобы  не  усложнить  себе  жизнь,  не  вызвать
замешательства в мире гармонии, который она так  любила. Она протерла мокрой
тряпкой пол в кабинете  мужа, вычистила  меховой  ковер на полу,  расставила
стулья. Потом  она приготовила обед,  в своей  портняжной  комнате  обмерила
талию,  бедра и бюст завмагу Смугоневой, которой захотелось сшить себе новое
красное  платье,  чтобы   показаться  моложе  и  красивее  одному  владельцу
мастерской в Бартах, занимающемуся кладкой  печей. А  когда  наступил вечер,
вымытая и одетая в черную  юбку и шерстяной желтый блейзер, который она сама
связала на спицах,  она пошла с визитом к доктору Негловичу,  в его  дом  на
полуострове.
     Был  теплый  вечер,  ржавый  шар солнца  уже  касался  верхушек  лесных
деревьев, над лугами  возле  лесничества  Блесы и над  трясинами  за заливом
поднимался  туман. Собаки  доктора  поприветствовали ее, виляя  хвостами,  и
проводили  за дом, на террасу, где доктор неподвижно стоял и, куря сигарету,
смотрел  на  озеро.  О  чем  он  думал  в этот тихий  вечер, перед  приходом
безлунной ночи? -  спросила она себя  и подумала, что, может быть, он, как и
она, тоскует  о непознанном. Она подошла к нему  в молчании, даже без ничего
не значащего приветствия, и встала рядом, стараясь смотреть в ту же сторону,
куда  смотрел  он.  Обе  руки она положила  на  свои торчащие  груди,  чтобы
успокоить  бешено колотящееся сердце. Она  не выносила сигаретного  дыма, но
сейчас радовалась, что доктор занят курением, и даже с удовольствием втянула
ноздрями  струйку  белого дыма. Доктор курил  много -  его  волосы, свитера,
рубашки всегда были  пропитаны запахом  сигарет. Ее это, однако,  никогда не
раздражало,  потому  что это одновременно был  запах мужчины,  которого  она
любила. Прижимаясь  к Непомуцену,  она всегда чувствовала запах заграничного
одеколона - кедрового.  Занимаясь с ним любовью, она внушала  себе когда-то,
что делает это среди  ливанских  кедров, такая смешная романтическая женская
фантазия.  Ее коробило  дыхание мужчин,  курящих  сигареты, но, о диво,  она
подставляла  лицо  пропитанному  никотином  дыханию  доктора  и  чувствовала
возбуждение. А когда  доктор снял в  их  доме свитер,  потому что ему  стало
жарко,  она взяла на минутку этот  свитер в руки и  прижалась к нему  лицом,
глубоко вдыхая аромат сигарет, смешанный с запахом пота - но пота мужчины, о
котором  она часто думала. Она реагировала на мужчину прежде всего ноздрями,
может,  потому, что ей нравилось заниматься  любовью в темноте. Сначала  она
обнюхивала мужчину, а если его запах не нравился ей, она не соглашалась даже
на малейшую ласку. Почему же один запах  отпугивал ее, а другой притягивал и
возбуждал? Если бы Турлей побрызгался кедровым одеколоном - мог  бы  он хоть
чуточку  ее заинтересовать? Она сомневалась в  этом,  с тех пор, как  отдала
себе отчет, что  ее  отталкивает  дыхание мужчин, насыщенное  никотином,  но
притягивает пахнущее сигаретами дыхание  доктора. Еще девушкой, засыпая, она
воображала  себе, что в каком-то сумрачном  помещении к ее  телу прикасается
множество  мужчин,  но  ее тело  поддается только  прикосновениям  того,  от
которого  доносится  запах  сушеных  слив;  этот  запах  преследовал ее  всю
молодость, возбуждал, вызывал головокружение. Может быть,  пот  Непомуцена и
пот доктора по запаху чуть напоминали ей  сушеные сливы, и потому, чем бы ни
была пропитана их одежда, они оставались для нее притягательными и близкими?
     И снова тонкая  струйка табачного  дыма  обвилась  вокруг ее шеи. Из-за
близости доктора она почувствовала запах сушеных слив, прикрыла глаза,  и ей
казалось, что  она покачивается в  вагоне  поезда,  мчащегося через  темноту
ночи. Мужчина,  который сидит рядом, везет с собой сумку с сушеными сливами,
его  пальцы несмело и нежно прикасаются к ее худым коленям, ее же охватывает
упоительное тепло в подбрюшье.
     -  Это  будет сегодня, этой ночью,  -  сказала она сдавленным  голосом.
Испугали ее собственные слова. Она широко открыла глаза и удивилась, что она
так долго  пробыла в том мчащемся поезде. Туман  уже поднялся  не только над
болотами, но и покрыл тонкой вуалью весь  залив,  размазывая контуры Цаплего
острова. Доктор  потушил сигарету, левую руку  от  держал  в кармане, правой
опирался  о перила террасы. Он поглядывал на дом Юстыны Васильчук, невидимый
в тумане.  Басенька боялась молчания доктора, но  она и не хотела, чтобы  он
подтвердил ее слова или  возразил,  потому что тогда правда, которую она так
отчетливо  перед собой видела, могла улетучиться или превратиться в ложь.  А
ей  ведь нужна была та толика правды, которая  была ей интересна и к которой
она хотела прикоснуться по-женски, своим телом.
     Еще  раз  она посмотрела на озеро, молясь в душе,  чтобы туман  быстрее
сгустился  и  наполнил залив, где еще были остатки погасшего солнца, которые
делали его похожим на огромную ракушку, раскрывшуюся перед ними.
     -  На Цаплем острове кто-то разжег огонь, - сказала она тихо и положила
ладонь на руку доктора, опирающуюся о перила.
     Рука мужчины была теплая, а ее - холодная. Она захотела, чтобы он обнял
ее,  но для этого ему  нужно было снять свою руку с  перил, вынуть из-под ее
ладони, а этого она не хотела. Она глянула на него украдкой - куда он улетел
мыслями? Ей  казалось, что он бродит по  лугу  на берегу  озера и исчезает в
тумане, покрывшем огороды. Она стиснула пальцы на его руке.
     - Кто-то  разжег  огонь  на острове.  Голубоватое пламя,  разве это  не
странно? Этот костер  горит,  как какой-то  необыкновенный факел. Это  будет
сегодня, этой ночью, правда, доктор?
     Она отчетливо  видела это  голубоватое пламя,  несмотря на опускающиеся
сумерки и туман. Он тоже должен был его  заметить и понять, что им дан знак.
Сквозь  туман  продиралась  к ним голубоватая  искорка,  все увеличиваясь  и
увеличиваясь. От озера  плыл  запах  жженых целебных трав  и аромат  сушеных
слив, она боялась, что потеряет сознание, и еще сильнее сжала пальцы на руке
доктора.
     - Ночь будет темной, - шепнула она. - Все пойдут на старую мельницу.  И
вы тоже, доктор. И я, и  Непомуцен, и Гертруда,  прекрасная Луиза и  стажер.
Да, все без исключения. Даже пани Халинка и художник Порваш. Это голубоватое
пламя - предназначение. Это какое-то принуждение, которого нельзя понять, но
необходимо ему поддаться, потому что иначе будешь жить вопреки себе и против
себя. Так вы когда-то  говорили мне, и я поняла, что это правда. Не может не
исполниться то, чего очень сильно хочешь. Хоть бы  на минуту, на одну  ночь.
Не  стоит  жить  вопреки   себе,  вопреки   собственным  желаниям,   вопреки
собственной  душе. Кто-то,  кого мы  не знаем,  разжигает костер на острове.
Кто-то, кого мы не знаем, разжигает огонь в нас самих и велит идти навстречу
друг  другу, чтобы, как  вы это  говорите, подкрепиться  взаимно телами друг
друга. Этот кто-то очищает нас  от  греха,  потому что грех - это  постоянно
жить  вопреки собственной воле и собственным  стремлениям, затыкать уши  при
крике, который в нас  раздается. Огонь и любовь  все делают чистым, разве не
так? Что считать большим преступлением? Ежечасно и ежедневно убивать  в себе
собственные  желания  или  один раз  накормить голодный  рот?  Разве это  не
правда, что мы остаемся свободными и можем пойти куда захотим?
     Она убрала свою  холодную ладонь с его руки и бесшумно ушла,  чтобы еще
до наступления ночи  успеть к  себе домой. Она  ступала  на цыпочках, хотела
исчезнуть как дух, чтобы он подумал: она ему только снилась.
     В сумраке она легла на  кровать - в одежде  и  в обуви. Она готова была
присягнуть,  что  никуда  из  дома  не  выходила. В  полдень  она  проводила
Непомуцена,  потом  прибиралась, готовила обед,  мерила  талию, бедра и бюст
Смугоневой.  Потом прикорнула  на кровати, настолько усталая, что  не  сняла
туфель и одежды. Еще до сих пор она чувствовала странную усталость, бессилие
и сонливость, которую опережали воспоминания.
     Прямоугольные окна понемногу закрашивала чернота ночи. Она любила ночь,
потому что та анонимно приносила ей когда-то грешное наслаждение. Сколько ей
тогда  было  лет - одиннадцать или двенадцать?  Два  раза в неделю с частных
уроков  немецкого  языка  она  возвращалась одна  пригородным  поездом  в их
маленький  поселок. Весной и  летом -  еще засветло, осенью и зимой - уже  в
сумерках или  ночью.  Пригородный поезд бывал набит битком,  купе  заполняли
спящие рабочие,  возвращающиеся после вечерней  смены  с  заводов.  Лампочки
везде были разбиты  или перегорели, в коридорах  пили пиво и скандалили. Она
всегда  заходила  в купе и в  темноте  становилась между  коленями спящих на
лавках  людей.   Высокая,   худенькая,   одиннадцатилетняя,  а  может,   уже
двенадцатилетняя девочка, в коротком  пальтишке, толстых  чулках и с  папкой
под  мышкой.  Однажды,  поздней осенью, в темном купе до  нее долетел  запах
сушеных  слив,   а  потом   чья-то  рука  дотронулась  до  ее  колена.   Это
прикосновение  было  будто  бы  случайным,  но  ей  оно  доставило  странное
удовольствие. Она уперлась костлявыми девчачьими коленями в крепкие  мужские
колени, и  тогда эта рука, которая минуту назад отступила, снова дотронулась
до нее, на этот раз до  бедра.  Спустя  мгновение  забралась  под платье, на
ягодицу,  отступила - и снова по  бедру перешла  к  месту, где заканчивались
чулки  и полоска  голого  тела  отделяла их от  шерстяных  штанишек.  Пальцы
невидимого в  темноте  мужчины скользнули между  ее  бедер  и легко стиснули
промежность, словно  бы через толстую  материю штанишек хотели  нащупать то,
что  находилось  под ними. Она  не  знала,  то ли  ее  сильнее  ошеломляет и
доставляет странное наслаждение запах сушеных слив, то ли эти прикосновения,
- она делала вид, что не чувствует их и они ей безразличны, но все же стояла
неподвижно  в  купе  и  старалась  даже  не вздрогнуть,  счастливая,  что ее
учащенное дыхание заглушено чьим-то громким храпом.
     Она вышла  на  станции в  своем  поселке,  запомнив, однако,  вагон,  в
котором ехала. По дороге к дому голова у нее кружилась, и, даже не поужинав,
она сразу пошла в постель, такая была сонная. В следующий раз она снова села
в  тот самый вагон  и в то самое купе, протиснулась между коленями спящих на
скамейках  людей.  Несмотря на холод на улице, она надела штанишки потоньше.
Чужая, а  вообще-то уже знакомая мужская рука поняла этот  жест  и осмелела.
Пальцы скользнули в штанину.  Этот человек уже  не вез с собой сушеных слив,
но она все чувствовала этот запах и переживала несказанное удовольствие. Да,
никогда она  не переживала ничего, настолько сладкого и упоительного,  ни до
того, ни после, даже когда уже стала женщиной. Сколько раз она познала тогда
это великое наслаждение, эти ласки, такие  сильные, что она теряла сознание,
стоя  на  трясущихся  ногах в  раскачивающемся  вагоне  пригородного поезда?
Может,  десять, может,  пятнадцать длинных мгновений. Да,  это продолжалось,
кажется, до Рождества. Потом везде вкрутили новые лампочки.  И  в  том купе,
где она находила таинственное наслаждение, теперь горел яркий свет, и  с тех
пор она  ездила в  коридоре, даже  не смея посмотреть, как выглядит человек,
который трогал ее в темноте.
     Это  грустно, но  никогда  она  уже  не  встречала  этой руки,  хотя на
следующий  год  снова  в  купе  были  разбиты  лампочки,  а темнота скрывала
обещание  наслаждения.  Ни  из одного купе не долетал до нее и запах сушеных
слив. Но где бы и когда бы она его ни чувствовала - в магазине или в чьей-то
квартире, - всегда ее охватывало возбуждение и желание пережить наслаждение.
Этот  запах  рождал  в  ней  страдание  -  она сама его, впрочем,  вызывала,
утаскивая у матери несколько сушеных слив и,  как что-то грешное, пряча их в
ящике ночного столика.  Каждый  вечер, когда гасили свет, она выдвигала этот
ящик и вдыхала их аромат,  прикасаясь  пальцами к  своим органам и воображая
себе,  что  это  делает  тот,  из  темного  купе.  Она  научилась  достигать
наслаждения,   похожего  на  то,  но  уже  не  такого  сильного,  не  такого
упоительного.  Впрочем,  может,  это наслаждение  было  еще большим, но  ему
недоставало таинственности и свежести первого открытия.
     Невинность  она потеряла с  одноклассником  за два дня до  Рождества, в
пустой  квартире  его  родителей.  На  столе  в  кухне там стояла тарелка  с
сушеными  сливами, приготовленными для рождественского компота.  С тех  дней
она  любила  сумрак, езду  в переполненных трамваях и автобусах. Она обожала
случайные прикосновения мужских рук к ягодицам, бедрам, груди, любила, когда
на нее вдруг наваливались  тела при  торможении или на  поворотах. Непомуцен
предложил ей и Эльвире покататься по озеру. Ночью они втроем лежали в тесной
кабине яхты, он посередине, они по бокам. Яхта  покачивалась на волнах,  и в
этом  было  что-то  от мчащегося  поезда.  Кроме  этого,  царил мрак,  и она
чувствовала блуждающую  по  своему  телу  руку  мужчины.  Из-за  присутствия
Эльвиры они не могли позволить себе ничего большего, он только прикасался  к
ней и ласкал в темноте. Может, именно поэтому она полюбила его  и стала  его
женой. Может быть, поэтому в запахе  его пота было для нее что-то от аромата
сушеных слив.  От Непомуцена она хотела, чтобы он брал ее в темноте, а перед
этим  долго в сумраке  прикасался к ее нагому телу. Доктор  тоже  когда-то в
темноте  дотронулся до ее груди  - случайно или намеренно. Но с тех  пор она
любима его  насыщенное никотином дыхание и очень сильно хотела знать,  каким
образом он унижает женщину, прежде чем в нее войдет.  Наверное, он это делал
во мраке,  в густой тьме. Да, позже он прикасался  к  ее груди даже днем,  в
своем  кабинете,  когда  она  заходила  к  нему  посплетничать или  немножко
поболтать. Она любила и эти  прикосновения,  так же,  как запах  его  волос,
пропитанных  ароматом сигаретного  дыма.  Но чаще и  полнее  ее ночные грезы
заполняла  картина,  которую кто-то  ей  случайно подсунул - может,  доктор,
может, Непомуцен,  может быть, Рената Туронь. О той  темной ночи,  когда вся
деревня  идет  на  мельницу,  и  там,  на  сене  Шульца,  в темноте, в  шуме
учащенного дыхания, люди взаимно утоляют голод своей любви. Они все знакомы,
но темнота делает  их незнакомыми, отгораживает друг от друга и одновременно
позволяет сближаться.  Она  была уверена,  что среди  множества  мужчин  она
различила бы своими ноздрями тело доктора и его дыхание, а он -  может, даже
и не зная, с кем он это делает, - унизил бы ее без стыда.
     ...Прямоугольники окон в спальне были уже неразличимыми.  Пани Басенька
задрала  юбку и прикоснулась рукой  к своему  лону.  Оттуда исходила сладкая
боль   возбуждения,   такая  сильная,  что  она  даже  тихонько   застонала.
Решительным жестом  она стянула плавки, встала с постели, набросила на плечи
шерстяной платок и  вышла из дома.  Ее поразила глубокая тьма, она не видела
ни калитки, ни даже собственных  рук. Говорили,  что  нельзя  брать  с собой
фонарь,  никакого  света,  надо  идти,  как  слепец,  натыкаясь на  деревья,
спотыкаясь о камни, ориентируясь по звуку шагов других людей. За калиткой на
шоссе  она остановилась  и  начала  прислушиваться. В ночи сорвался западный
ветер, разогнал туман и  овеял землю влажным  дуновением. Расшумелись клены,
растущие  вдоль дороги, в соседствующей  с домом писателя усадьбе  Галембков
время от времени постукивал о стену плохо прикрепленный ставень. Сначала она
думала, что это  эхо чьих-то  шагов, но,  когда стих  ветер, поняла,  что на
шоссе  она совершенно  одна.  Вдруг  ее охватил  ужас,  что она опоздает, не
успеет, что счастье ее минет. Она  двинулась с руками, выставленными вперед,
чтобы не наткнуться  на ствол придорожного  клена, ощущая твердость асфальта
под  тонкими  подошвами туфелек. Нигде  не горел  ни  один  огонек,  но  все
усиливающийся  шум деревьев говорил ей, что она приближается к кладбищу. Она
заметила тусклый  свет  в окошке курятника в  усадьбе  Вонтруха  и уже точно
знала, где она находится. Сразу за забором, окружающим усадьбу солтыса, надо
было свернуть на полевую дорогу к мельнице.
     И снова  она остановилась, прикрывая  рукой  рот, чтобы заглушить  свое
дыхание. Несмотря на ветер, громко  скулящий  в ветвях деревьев на кладбище,
она отчетливо слышала звук шагов множества людей,  приближающихся по  шоссе.
Никогда  она  не была на  старой мельнице, только  видела издалека, что в ее
черную  от времени деревянную коробку ведут  двустворчатые ворота,  а  сбоку
находится островерхая,  опирающаяся на  четыре колонны  крыша,  под  которую
осенью и весной складывали искусственные удобрения в пластиковых мешках. Она
ждала в темноте, чтобы  кто-нибудь наконец подошел и обогнал ее  во мраке, а
она могла  бы пойти за ним. Но никто  ее не обгонял, люди  находили какую-то
более короткую дорогу между плетнями или шли прямо через луг, простирающийся
возле старое мельницы.
     Наконец она пошла вперед по твердой дороге, усеянной большими  камнями.
Она спотыкалась о них, однако стойко шагала, удаляясь от шума  кладбищенских
деревьев. Она знала,  что  идет правильно, потому что все  отчетливее где-то
поблизости шелестели на ветру пустые пластиковые мешки. И отовсюду, со всего
луга, теплый ветер приносил отзвуки человеческих шагов.
     Перед  ней  шла,  похоже,  какая-то  женщина, наверное, Халинка Турлей,
потому  что  ноздрями  она почувствовала тонкий  запах духов  "Черный  кот".
Немного сбоку должен был идти стажер, пан  Анджей, потому что до нее долетел
запах рыбных  консервов.  Она  улыбнулась  при мысли, что,  может  быть,  не
художник Порваш,  а  воняющий  рыбой  стажер  повалит  на сено пани Халинку,
задерет  ей платье кверху  и добудет из  нее  тихий  мышиный писк. Жаловался
когда-то лесничий Турлей, что его жена сразу после  свадьбы издала в постели
громкий крик, потом уже только попискивала, как мышь, а спустя несколько лет
замужества молчала в постели.  Только художник Порваш мог  раскрыть  ее уста
для  крика  наслаждения  - не он ли идет рядом со  стажером? От него  пахнет
льняным маслом  и лаком,  как  в его мастерской.  Но  в нескольких метрах  с
другой стороны - кто там тяжело ступает, пахнет мылом? Это, кажется, походка
жены  лесника Видлонга -  так тяжело может идти женщина с толстыми ляжками и
огромным задом, с грудями, на которые даже в Бартах нет подходящего лифчика.
Возбуждающим ей  показался рассказ, которым  сразу, когда был пойман  убийца
маленькой  Ханечки, попотчевал ее Непомуцен. Кажется,  как  это  вытекало из
показаний молодого Галембки,  однажды ночью Видлонгова выпятила свой большой
голый зад,  и  мужчины брали ее стоя, слушая призывы: "Еще и еще, ведь я уже
не беременею". Это должно было  быть чудесно для нее, так, ночью, в темноте,
отдаваться стоя нескольким мужчинам. Она даже,  наверное, не  знала,  кто до
нее добрался. И  при этой мысли пани Басеньке  сделалось  горячо, отозвалась
сладкая боль,  излучающаяся из промежности. Она  развязала платок на  груди,
шею овеяло влажное дуновение ветра. Она сразу ощутила озноб, но, может быть,
потому, что в тот момент подумала  о Крыщаке и его единственном желтом зубе,
торчащем из десны. Что она будет  делать, если  это старый Крыщак повалит ее
на сено  и залезет рукой меж бедер? Конечно,  она оттолкнет его  от  себя  и
будет  искать мужчину, чьи  волосы пахнут сигаретным дымом. Ведь только ради
него  она  идет на старую  мельницу,  чтобы он унизил ее в  темноте и  чтобы
узнать его тайну.
     Кто-то задел о развевающийся конец платка. Может,  это всего лишь лист,
поднятый  порывом  ветра? Сильно запахло сушеными сливами. Она остановилась,
потому что ощутила в себе слабость  и сонливость, как обычно в такие минуты.
Неизвестно почему, вспомнилась ей Юстына Васильчук,  и ее пронзила ревность.
Она  ничего не знала  об этой  женщине,  живущей одиноко в  своем  маленьком
домике. Доктор говорил когда-то, что Юстына пахнет сушеными травами полынью,
мятой  и шалфеем.  Откуда доктор знал запах этой  женщины? И не летел  ли он
сегодня вечером мыслями к ее жилищу - сквозь туман, застилающий огороды? Чем
Юстына заполняла  свое  одиночество после смерти мужа? Кто стучался ночами в
окно маленькой избушки? Она была  странная -  избегала  разговоров с другими
женщинами,  похоже,  избегала и мужчин.  Была  она  молодой и красивой, и не
верится, что доктор, который попробовал тела всех  более или менее  красивых
женщин  в деревне,  на  эту  единственную  не  обратил  внимания.  Непомуцен
утверждал, что Гертруда  Макух приводит ему в спальню сельских женщин. Может
быть,  и  Юстына  время   от   времени  приходила  в  дом  на   полуострове,
прокрадывалась  огородами или  берегом  озера?  Да,  это  Юстына идет  сзади
осторожным,  крадущимся шагом, ветер доносит запах шалфея,  полыни  и  мяты.
Надо  спешить, чтобы она не  схватила  в объятия доктора, который, наверное,
уже давно ждет за воротами старой мельницы. Кого он ждет? Ее или Юстыну?
     Она пересилила слабость и снова  двинулась вперед, а вместе  с ней, как
ей  казалось,  шла бесчисленная толпа  людей,  гонимая  вожделением.  Старая
мельница вырисовывалась  на  фоне чернильной ночи  как  большой бесформенный
сосуд. Это был прекрасный обычай -  хоть такой дикий и бесстыдный - в сосуд,
наполненный мраком, цедить капля  за каплей  собственную  кровь,  принести в
жертву собственное тело и принять жертву от других, сплавиться в одно целое,
в человечество,  быть для каждого мужем и женой,  братом и сестрой, отцом  и
матерью, сыном и дочерью. Разве не так говорил  об этой  ночи Непомуцен? Это
было переламывание в себе комплекса отца и комплекса матери, дорога к полной
свободе, когда человек сам станет для себя и отцом и матерью.
     Ветер  внезапно  стих.  Она  осознала,  что  стоит совершенно  одна  на
мощенной камнями площадке перед мельницей. Куда девались другие люди? Шли ли
они вообще сюда вместе с ней? А  может, они уже исчезли в темном проеме? Она
вытянула вперед руки и пошла к дверям, повторяя со страхом: "Иду, уже  иду к
вам, иду". От подбрюшья  до шеи в ней поднималось чувство  сильного  тепла и
радости.  "Иду",  -  шептала  она долго, пока  ее пальцы  не  наткнулись  на
шершавые  доски  дверей.  Она  не знала,  что нужно делать  дальше,  как  их
отворить, как  попасть внутрь.  "Может, это все мне снится?" -  спросила она
себя. До  нее донесся тихий скрип -  половинка дверей вдруг открылась,  и из
черного  нутра  вырвался  запах  свежего сена.  Теплые  и влажные  испарения
проникли в ее  ноздри, снова вызвав оцепенение.  Нечеловеческим усилием  она
сделала  шаг в эту черноту, которая напоминала  страшную  пропасть. Еще один
шаг - и она почувствовала на своей груди прикосновение чьих-то рук. Теплых и
сильных.  Эти  руки  только на минуту задержались на  торчащих под  свитером
сосках, потом скользнули вниз, к юбке и  под ней погладили  ее бедра и голое
лоно. Ее коснулось насыщенное табаком дыхание, она  протянула руки  и обняла
мужчину за шею, прижимаясь к нему всем телом. Он подтолкнул ее куда-то вбок,
на кучу сена, в которой  они оба глубоко утонули. Она не  вполне осознавала,
что с ней происходит.  Не успела она почувствовать в  себе мужчину, а ее уже
охватили   первые  спазмы  наслаждения.  Ей   казалось,  что  она   -  снова
одиннадцатилетняя  девочка,  которая  трясется  от  прикосновения  ладони  и
пальцев, и одновременно она была женщиной, ее внутренности раздвигал твердый
и  горячий мужской  член и заливал сильным теплом. Она услышала  собственный
стон, который показался ей чужим стоном, будто бы все сумрачное пространство
вокруг нее было наполнено присутствием множества женщин, переживающих минуты
удовольствия.  Потом  она словно  одеревенела,  но не потеряла чувств,  и ей
казалось,  что все ее интимные места,  каждое отверстие  ее тела пронизывает
сильное наслаждение. Рот был заполнен собственным и мужским языком, снизу на
ее   внутренности  все  напирала  какая-то  могучая  сила,  заставляющая  ее
открыться снова и  иначе, чем раньше.  Ей  уже было больно, но  снова -  уже
второй раз - она пережила оргазм и потом погрузилась в сон наяву.
     Здесь  же,  рядом, старый  Крыщак  грязно  ругался  и обзывал  какую-то
женщину  последними  словами,   не  в  состоянии  удовлетворить  старческого
возбуждения. Ее же или пузатую Ярошову гладил по груди воняющий рыбой стажер
и хихикал, хватаясь за соски, напрягшиеся и набухшие. "Еще и еще, я ведь уже
не беременею", - покрикивала Видлонгова,  выпячивая белый зад. Пани Басеньке
показалось,  что  это  ее придавливает огромное  и  тяжелое, как скала, тело
плотника Севрука, но  в  самом деле там была  Смугонева из  магазина. Севрук
охватил своими  могучими лапами  ее  талию, обмерил  пальцами бедра и грудь,
словно  бы снимая с нее мерку  на платье. Из  копны  сена доносился  мышиный
писк, который издавала  Халинка Турлей.  Ее шею обвил, как  скользкий  змей,
удивительно  длинный и дряблый член Шчепана Жарына.  Тонкий  змеиный  язычок
укусил ее в губу. Она не почувствовала  боли, ей только  сделалось еще жарче
от отравляющего ее яда. "Теперь  сюда и  сюда",  -  приказным тоном говорила
Рената  Туронь, раскладывая на  глиняном полу свое большое  обнаженное тело,
усеянное веснушками. Ее муж, Роман, широко  открывал  беззубый  рот и громко
бурчал  задом,  глядя, как по очереди ложились на его жену молодой Галембка,
Порваш и сын Севрука. Потом Туроневу хлестал кнутом Отто Шульц и сталкивал в
адский, пылающий  огнем  провал, откуда  уже доносился крик Марии Вонтрух  и
невнятное  "хрум-брум"  Стасяковой.  Белые  бедра  Юстыны   складывались   и
раскрывались,  как  крылья  бабочки, никто  на нее  не  входил  - она лежала
одинокая, вдали от других, странная, отсутствующая. Одуряюще пахло сено, еще
сильнее  был запах  человеческого пота и сырой аромат мужского семени, рыбий
дух   женских  гениталиев  и  всепроникающий   тонкий  запах  сушеных  слив.
Обнаженные тела переплетались друг с другом, копошились, как клубок  червей.
Из угла мельницы голодные  глаза Антека  Пасемко  смотрели  в раскрывающиеся
бедра  Юстыны, из  глаз текли кровавые слезы, а потом  в них появился страх,
когда  на  сене Порова, чудно выпячивая свой голый живот, заталкивала себе в
лоно зубья вилки и кричала от боли...
     Сколько это продолжалось? Она вдруг очнулась  - ей  стало  холодно. Она
осознала, что лежит на сене с задранной кверху юбкой  и обнаженной грудью. У
нее горели обкусанные губы, а когда она сунула руку меж бедер и ягодиц,  там
запульсировала легкая  и приятная  боль.  Сквозь щели  в  деревянных  стенах
долетали  порывы ветра и овевали ее наготу, вызывая озноб. Куда  девался тот
мужчина,  который наполнил ее собой? Может,  он  был не один,  их было много
(все-таки  она два или три  раза  пережила оргазм), и всеми местами она  еще
ощущала их в себе. Ее  охватил  стыд,  чувство страшного унижения,  ведь она
пришла  сюда сама,  без чьего-либо приказа, по собственной воле.  Они были в
каждом отверстии ее тела, делали с ней что хотели.
     Она попыталась подняться  с  сена,  но  ноги  не слушались ее.  В конце
концов, однако, она встала  и вышла с  мельницы. В памяти ее не  осталось ни
единого  мгновения обратной дороги к дому. Она сразу легла в  одежде и обуви
на кровать в спальне  и тут же заснула. Она была страшно измучена, как будто
бы  куда-то  очень долго шла и потом так же  долго откуда-то возвращалась. А
ведь  скорее  всего никуда  она  этой ночью не  ходила  - просто заснула  на
кровати, уставшая после приборки. И попросту проспала до рассвета.
     Утром ей не хотелось думать о мучительных снах, которые преследовали ее
ночью. Она выкупалась в теплой воде, добавив туда пенистого шампуня, вытерла
тело жестким полотенцем. И почувствовала себя бодрой и свежей. Только губы у
нее болели, неизвестно почему.




     О том,
     как писатель Любиньски сам себя повстречал у шлюза


     Под  вечер  писатель Любиньски  причалил  свою яхту  в узком  и длинном
заливе  возле  шлюза.  Тут  же,  за его  железными  створками,  закрывающими
цементированное русло, был канал, который дальше разветвлялся в две стороны:
по левому рукаву можно было добраться до самого моря, правый вел к обширному
озеру с берегами, застроенными кемпингами и домами отдыха. Недалеко от шлюза
был  дачный ресторан, столовая в псевдоготическом замке с  двумя башенками и
арочным подъездом.
     В  заливе  возле  шлюза, открывающегося каждые  два  часа за  небольшую
плату, Любиньски встал перед дилеммой, куда направить нос своей яхты: к морю
или  в другую сторону? Сидя  в  кокпите на левом  борту,  он  видел  берег с
разноцветными домиками кемпингов в  высоком лесу  и  две башенки готического
замка. Перед его  глазами был  и канал, и швартующаяся там белая яхта, такая
же,  как  его собственная.  Обладатель этой яхты тоже,  кажется,  ждал, пока
откроется шлюз, но тоже  скорее  нерешительно, раз  якорь он бросил не возле
самого шлюза, а у берега (для разнообразия только возле левого берега, тогда
как  Любиньски пришвартовался возле правого). Та яхта  была направлена носом
на озеро Бауды, а яхта Любиньского смотрела на  канал. "Так  будет выглядеть
моя  яхта,  когда я через  несколько дней  буду возвращаться  на  Бауды",  -
подумал Любиньски. И сразу  же, внимательно присмотревшись к корпусу похожей
яхты, ее оснастке, гроту с небольшим  грязным пятном возле основания бома, к
розовым занавесочкам, заслоняющим изнутри стекла иллюминаторов,  Любиньски с
беспокойством  подумал:  не его ли это собственная яхта находится  по другую
сторону шлюза,  и таким образом он как бы видит сам себя в  будущем времени.
И, хоть  это  казалось  неправдоподобным, Любиньского поразила  мысль,  что,
может быть, у шлюза ему  случилось  встретиться с самим собой или, точнее, с
каким-нибудь другим писателем Непомуценом  Марией  Любиньски. Ведь  согласно
теории  чисел  в   мире,  насчитывающем  несколько  миллиардов  человеческих
существ, мог  жить еще  какой-нибудь  Непомуцен  Мария Любиньски, писатель и
владелец  белой яхты. Давно  уже  у  Любиньского  вызревало  подозрение, что
наверняка  существует  второй Непомуцен Мария  Любиньски,  в  свое  время он
обратился по этому поводу за  советом к одному психиатру. Тот  объяснил ему,
что  каждый человек в известной степени складывается из трех слоев или, если
кто-то  предпочитает,  существ,  то есть из  "эго",  "суперэго"  и "ид". Это
никакое не  недомогание и не аномалия.  Любиньски из-за своей  артистической
впечатлительности эти  три слоя  личности  может  ощущать как  три  или  два
отдельных существа. Не исключено, что он ведет с ними диспуты или беседы, то
есть совершает  самоанализ.  Этих  второго  и  третьего  Любиньского (как бы
каждый из них ни назывался - "суперэго" или "ид") Непомуцен никогда не видел
собственными глазами, только подозревал о их существовании. Сейчас,  однако,
вечером, он встал  лицом  к лицу  с  тем, что по другую сторону шлюза, может
быть, пришвартовывает  свою белую яхту какой-то другой Любиньски,  даже если
это  был только  его  "ид" или  "суперэго".  Отбрасывая  психологические или
психоаналитические  объяснения,  можно  было  бы  принять  и  предположение,
почерпнутое из известных Любиньскому  научно-фантастических книг,  что вовсе
нет двух  Любиньских, а просто случилось выдающееся событие.  Ни с того ни с
сего  завязалась знаменитая  петля времени -  ранний  Любиньски лицом к лицу
встретился с Любиньским, на несколько  дней позднейшим и  старшим. Непомуцен
напряг  зрение  и  старался  увидеть  владельца  второй  белой  яхты,  чтобы
убедиться, в самом ли деле это личность, идентичная ему  самому, так же, как
была идентичной яхта, ее оснастка  и занавески на иллюминаторах. Только  эту
личность он не увидел. Не мог он его,  впрочем, увидеть, если  тот сидел  за
кабиной  на правом  борту,  так же,  как и  тот  не  мог увидеть Непомуцена,
сидящего на  левом  борту за кабиной. Не  было  ведь и исключено,  что  тот,
другой  Любиньски  покинул  яхту,  перешел  по  мостику через шлюз и  сейчас
ужинает  в  ресторане.  Можно  ли  было  Непомуцену не  использовать  случай
встретиться с самим собой?
     Он сбросил  паруса, грот тщательно обмотал вокруг бома,  а фок закрепил
вдоль  левого шкота. Потом он зашел в кабину и с необычайной старательностью
надел  свой  парадный костюм яхтсмена:  белые  теннисные туфли, белые брюки,
черный гольф  и  белую  капитанскую  фуражку. Небольшое зеркальце  в  кабине
утвердило его в убеждении, что  в этом  наряде, со светлой буйной  бородой и
голубыми  глазами,   он   будет  производить  милое   и  даже  располагающее
впечатление.  Тот,  другой, возвращающийся из  рейса  Любиньски не мог  быть
настолько  элегантным, а уж наверняка  после многодневного  рейса у  него не
было свежевыглаженных брюк безупречной белизны.
     Яхта закачалась. Как раз открыли шлюз, и уровень воды в  озере и канале
начал быстро выравниваться. Несколько парусных лодок  и моторок, которые тем
временем  собрались по обе стороны железных ворот, сейчас проплывали в обоих
направлениях.  Это  было последнее в  этот день открытие шлюза,  и Любиньски
выскочил  в кокпит  в опасении, что белая яхта с другой стороны шлюза  через
минуту проплывет мимо него по направлению к озеру Бауды.
     Но та яхта  стояла на том же самом месте, что и раньше, и  парус ее уже
был обмотан вокруг бома, что означало, что ее владелец решил  провести здесь
ночь. Видимо, в  то же самое время,  когда  Непомуцен  переодевался  в  свой
парадный  костюм яхтсмена,  тот занялся свертыванием паруса. Непомуцену было
интересно,  такой  ли  тот хороший яхтсмен, как он сам, обмотал ли он так же
старательно парус вокруг бома, уложил ли шкотовый линь солнышком, снабдил ли
красивым узлом фалы при мачте. Ясное дело, Непомуцен мог бы просто выскочить
на берег, прогуляться по  мостику на другую сторону и заглянуть  на ту яхту.
Было  это,  однако,  слишком  просто,  даже  обыкновенно.   Он   предпочитал
оставаться при мысли, что по другую сторону шлюза швартуется его "супер" или
"альтер",  ему  хотелось  прокрутить  в себе эту проблему,  как литературный
замысел, играть ею,  как пинг-понговым  мячиком,  который без  усилий  можно
перебрасывать из одной руки в другую. А так как  он ощущал легкий голод, ему
хотелось верить, что и тот тоже проголодался и наверняка уже пошел ужинать в
ресторан.
     От шлюза  к  замку вела аллейка,  посыпанная белым  гравием.  Непомуцен
через  стеклянные двери вошел  в большой зал с деревянными стропилами. Возле
левой стены был буфет,  зал заполняли несколько столиков,  покрытых грязными
салфетками.  Гостей было  немного,  только  в  левом углу какая-то  компания
угощалась  пивом.  Сквозь  узкие  псевдоготические окна  в зал  просачивался
розовый свет заходящего солнца, красноватыми бликами ему отвечали  бутылки с
водкой  в  шкафчике  за  буфетом,  из   репродуктора   под   потолком  плыла
сентиментальная мелодия.
     Любиньски  выбрал  столик   сразу  возле  дверей,  с  наименее  грязной
салфеткой. Тяжелый  стул с  высокой спинкой оказался удобным, но, прежде чем
на  него сесть,  он  старательно вытер  сиденье платочком, чтобы  пылью  или
остатками пищи  не запачкать белых брюк. По  залу медленным и  тяжелым шагом
расхаживала  официантка,  еще  молодая брюнетка  с  красивым  лицом, но  уже
растолстевшая,  странно закругленная  спереди.  Над  большим  животом висели
огромные  груди, натягивая засаленную  шифоновую блузку. Официантка собирала
со  столов полные  окурков пепельницы,  смахивала со  скатерок  остатки еды,
собирала  с  полу  бумажные  салфетки.  Когда   она,  повернувшись  задом  к
Непомуцену,  наклонялась  за  салфетками,  слишком  короткая юбка  открывала
толстые ляжки,  а  когда  поворачивалась передом,  пухлые груди  чуть  ли не
выпадали  из  декольте и беспокойно  двигались в блузке. Непомуцену  страшно
захотелось подойти к этой женщине, вытащить ее  груди  наверх, взвесить их в
ладонях, как  большие  дородные груши. Он  ощутил желание и  удивился  этому
факту, ведь дома он оставил красивую,  стройную жену, с тонкой талией  и без
живота.  Ему   никогда  не  нравились  женщины  толстые,   он  брезговал  их
неряшливостью. Отчего же его возбудил этот  тяжелый тюк в грязном фартуке  и
засаленной блузке? У нее были  выпуклые вишневые губи, гладкая кожа на лице,
но черные кудри, выбивающиеся из-под белой  наколки, казались  слипшимися от
грязи. Что  с ним случилось,  что  он пожелал эту  женщину? А может быть, он
стал вдруг кем-то другим? Тем Любиньским, возвращающимся из рейса, тем, кого
он искал.  Хоть  и  не вполне. Он  считал, что встретит свое  "суперэго",  а
наткнулся только на "ид", комплекс собственных скрытых влечений.
     -  У нас  уже  нет  ничего  горячего, - хрипло  сказала  официантка,  с
уважением  приглядываясь к  лежащей на скатерти  белой  фуражке  с блестящим
козырьком и золотым якорем.
     Ее большой живот находился  от  плеча Непомуцена только в сантиметре, а
может, и меньше. До Любиньского долетал запах этой женщины - запах масла,  в
котором жарилась картошка.
     - Из холодных закусок может быть  заливная щука  и язык, - добавила она
через  минуту,  чертя что-то  карандашом  в  блокнотике,  который опирала на
живот. Он показал ей в дружеской улыбке свои белые зубы.
     - Два  языка  и две  водки. Для меня и для  вас. За наше здоровье, - он
сзади засунул руку под ее платье и погладил толстое бедро.
     - Эй, пане, - вскрикнула она  и отступила на  маленький  шажок,  -  нам
нельзя пить во время работы.
     Он  понятия не имел, откуда у  него взялась  нахальная  смелость, чтобы
снова  сзади залезть официантке под юбку и еще  раз  погладить  ее  выпуклые
ягодицы. Она снова отодвинулась на шаг.
     - Что-то мне  кажется, что для вас  найдется порция печенки с луком и с
картошкой, - сказала она.
     - Отлично! - обрадовался он. - Печенку и две водки.
     Она отошла не сразу. Черными глазами она осмотрела лицо Непомуцена, его
костюм яхтсмена. С доброжелательным удивлением покрутила головой:
     - Вы такой элегантный, а такой же, как все. Только одно у вас на уме. А
у меня муж и трое детей. Две водки?
     - Две, - заупрямился он. - Я не пьяница,  чтобы одному пить. Она отошла
без слова тяжелым шагом и исчезла в дверях возле буфета. Непомуцену стало не
по себе.  Его охватило  что-то  вроде  стыда,  и  он был  чуть  смущен.  Тот
Любиньски, который возвращался на  Бауды, вдруг бесследно исчез. В ресторане
псевдоготического  замка  снова  сидел  Непомуцен  Мария Любиньски,  который
сегодня утром попрощался со своей гибкой женой с торчащими грудями. На столе
в его рабочем кабинете осталось  сто  страниц повести о  прекрасной  Луизе и
стажере.  Встреча   у  шлюза,  петля  времени,  "эго",  "суперэго"  и   "ид"
Любиньского   стали   плохим  литературным  замыслом,   которым  можно  было
заниматься только несколько минут.
     В дверях кухни появилась  официантка с подносом.  Она  принесла тарелку
горячей печенки, хлеб, две рюмки водки, стакан и бутылку оранжада.
     - Вы не заказывали оранжад, но я подумала,  что вы захотите  чем-нибудь
запить водку, - тепло сказала она. - Спасибо, - буркнул Любиньски.
     Он  потянулся  к рюмке, потому что  в этот  момент ему было  необходимо
вернуть себе смелость.
     -  Пожалуйста, -  тарелочку с другой рюмкой  он  подвинул к официантке.
Беззаботно, как бы из одного приличия, она оглянулась на зал,  не смотрит ли
на  нее  кто-нибудь. Потом  выдвинула стул  из-под стола,  присела  и  одним
быстрым глотком осушила рюмку. Налила себе оранжаду в стакан и запила. '
     - Я вас обманула, когда сказала,  что  у меня трое детей, -  улыбнулась
она Любиньскому. - У меня двое и муж, который работает далеко отсюда.
     - Ну да, конечно, - алкоголь теплой  струей пролился в желудок. - Может
быть, еще по одной? - предложил Непомуцен. Она тяжело поднялась со стула.
     - Как хотите, - она отнеслась к этой мысли достаточно снисходительно. А
когда она отошла, Любиньски начал быстро и жадно резать  и  есть печенку. Он
хотел исчезнуть отсюда как можно  быстрее. Он  жаждал забыть о Любиньском из
будущего, стать снова собой, исключительно собой, тем Непомуценом, который в
жизни  не  осмелился какую-нибудь из  баб в  Скиролавках похлопать по  заду,
зацепить фривольным словом. Для самого мелкого флирта ему нужно было широкое
пространство  интеллектуальной  свободы,  партнершу,  знающую  толк  в  игре
взглядов, мимолетных прикосновений и слов.
     Она принесла тарелочку с двумя полными рюмками. Снова уселась к столу и
сразу потянулась к рюмке.
     - Ну, выпьем сразу, потому  что мне надо  работать. Надо  накрыть столы
для ужина. Мы выдаем пятьдесят завтраков,  обедов и ужинов  для отдыхающих в
домиках.  У них оплачено питание.  Если  вы  проголодаетесь,  приходите сюда
через два часа. Я вам дам ужин без талона.
     -  Спасибо,  - прошипел Любиньски, выдыхая из себя  горячий алкогольный
дух, который обжег ему горло.
     - Где вы ночуете? - спросила она.
     - На яхте. Я пришвартовался возле шлюза.
     - Один?
     - Так вышло, - вздохнул он.
     Ел он быстро, жадно, но не потому, что был голоден. Он хотел  заплатить
и уйти. Но ей он показался очень голодным, что у  простой женщины чаще всего
пробуждает симпатию к мужчине.
     - Приходите  через два часа. Получите  ужин  без талона, - заверила она
его сердечно, наклоняясь к  нему, чтобы  он  мог заглянуть  в глубокий ровик
между пухлыми выпуклостями. Он, однако, предпочитал смотреть в  тарелку, это
обилие грудей и их нагота странным образом его смущали.
     - Я хочу рассчитаться. - Он чуть не подавился последним куском печенки.
     - Не знаю, смогу ли я к вам  заглянуть. Тут так много работы. Вечером я
ног под собой не чую. Приходите на ужин, - предложила она.
     - Ну да, конечно...
     Он вынул из кошелька крупную банкноту. Он понимал; что сейчас же отсюда
уйдет, и это принесло  ему облегчение. Алкоголь тоже уже начал действовать и
придал ему чуточку смелости.
     Он свернул  банкноту  и вложил ее  в ровик между  выпуклостями большого
бюста.  На  секунду задержал  там  свой  палец.  - Сдачи  не  надо, - широко
улыбнулся он. Она тихонько ударила его по руке.
     -  Свинтус, -  заявила она. - Я сразу поняла, что вы за тип. Не приду я
на вашу яхту. Я уж знаю, чего такие хотят...
     Она притворялась обиженной. Но, вставая из-за  стола и вынимая банкноту
из  декольте, она снова улыбнулась. А когда Любиньски  взял  со  стола  свою
фуражку и надел ее, добавила:
     - Ужин мы  подаем через  час. Но вы можете прийти  через два  часа.  Он
отсалютовал и  пружинистой  походкой покинул  ресторан. Страх  и скованность
вдруг  улетучились  неведомо куда. Он  чувствовал себя  прекрасно - в  своих
белых  теннисных туфлях  он гордо ступал по посыпанной  гравием аллейке. Его
распирало  сознание  собственной силы,  мужественности,  легкости  общения с
женщинами.  Он жалел, что не оказался еще более  настойчивым по  отношению к
этой официантке,  не условился с ней на определенное время, а все  это  дело
как бы подвесил в воздухе. Еще минуту назад тот,  другой Любиньски вульгарно
щупающий толстую официантку, казался ему отталкивающим. Сейчас он чувствовал
себя им и был этим доволен.
     Сколько раз  тот,  первый Любиньски  - изысканный  дурак  (как  он  его
мысленно сейчас называл)  вступал в  ресторанах в конфликты  именно с такими
толстыми  официантками.  Сколько раз  его  возмущало,  что они  пьют водку с
клиентами. Других обслуживают быстро и охотно, а  для него у них никогда нет
времени. Сколько раз он  ссорился с продавщицами в магазине, делал записи  в
книге жалоб и  предложений. Видимо, только потому, что он не мог решиться на
плоскую шуточку, чтобы снискать их симпатию, был чопорным задавакой, который
тут  же  возбуждал неприязнь к  себе. Тот, второй Любиньски  знал, как  надо
вести  себя  с людьми. Жизнь второго  Любиньского была легкой и простой -  у
каждой женщины были задница и  титьки, надо было их только замечать. "Я могу
даром съесть  ужин для отдыхающих", - подумал  он  с удовлетворением. Потому
что тот, первый Любиньски ушел  бы из ресторана  голодным.  Услышал бы,  что
ужин только для отдыхающих по специальным талонам. Вместо того, чтобы сидеть
над тарелкой, он засел бы над страницами книги жалоб и предложений.
     С  полпути к  шлюзу  он  вернулся. Позади псевдоготического замка  была
кофейня с большой  террасой  и  цветными зонтиками.  Вечер стал холодным, до
ночи  оставалось еще немного времени. Что  мешало ему усесться за столик под
зонтиком, посмотреть  на  псевдоготические  башенки,  увенчанные  флюгерами,
смочить губы в рюмке коньяка, выпить стакан черного кофе?
     Он с  трудом нашел свободный столик,  но вскоре терраса начала пустеть.
Приближалось  время  ужина,  а  кроме   того,   гости  кофейни  были   одеты
по-пляжному,  и  холод их  выгонял.  Появилось  несколько  женщин  в длинных
платьях и шалях, мужчины надели цветные гольфы.  Любиньски едва отмечал их в
памяти, маленькими  глотками  тянул болгарский  коньяк и запивал  его  кофе,
погруженный в себя, окрыленный мыслями, которые взлетали) как быстрые птицы,
всполошенные замыслом встречи с "ид" или "суперэго".
     Рюмку коньяку  и  стакан кофе  подала ему  хрупкая молодая официантка с
нежным  лицом   и  золотистыми  волосами.   Ее  свежее  личико  должно  было
растревожить  его мужественность, но он  даже  не обратил  на нее  внимания.
Занятый собой,  он сидел выпрямившись, положив ногу на ногу, засмотревшись в
розовый   отблеск  солнца,   проливающегося   сквозь  ветви   деревьев.  Его
задумчивость девушка  приняла за печаль. В своем наряде яхтсмена, со светлой
бородой и  с  голубыми глазами, которые смотрели в гущу ветвей, он показался
ей романтическим  одиночкой.  Она два  раза  подходила к его  столику, чтобы
вытряхнуть  пепельницу,  и каждый  раз  убеждалась,  что  он  ее  вообще  не
замечает.  "Его  бросила какая-то девушка",  - подумала  она. И  так сказала
буфетчице, а та, сорокалетняя мать  четверых детей, даже выглянула из буфета
на террасу. В прошлом году один молодой яхтсмен повесился в  парке за замком
по причине безответной любви.  С того времени они обращали внимание на таких
печальных и одиноких, не видящих никого вокруг и как бы отсутствующих.
     - Еще один большой коньяк, - сказал он.
     Непомуцен  Мария  Любиньски отправился в  своем  воображении до  самого
шлюза на канале и по узкому мостику перешел на другую сторону, к белой яхте,
причаленной к правому берегу. Он чувствовал, что мысли его ясны и легки, как
никогда  раньше. Встреча  с тем  будет  болезненной, они  столкнутся  друг с
другом,  как  острия двух  ножей.  В  кокпите яхты сидит  Эва,  вторая  жена
писателя,   златовласая  Лорелея.   Она  говорит,  не  шевеля  губами:  "Ты,
Непомуцен,  слишком  порядочный человек, чтобы стать  выдающимся писателем".
Потому что именно  так она сказала ему в  один прекрасный  вечер,  когда они
переехали  в Скиролавки.  И  она вовсе не имела в виду неумение  пробиваться
локтями в литературном мире.  Она думала и не о том, что Непомуцен никому не
делал  свинств,  не возмущал  общественность. Попросту она имела в виду, что
человек порядочный видит других людей и весь мир по своему образу и подобию,
в   то  время  как,  по  ее   мнению,  большого  художника  должно  отличать
специфическое  воображение.  Там, где  сотни  других людей  замечают  только
гармонию и порядок, он должен  заметить и  элемент хаоса. А где другие видят
хаос,   он  должен  показывать  скрытый   под  хаосом  какой-то  порядок   и
специфическую  гармонию.  Где  других охватывает  радость, он умеет заметить
знамения печали, а в счастье находить  знамения  трагедии. В то же время, по
мнению все большего  количества критиков,  предметом современной  литературы
должно было  стать  описание серой повседневности, банальных событий, ничего
не  значащих диалогов  и неинтересных обычных вещей.  Они  хвалили  книги  с
банальными  сюжетами.  Этим книгам  сопутствовало  банальное воображение  их
создателей.  Разве не  из такой, в  основе своей банальной, материи возникла
его  такая  знаменитая  когда-то повесть  "Пока  не  улетели  ласточки"?  Он
изобразил в ней героев и  описал ход событий таким  образом, как хотели того
критики и  читатели, как  это отвечало их  банальным  представлениям о мире.
Это, а не что-либо иное, обеспечило книге успех, которым Непомуцен кормился,
хоть тот, второй Любиньски (всегда существовавший  в  нем) подозревал, что в
действительности не  существуют  ни  банальность,  ни  кич.  Когда Непомуцен
смотрел "Увеличение" Антониони, его вдруг  осенило, и  он почувствовал,  что
находится  очень  близко  к  какой-то  огромной  правде.  На  экране молодой
фоторепортер упорно увеличивал фотографию молодой девушки, с лицом смеющимся
и  счастливым.  Делал он это так долго, пока на фоне фотографии, увеличенном
до  границ возможного, не  появилось дуло пистолета убийцы,  спрятавшегося в
кустах.  Благодаря  увеличению  небольшой  детали  смеющееся   лицо  девушки
приобретало совершенно другое выражение, появилось новое грозное  содержание
-  драма или  трагедия, подлость или  обыкновенное преступление.  Фотография
девушки  могла бы показаться чем-то банальным,  но  благодаря увеличению она
теряла  свой  первоначальный характер, представляла  собой не банальность, а
драму. "Может  ли быть что-то более  банальное, - размышлял Любиньски, - чем
свадебные фотографии,  висящие  в сотнях  тысяч домов?  А,  однако,  если бы
кто-то взял  на себя труд и до  самых  границ возможного  начал приближать к
нашим глазам каждую деталь той фотографии, может  быть, оказалось  бы, что в
искусственной улыбке  молодой жены, в положении  ее руки, в  меланхолическом
взгляде  мужчины  кроется обещание  их  будущего несчастья".  Таким  образом
Непомуцен  Мария Любиньски пришел к выводу, что искусство - это не что иное,
как  неустанное  увеличение  событий  человеческой  жизни.  Жизнь  не  знала
банальностей, а природа - кича, если художник  умел достаточно  выразительно
увеличивать  и  приближать  к  глазам людей каждую  подробность  какого-либо
события. Он всегда  должен  был открыть на их  фоне дуло  пистолета,  угрозу
драмы в идиллической  сцене и обещание счастья в сцене,  изображающей драму.
Задачей художника было не простое перенесение в произведение искусства таких
или иных  анекдотов и событий,  а  их увеличение, то есть  выявление глубоко
скрытого смысла.
     - Еще один коньяк,  - Любиньски подозвал официантку, которая  крутилась
между пустыми столиками на террасе.
     Задумавшись, он считал  ее присутствие между столиков чем-то само собой
разумеющимся и натуральным,  наверняка  даже банальным. А ведь,  если бы  он
получше присмотрелся к поведению этой молодой особы, он, может быть, заметил
бы во взглядах, которые она на него бросала, заботу и беспокойство, память о
человеке,  который  повесился  в  парке  возле кофейни. Ее присутствие возле
столиков  тут  же перестало  бы носить знаки обыденности, хоть внешне это  и
было так, и проявилось бы скрытое в этой девушке чувство напряжения.
     Увлажняя губы коньяком, Непомуцен Любиньски подумал о  Скиролавках. Что
обнаружила бы обычная фотография, скажем, плотника Севрука, высокого ростом,
черного  от  грязи  пьяницы и  бездельника  с головой, как осмоленный котел?
Человека, который взял задаток и не сделал крылечка перед домом писателя. А,
однако,  увеличение  подробностей  этого  образа  должно в  какой-то  момент
выявить  и удивительную и  таинственную харизму родительской власти, которую
он в себе носил, несмотря на пьянство, лапти и безделье. Какую загадку крыла
в  себе  Порова,  у которой  по суду уже  два раза отбирали детей -  сначала
четверых, потом снова  четверых,  а сейчас, несколько  дней тому назад,  суд
постановил  забрать  у нее  очередную тройку ребят?  Почему  Непомуцен Мария
Любиньски  предпочитал писать  историю о прекрасной Луизе, вместо того чтобы
написать о загадке  Поровой?  Может быть,  он  все еще  был тем  Непомуценом
Любиньским, который много  лет тому назад  в  скором  поезде Варшава - Париж
прижал лицо к стеклу и на  короткое мгновение увидел тусклый огонек какой-то
деревушки. И  тогда его поразила мысль:  какой  же неинтересной и банальной,
невыразимо  скучной должна быть жизнь человеческих существ  в такой капельке
тусклого и неверного  света. Теперь кто-то другой, проезжая ночью на  машине
через Скиролавки,  наверное,  думает  так  же,  не зная,  что  минует что-то
необычайное - дома Порваша, писателя Любиньского, солтыса Вонтруха, плотника
Севрука, Густава  Пасемко,  Поровой, доктора  Негловича; места, где  обитают
любовь, ненависть, преступление и страсть. Ведь в капле воды под микроскопом
роятся  удивительные   существа.  В   лупе  часовщика  малюсенький  механизм
разрастается до размеров  комбайна. Не существует  банальности, если  умеешь
увеличивать и приближать к глазам дела людей.
     - Еще один коньяк, - обратился он к официантке.
     - У вас  фуражка упала, - сказала  она,  подавая  ему рюмку.  Потом она
присела, подняла с пола фуражку яхтсмена, сдула  с нее  пыль и  положила  на
пустой стул.
     - Спасибо, - пробормотал он. -  Эта  фуражка не имеет для меня никакого
значения. Это неважно, понимаете?
     -  Да,  - она  сделала  книксен  и  отошла, решив, что  следующей рюмки
коньяку она ему не подаст.
     А он  снова направился в своем воображении в путь к яхте, причаленной с
левой  стороны  шлюза. Он отодвинул от себя  образ  златовласой  Лорелеи, на
узком мостике над шлюзом наткнулся на Басеньку и тоже велел ей исчезнуть. Он
решительно стремился к намеченной цели: он хотел встретиться с собой один на
один, увидеть  себя  в  большом увеличении.  Потому  что  если  правда, что,
увеличивая образ  каждой вещи или  особы, обязательно  увидишь  прячущееся в
глубине  дуло  пистолета  (после выстрела  или до  выстрела),  то и  он  мог
отыскать время и  место события, которое  сковало его воображение и помешало
ему стать великим  писателем. Кто-то где-то  когда-то  выстрелил  в него или
мимо него, убил существо, таящееся в нем  самом. С того момента он оставался
какой-то своей частью мертвым, с неспокойным воображением; боялся свернуть с
протоптанной  дороги,  открывать  новые  пути  сквозь  чащу слов и  событий.
Тревожное воображение  диктовало смирение и  неуверенность, велело следовать
литературным канонам.  В чащобе банальностей  было  безопаснее  и спокойнее.
Банальность была не приближением,  а отдалением  и уменьшением событий,  она
оставалась взглядом на  мир сквозь перевернутые стекла бинокля, не позволяла
обнаружить дуло пистолета перед выстрелом  или после. В мире без фона жилось
тихо и спокойно; в картине  уменьшенной и отдаленной находилось спасение для
измызганной правды,  для  банального представления  о гармонии и о порядке в
человеческих делах.  Через перевернутые стекла бинокля  их маленькая деревня
Скиролавки была только тусклой капелькой света, с виду мертвой и окаменевшей
в неподвижности. Отчего он никогда не пробовал приблизить к глазам читателей
эту маленькую  капельку, показать ее  события в  большом увеличении, с дулом
пистолета, постоянно скрывающимся на темном фоне окружающих деревню лесов? В
самом ли деле уже раздался этот смертельный выстрел?
     - Уже  ночь, проше  пана.  Мы закрываем, - услышал он. Он  был искренне
удивлен, что ночь  наступила  так быстро.  Вяло  покопавшись в  кошельке, он
одеревеневшими пальцами вынул какую-то банкноту.
     -  Сдачи не  надо, -  объявил он милостиво. Он поднялся из-за  столика,
залихватски  надел  на голову  фуражку, пошел по  усыпанной гравием  дорожке
через парк,  интуитивно отыскивая в  темноте путь к каналу и  шлюзу.  Он был
уверен, что  идет на ту,  другую, яхту  со вторым  Любиньским, но очутился в
кабине своей лодки. И так, как пришел - в белых брюках и элегантном  гольфе,
- упал на койку.
     В нескольких шагах  за ним  шла молодая официантка,  а когда убедилась,
что он беззаботно улегся в своей кабине, вернулась к замку. Через полчаса на
берег  залива  пришла  толстая  официантка  из ресторана,  минутку  постояла
недалеко от яхты - и тоже ушла. В памяти каждой  из  них  остался похожий на
цветную фотографию портрет мужчины в белой фуражке с якорем. И каждая из них
увеличивала   потом  этот  портрет  в  меру  своего  воображения  -  младшую
переполняло опасение, что он был еще одним из тех, которым изменила  любовь;
другая хотела видеть в нем элегантного пана, который, несмотря на ее толстое
тело  и  волосы,   слипшиеся  в  сосульки,   заметил  в  ней  притягательную
женственность.  Ведь  человеческие взгляды  всегда  бывают  увеличением  или
уменьшением образа другого человека.
     ...Утром Непомуцен выглянул из кабины и убедился, что по другую сторону
шлюза  уже  нет белой яхты. Уже  два раза открывали  створки шлюза, и  яхта,
вместе со своим владельцем, уже два раза могла отплыть.




     Повесть о дороге в Коринф


     На перекрестке песчаных лесных дорог, в километре от лесничества Блесы,
стояла деревянная,  покрашенная в белый цвет фигура мужчины. Никто в околице
не помнил, кто и  когда,  в каких целях ее там  поставил. Называли ее  Белым
Мужиком и говорили, что  то  или другое находится  "налево от Белого Мужика"
или "направо  от  Белого Мужика".  Когда-то  у  этой фигуры  была  голова  и
распростертые руки, по-видимому, указывающие  два направления  лесных дорог,
на руках были написаны названия деревень, укрытых в  глубине леса.  Какой-то
пьяный солдат отстрелил фигуре голову и левую руку, покалечил ее так же, как
была покалечена душа самого солдата. Белого Мужика ели древоточцы, облезла с
него белая краска, а  уцелевшая  правая рука указывала на несуществующую уже
деревню  под названием Коринфки. В этой  деревне  была жаркая битва: погибли
все жители деревни, один генерал и два полковника, солдат, конечно, никто не
считал. От  деревенских  домов  остались только  бесформенные кучки  мусора,
поросшие  травой,  и еще  год  белели скелеты  генерала, двух полковников  и
бесчисленный солдат, потому что  не  было кому  похоронить останки.  Лисы  и
хищные  птицы  так  размножились тогда в этих  околицах, что  еще долго люди
предпочитали в ту сторону не  ходить, потому что на них нападали привыкшие к
пожиранию  человеческого  тела звери. Спустя  годы на уцелевшей руке  Белого
Мужика можно было прочитать  только несколько букв, складывающихся  в  слово
"Коринф".  А поскольку  никто не любит  вспоминать о неприятном,  то  спустя
какое-то  время  все  забыли, что  существовала  когда-то  в  лесу маленькая
деревенька. Самые набожные стали считать, что Белый Мужик представляет собой
особу  святого Павла,  указывающего  путь на  Коринф  -  место, известное по
Новому завету. Близко ли, далеко  ли лежал  тот Коринф, было неважно, потому
что мало кто хотел туда ходить, только по  службе делал это лесничий Турлей,
лесник Видлонг  и лесные рабочие,  а также  Порова в грибную пору.  Из этого
Коринфа  она  каждый  день возвращалась с  двумя  ведрами, полными  дородных
боровиков, сушила их и потом продавала людям из  города, потому  что местный
не стал бы  есть супа  из грибов, выросших на человеческой муке и страдании.
Через  девять месяцев Порова иногда рождала  очередного ребенка  -  и  тогда
связь между сбором грибов  и зачатием ребенка становилась очевидной. И может
быть, эти  дети были несчастными, потому что были зачаты в таком месте - кто
знает?  Когда  имеешь  дело  с  простым разумом,  даже  самый  умный человек
становится  дураком,  потому что  правильно говорят: что один дурак испортит
или  сделает,  то десять умных не  исправят и не  поймут. Впрочем,  персоной
Поровой и так занималось много людей,  рассматривали и взвешивали ее дела  -
не исключая суда,  который отбирал у нее детей и отправлял их в дом ребенка.
Личность  Поровой могла быть убедительным  примером, что зло бывает  намного
интереснее  добра и большее пробуждает любопытство. Жизнь развратной женщины
принимают близко к сердцу  все  - как мужчины, так и женщины. Жизнь  женщины
порядочной проходит незаметно. В Скиролавках постоянно говорили о Поровой, а
о  добродетельной  жене Вонтруха  никто  никогда  не вспоминал, будто бы она
вообще никогда  в  деревне не жила. Сколько целомудренных  женщин должен был
повстречать Иисус  Христос,  а  все же  прежде всего  Мария  Магдалина стала
знаменитой  на века. Отсюда вывод, что добродетель не кричит о себе, а слава
бывает доброй  и не очень, и эту разницу  между славой  и  позором некоторые
иногда не замечают.
     В  сентябре,  в  грибную  пору,  проходя  мимо  Белого  Мужика,  Порова
встретила  старого Отто  Шульца,  который присел  под  деревянной  фигурой и
что-то читал по  толстой  книге.  Возле него лежал заступ, что означало, что
снова  пришло  Шульцу  время искать останки человека, которого он убил  ради
куска  хлеба. Зазвенела Порова  ведрами,  чтобы  обратить  на себя  внимание
старого, и улыбнулась ему, потому что в лесу, насыщенном запахом грибов, она
чувствовала  в  себе  необычайно  сильную  потребность зачатия и вынашивания
плода. Из-за этого  зачатия  и плода  в лоне ей  казалось, что она  растет в
собственных глазах,  а также в глазах других людей, исполняет  таким образом
свое предназначение, создавая  что-то из ничего. Смысл существования женщины
таился для нее только в этом акте  зачатия  и  рождения, для этого у женщины
были  руки, ноги,  бедра, груди, живот и таинственное лоно -  все остальное,
как и дальнейшая судьба  плода, переставало  быть  важным -  так же, как для
земли, которая родила травы и кусты, не заботясь  о том, скосит ли их  мороз
или выжжет солнце.  Рождать  и давать жизнь - что могло  быть  лучше  и выше
этого?  Каждый  подходил для этого дела  сотворения  жизни, хотя бы и старый
Шульц, которого она уже не раз с удовольствием принимала в свое лоно, потому
что если уж его корень сумел набухнуть, то был как неоструганный кол. Только
сейчас, несмотря на бренчание ведер, Отто Шульц вообще не хотел ее замечать,
а  все читал  свою книгу, беззвучно шевеля синими губами.  Тогда  она  пошла
дальше  по песчаной  дороге, с пустым лоном и пустыми ведрами. Там, куда она
направлялась,   росли  огромные  белые  грибы,  попадались  и  заблудившиеся
туристы-грибники,  а еще не нашелся такой, она  знала по многолетнему опыту,
кто бы не ответил на улыбку одинокой женщины в лесу, не наполнил бы ее лона,
одаривая ее ласковым  словом или банкнотой.  Ей  было  все равно, хотя она и
предпочитала таких, кто давал деньги. Старый Отто Шульц не видел  Порову, не
хотел видеть ее  и слышать позвякивания ведер. Он направился в тот Коринф, о
котором было  в  Священном писании. По  дороге надо было найти тело  убитого
когда-то  человека и похоронить его по-христиански. Среди коринфян  не  было
места  для убийцы, который  не отдал почестей  останкам  убитого, из-за чего
грех  двойной или  тройной взял на  свои плечи. С  такой тяжестью как же  он
сможет  пройти  через  ворота  вечности,  продраться  через  тернистые кусты
кончины,  откуда  возьмет  сил и  смелости, чтобы  закричать:  "Жажду"?  Что
означают слова  святого Апостола Павла во втором  послании коринфянам: "Имея
такое намерение, легкомысленно ли я поступил? Или,  что я  предпринимаю,  по
плоти предпринимаю, так что у меня  то "да,  да", то  "нет, нет"? Верен Бог,
что слово наше к вам не было то "да", то "нет".  Где же эти "да, да" и "нет,
нет"? Разве это "да, да" не говорит, что Бог простит убийство человека  ради
куска  хлеба, но это "нет,  нет" -  что не  будет  ему  прощено,  раз  этого
человека он не похоронил по-христиански в освященной земле.
     Раздвинул Отто Шульц свои синие губы  и  глубоко вдохнул полной грудью,
потому  что  ему вдруг стало  душно. В  лесу парило после  теплого утреннего
дождя.  Сентябрьское  солнце,  которое  недавно взобралось  на небо, светило
сильно и сушило мхи, издающие густой и душный запах. До осени оставался один
шаг пожелтели мелкие  листики на  березах, растущих вокруг перекрестка возле
Белого Мужика, почернела  зелень  буков  и елей,  сгибались веточки  рябины,
отягощенные коралловыми  ожерельями. В  шаге от перекрестка начинался старый
сосновый лес,  пронизанный лучами  солнца. Под самое  небо росли там толстые
коричневые стволы,  лишенные ветвей, и только где-то высоко они  раскидывали
зонты  своих  зеленоватых крон.  Неподвижность этих  стволов,  редкий шелест
капель  воды,  стекающих  с ветвей, углубляли тишину леса. Равнодушие старых
деревьев  показалось  Шульцу   угрожающим.  Он  подумал,  что  лес  перестал
разговаривать с  ним своим молчаливым  обычаем, он  осуждает его и  стал ему
враждебным.
     Он  тяжело встал с земли, за пазуху  вылинявшей  рабочей куртки засунул
книгу  в  черной  обложке,  поднял с  земли  заступ  и  пошел  вперед. Через
несколько  шагов остановила его пронзительная боль под ключицей, и снова  он
на момент не мог вздохнуть. Он оперся на рукоять заступа  и  терпеливо ждал,
когда  пройдет боль -  как бывало уже столько раз.  Сейчас он  уже знал, что
нашел то место, которое он видел в кошмарных ночных снах - молодняк, а возле
- старые сосны и две толстые березы со стволами, перекрученными ветром. Боль
под ключицей медленно  проходила, превращалась в неприятную тяжесть, которая
заполнила ему всю грудь и сделала дыхание громким и свистящим. Перед глазами
появились красные  пятна,  словно клочья каких-то разодранных тряпок -  это,
видимо,  солнце  ударило  в  глаза. Он  прикрыл  на  минуту  веки, вспоминая
летающие перед  глазами черные клочья, похожие на вылетающие из трубы хлопья
сажи. Это они отовсюду упали на него, когда он не ел уже четвертый день, пил
снег, растапливая  его в сложенных ладонях.  Тот чужой человек нес на  спине
полотняный мешок, набитый чем-то округлым, что для  голодного выглядело  как
буханки хлеба.  Должен  ли  он был  убивать  того  человека?  Может,  тот бы
поделился с ним хлебом,  позволил бы утолить голод.  Только  что мог донести
кому-нибудь  о дезертире, скрывающемся в лесу,  - все  равно  кому. Со  всех
сторон  тогда доносился  грохот орудий, шум  проезжающих по дорогам танков и
автомашин.  Человек с  мешком за  спиной внес в  мысли Шульца  пронзительную
ясность, исчезли летающие клочья черной сажи. Воя, как зверь, он бросился на
него  со  штыком  и ударил сзади, в сердце - так его в  армии учили убивать.
Мертвого он тут  же утащил  с  дороги в  молодняк вместе с его мешком, следы
крови засыпал снегом. Тем же самым штыком он нетерпеливо разрезал мешок - но
из мешка только круглые горшки и какие-то бренчащие банки высыпались в снег,
под низкие ветви молодняка.  Один  толстый  ломоть  хлеба нашел Отто Шульц в
полотняном  мешке - жевал  его  долго, будто целую буханку  ел. У  хлеба был
поразительный вкус - язык ощущал  запах муки, из которой его испекли, он пах
скошенными  колосьями. Был  он  сладкий и терпкий,  в наполненном слюной рту
язык слепливал из него  малюсенькие шарики,  а потом раздавливал  их о небо.
Медленно, вместе со слюной, они проходили через горло в пищевод и в желудок.
Он не  утолил  голод, а  только  остался у него во рту вкус пищи и вызвал  в
животе  такую сильную судорогу, что  Отто долго  не мог  выпрямиться,  а все
стоял на коленях возле убитого и его распоротого мешка.  Так бывает  в снах,
когда  садишься к  столу,  ешь и пьешь,  не насыщая голода.  А утром человек
просыпается  со  вкусом еды  во рту, чувствуя сильный голод и великую жажду.
Тогда  все  показалось ему  именно  сном  -  кусок хлеба, убитый  человек  и
распоротый мешок. Штыком он выкопал яму в земле, положил в нее того человека
и его горшки, накрыл тонким слоем  мха и веток, обсыпал снегом. В ту ночь он
отважился прокрасться к  своей  халупе  и там от дочери узнал, что его  жену
убили солдаты, потому она и не пришла к нему с едой. Он поел, забрал с собой
в  лес  вещевой  мешок  с  куском корейки и  лепешкой, испеченной на горячей
плите. Снова на неделю он спрятался в той лесной землянке, и на подстилке из
листьев   и  веток,  вслушиваясь  в  далекий  гул  орудий,  то  засыпал,  то
пробуждался и  снова засыпал. Мучили его одни и те же сны ночной бой,  белый
снег, распаханный гусеницами танков, огонь на снегу и черные  взгорки убитых
солдат. Был  сон и о человеке с мешком на спине, о каплях  крови, засыпанных
снегом. Такие сны он переживал и наяву, но мог отличить их от воспоминаний -
помнил  теплое, большое,  послушное  тело  жены, когда  они  вернулись после
венчания  в  Трумейках. Пятнадцать саней с  колокольчиками,  пена на  мордах
лошадей,  он  засовывает  холодную  руку  в  расстегнутый  кафтаник  жены  и
прикасается к ее горячим грудям. Нет уже этой женщины, так сказала ему дочь.
Его тоже могло не быть - если бы три  месяца назад, охраняя пленных, которые
копали траншею  возле  Барт, он  не решил  спрятаться  в  лесу, в  землянке,
которую приготовила  ему жена. Воспоминания  и сны - некоторые люди не могут
их различить. Воспоминания  бывают хорошими, горячими, дают радость и  силу.
Сны  плохие -  они напоминают о чем-то, что  хотелось бы скрыть где-то очень
глубоко, как  останки убитого. Сны берут за горло и душат, велят чувствовать
себя  чудовищем,  который  помышляет   о  промежности  сестры,  об  убийстве
собственного отца. Воспоминаниями можно иногда управлять, отойти от них, как
от стола нечестных людей. От снов невозможно защититься - они появляются под
веками и вырывают сердце из груди, мозжат прикладами лицо, переносят на поля
пылающего снега, меж окровавленных останков человеческих тел. В снах человек
убивает  -  постоянно убивает, как на войне. Но вправду ли  он,  Отто Шульц,
убил  кого-то когда-либо, даже на войне? Правда ли,  что в осажденном городе
он  стрелял в  женщин  и детей? Что  он убивал  не  только солдат, но  и жен
неизвестных мужчин, матерей каких-то незнакомых ему дочек? Разве это  был он
- тот рослый мужчина  в  мундире,  который  шел с  облавой через подлесок  и
стрелял в оборванных мужчин, женщин, маленьких детей, выбегающих оттуда, как
стая  зайцев?  Огромные  толпы  оборотней  -  говорили  мальтийские рыцари -
питаются кровью и  силой мира, пока они, такие, как  Отто Шульц, солдаты, не
встанут на страже нового порядка. Если по правде, он был человеком честным и
справедливым, он пошел в армию не по своей воле и  выбору, а потому, что его
звали Отто  Шульц. Потом  люди  простили ему прошлое, никогда его об этом не
выспрашивали, а даже жалели,  что другие солдаты убили его жену, и он должен
был  столько  дней  голодать  в  лесу. Сны  были, однако, более дотошными  и
жестокими, чем люди - они  неустанно  нападали на него в минуты, менее всего
подходящие,  даже  когда  он  спал рядом  со своей  новой женой.  И хорунжий
Неглович тоже  бывал  жестоким, потому  что спрашивал. Чаще всего осенью или
весной, во  время  пахоты.  Их  поля соседствовали между собой. Бывало,  что
хорунжий пахал по одну сторону межи, а Шульц - по другую. Время  от  времени
они  оставляли  лошадей  в  поле  и присаживались  на меже,  чтобы  выкурить
сигарету.  "Скажи,  ты стрелял  в меня?" - спрашивал хорунжий. "Нет, никогда
тебя в  глаза не видел",  -  отвечал Отто  Шульц.  "Это  ничего,  -  говорил
хорунжий. - Ведь на войне не стреляют в знакомых.  Признайся, стрелял в меня
или в подобных мне?" - "Да", -  отвечал тогда-то. "Я тоже в таких,  как  ты,
стрелял", - кивал головой хорунжий.  И оба удивлялись,  что  как ни в чем не
бывало  сидят  они  на  меже, курят сигареты, а  потом каждый возвращается к
своим  лошадям  и  к  своему  плугу.  Отто Шульц  не  обижался на  хорунжего
Негловича  за эти вопросы. Хорунжий знал войну, знал, чем она  была на самом
деле. Поэтому он даже пришел на свадьбу Шульца, танцевал и пел. На похоронах
хорунжего Шульц искренне плакал, хоть были и такие  минуты, когда он думал о
нем  с  ненавистью,  как о враге.  Настоящими  врагами Шульца  были, однако,
прежде  всего  сны -  ночные  воспоминания  о  делах,  которые  хотелось  бы
спрятать, закопать под дерном.
     "Это здесь", - думал он, охватывая взглядом перекрученные стволы берез.
И к  нему  вернулось  чувство  радости. Боль под  ключицей  притихла.  Шульц
разгреб заступом шелестящий вереск,  покрытый фиолетовыми цветами, и вырезал
несколько  огромных   квадратов   дерна.  Он  копал   медленно,   делая   из
желтовато-черной  земли  все  больший холмик.  А когда попадался  тонкий или
толстый корень, он вставал на колени и заступом рассекал его в двух местах.
     Вдруг до  него  издали  долетел  глубокий,  звучный  и  протяжный голос
колоколов.  Он  уже не встал с колен,  отер  руки  о вереск и перекрестился.
Потом стал громко читать молитву за отходящих:
     - В руки Твои  отдаю дух мой. Спаситель мой, который сказал: Ищите лица
моего.  И  буду  искать  лица  твоего.  Укрепи  меня,  Господи,   когда  пот
смертельный на мне выступает, развесели меня, когда губы мои бледнеют, утешь
меня, когда взор и слух мои пропадают.
     Он  уже не слышал ни  голоса  колоколов, ни  собственных слов.  Темнота
перед  ним открылась, а вместе  с ней  вернулась  боль в  груди.  И все  же,
несмотря на темноту и  боль, несмотря на  великую тишину, в которую, как ему
казалось,  он  погружался все  глубже,  он спрашивал  себя:  какого это лица
искать ему было  ведено? Христоса - так  искаженного страданием,  с терновой
короной  и  каплями  крови,  текущими по  вискам, или  все те лица из  снов,
плывущие  к нему из  глубин мрака. И,  словно бы  для  того,  чтобы эти лица
умерших  и  убитых он  мог увидеть подробнее,  открылась перед  ним ясность,
вернулось  чувство  слуха,  обоняния и  осязания.  Он увидел  старые  сосны,
пронизанные  лучами солнца, почувствовал грибной  запах молодняка  и даже на
ветке  молодой сосенки  увидел  каплю  утреннего дождя. Потом  он  закричал:
"Иисусе!" - и упал лицом в выкопанную им яму.
     И тогда на небе появились три огромные стаи журавлей, улетающих на  юг.
Воздух  от земли  до самой синевы  наполнило громкое курлыканье, стонущий  и
протяжный птичий зов, крик первых дней осени.
     Отто  Шульца  нашла  возвращающаяся  Порова и  тут  же  позвала доктора
Негловича,  сына Шульца и многих других  людей  из деревни. Тело Старого уже
застыло, и доктор даже  не пробовал применить ни  одного  из своих лекарских
умений, только подтвердил  кончину. Но так как  люди громко удивлялись,  что
такой богатый и уважаемый хозяин умер  в  нищенской одежде и не  в постели в
своем доме, а  в  выкопанной в лесу яме, доктор сказал словами Аврама королю
Содома: "Поднимаю  руку мою к Господу Богу Всевышнему, владыке неба и земли,
что даже  нитки и ремня от обуви  не возьму..." И эти слова показались людям
справедливыми.
     Еще в тот  же самый день раскопали  место, где скончался  старый;  одни
надеялись найти там  сокровища, за которыми пошел  Отто Шульц, другие хотели
исполнить  его волю  и  собирались  перенести  на кладбище  останки  убитого
Шульцем человека.  Так или иначе, но ни сокровищ, ни каких-либо человеческих
останков в том месте не было.
     На  похоронах  старого Шульца набожную проповедь  прочитал пастор Давид
Кнотхе, а  после него взял слово доктор Неглович. Он-то и поведал людям, что
Отто умер по дороге к Коринфу. Ведь каждый человек только пилигрим на земле,
путешественник на дороге к  какому-нибудь Коринфу,  который лежит далеко или
близко, смотря откуда выходишь.




     О вещах,
     которые есть, хоть их и нет


     Сильный ураган  двое суток боролся с деревьями, проверяя их способность
изгибаться  и  кланяться,  понимая  их высокомерие и  гордость.  Для  многих
деревьев закончилось время существования;  в  лесу лежали вырванные с корнем
ели, даже  древний дуб  на поляне в  молодняке  вдруг  застонал,  а  потом в
раскатах  грома  от  него отвалилась толстая ветвь. С тех  пор он  оставался
стройной колонной, подпирающей небо, и всем было ясно, что он уже никогда не
выпустит новой кроны и не покроется листьями. Он походил на кого-то, у  кого
бессильно опустились руки, и ждать он мог только смерти.
     Наутро после  урагана,  в  солнечный  полдень, лесничий Турлей и стажер
Анджей осматривали  в  лесу причиненные им  разрушения  и раздумывали,  кому
поручить  расчистку десятилетнего молодняка возле  старого дуба. Найти людей
для  такой работы  было сейчас нелегко, потому что многие  еще  не закончили
копать  картошку. Присел Турлей на поваленный ствол, на приличном расстоянии
от стажера, который  вонял копченой рыбой сильнее, чем обычно, и засмотрелся
на молодняк, на  растянутые  везде  прозрачные полотнища паутины.  Лесничему
казалось, что под молодой елью  он видит Клобука, и подумал, что  это  знак:
через месяц  или через два его бросит жена или он ее оставит, потому что уже
давно двери в спальню оставались для него закрытыми. Стажеру же в этом тихом
уголке  вспомнился  образ  прекрасной  Луизы,  и  он  пожалел, что  писатель
Любиньски велел  ему встретиться с ней в  охотничьем домике, а не здесь,  на
поваленном стволе у подножия древнего дуба. Не нужно было бы  тут выделывать
ничего огорчительного,  можно  было  просто  посидеть,  подставив  лицо  под
холодные лучи осеннего солнца. Можно было бы  поговорить с прекрасной Луизой
-  о чем,  он и сам  не  знал. Но когда он  напряг свой разум и  внимательно
огляделся вокруг, он  был  уверен, что  упомянул  бы  Луизе  о необходимости
спилить  могучий дуб,  который  уже,  похоже, совсем засох  изнутри,  о  чем
свидетельствовали  черные отверстия дупел  и большие грибы, торчащие на дубе
как балконы.
     -  Этот старый дуб надо свалить,  - сказал  стажер. -  Из него вышло бы
много дров.
     - Дуб? - удивился Турлей. - О каком дубе вы говорите, коллега?
     - О том, который растет вот тут. Он большой и  сухой. Потерял последнюю
ветку.
     - Нет тут никакого дуба, - решительно заявил Турлей. - Я говорю это как
ваш начальник.
     - Есть, - возразил стажер.
     Он  встал,  подошел к огромной колонне старого  дерева  и несколько раз
пнул пористый  ствол носком  своего текстильно-резинового ботинка.  Он знал,
что не только лесничий Турлей, ной все лесные рабочие считают его недотепой,
потому  что  он  плутает  в лесу. Но  на  этот раз  он не позволит над собой
смеяться.  Никто  не внушит  ему, что  здесь  нет  дерева,  которое он видит
собственными глазами и даже пинает ботинком.
     - Ударьтесь  об это дерево головой. Даже несколько раз,  -  посоветовал
ему Турлей. - Жаль ботинок. А этого дуба и так нет, как я вам и говорил.
     - Нет? - изумился стажер.
     Турлей пожал плечами и сказал с превосходством:
     - Недостаточно, коллега, закончить лесную  школу, чтобы стать лесничим.
Что-то мне подсказывает, что до смерти  вы останетесь стажером.  Обжиманки с
Луизой у вас в голове, но жизнь,  коллега,  это не литература. Луиза закроет
перед вами двери своей комнаты, а вы будете видеть то, чего нет.
     - Дуб есть, - упирался пан Анджей.
     - Еще разговорю вам,  что этого дерева нет.  И этому вам еще  предстоит
научиться, коллега, что правда - это не  то, что вы видите,  а  правда - это
то, что вам говорит начальник.
     - Так  этого дерева вообще  нет? - изумился стажер. И погладил шершавую
кору, чтобы убедиться, что глаза его не обманывают.
     -  Я ведь  уже один раз сказал: нет. Это значит,  что этого дуба нет  в
наших лесных реестрах. А если чего-то не существует в реестрах, то этого нет
и в  лесу. Хоть бы вы на голову встали, хоть бы вы дерево посадили, такое же
большое, как этот дуб, но вы должны соглашаться с реестром.
     -  Что мне  эти реестры. Я вижу  дуб  перед  собой, я его пинаю  ногой,
трогаю. Он есть - и точка.
     - Нет.
     - Есть!
     - Докажите мне это, - предложил Турлей. - Недостаточно увидеть, головой
удариться. Пожалуйста, вы можете биться в это дерево головой,  но дров вы из
этого дерева не напилите.
     -  Давайте возьмем завтра кого-нибудь из лесорубов, Яроша  или Зентека.
Велим спилить дуб бензопилой, а потом поколоть на дрова.
     -  А  кто  заплатит  за  работу?  -  издевательски  спросил  Турлей.  -
Бухгалтерша  в  главном лесничестве  не  подпишет наряд.  Потому  что нельзя
заплатить  за работу, которая не  была выполнена. Или  заплатить два раза за
одну и ту же работу. Нет этого дуба в  реестрах, я уже это вам говорил. Этот
дуб  был спилен еще  при моем предшественнике, лесничем  Стемплевиче.  Людям
было  заплачено  за  то, что они  его  спилили и  порубили на  дрова.  Дрова
вывезли, и они уже с дымом вылетели в трубу.
     - Но этот дуб  здесь!  Он  стоит. Растет.  Посреди поляны,  -  повторял
стажер. Я напишу об этом рапорт старшему лесничему Кочубе.
     - Рапорт должен пойти по инстанциям в установленном порядке, - напомнил
ему Турлей. - А я его выброшу в корзину.  Впрочем, если бы  старший лесничий
Кочуба получил его, то сделал бы то же самое. В корзину! В мусор!
     - Этого дерева в  самом деле  здесь нет?  - пытался  увериться  стажер,
садясь обратно на сломанный ствол.
     -  Нет.  И если вы когда-нибудь станете лесничим,  молодой  человек, то
прежде всего  вы  должны  установить, что в вашем лесничестве  есть на самом
деле, а чего  на самом деле нет.  Надо научиться смотреть так, чтобы  видеть
то,  что  следует. А чего  не следует,  видеть не нужно. Не такие,  как  вы,
хотели этот дуб спилить и  на дрова его пустить. И ничего из этого не вышло.
Знаете ли вы, что старший лесничий  Кочуба  когда-то  так рассердился  из-за
этого дуба, что приехал сюда лично  с бензопилой в руке и хотел дуб спилить.
Но тогда один  из  лесорубов сделал ему  замечание,  что  хоть он и  старший
лесничий, но у него  нет права на работу с бензопилой, его не учили этому, и
соответствующей бумажки у него  нет. А когда его единственная дочка заболела
и  выздоровела,  то  он  об  этом  дереве  совершенно  забыл,  и  вы  ему не
напоминайте,  если  вы и дальше хотите у нас спокойно проходить  стажировку.
Что касается меня, то мне от этого дуба ни жарко, ни холодно, потому что его
нет в реестрах.
     Снова Турлею показалось, что под  молодой  елью  он видит  удивительную
птицу. Он, однако, не был в этом вполне уверен и поэтому спросил стажера:
     - Вы видите там, под елкой, нашего Клобука?
     - Где? Там? Под елкой? Ничего не вижу, - заявил стажер.
     - Ну надо  же. Вы видите то, чего нет, а то, что есть, вы не видите. Не
выйдет из вас лесничего.
     - Не дам внушить себе неправды, как болезни, - сказал стажер.
     -  О  болезни лучше не  вспоминать, -  засмеялся Турлей.  -  Дуб  - это
собственность доктора. Если вы заболеете, к  кому вы пойдете за лекарством и
здоровьем?
     - Фью-фью-фью! - как иволга засвистал стажер. - Теперь мне все ясно. Вы
доктора боитесь, вот и все.
     -  Не в том дело, что кто-то кого-то боится, - любезно сказал Турлей. -
Но  каждое лесничество,  коллега,  имеет свои  тайны. Лесничество принимаешь
вместе с  его  тайнами.  К  нашим тайнам относится  это  дерево  на  поляне.
Стемплевич был  пьяницей, и когда тут были  вырубки,  должны были срубить  и
этот дуб, потому  что  он  казался совсем засохшим.  Прикинули, что из  него
получится примерно  сорок метров дров.  Эти  дрова  купил наш доктор, дерево
спилили, покололи на  дрова, рабочие  получили деньги. Но так вышло, что дуб
остался и возле него посадили молодняк.  Потом Стемплевича перевели в другое
лесничество,  сюда  .пришел  я,  а тогда  уже  вокруг  дуба  рос  трехлетний
молодняк. Я думал, каким образом избавиться от этого дерева, думал об этом и
старший лесничий  Кочуба, но  ничего  из  этого  не  получилось. Бухгалтерша
сказала мне,  что  два раза за одну и ту  же  работу не заплатит, потому что
дуба нет в реестрах, и  даже стоит там черным по белому, что дуб был спилен,
порублен на дрова и вывезен. У старшего лесничего тогда дочка заболела, и он
тут же об этом дубе забыл.
     - Понимаю,  -  обрадовался пан  Анджей. - Сразу надо  было  так  мне  и
сказать, пане  лесничий. Теперь и я вижу, что здесь нет никакого  дуба. И ни
жарко мне от этого дуба, ни холодно, он может тут стоять до конца света, раз
его нет в лесных реестрах. Ведь реестры важнее всего, правда?
     - Ну да, - согласился с ним Турлей.
     Смотрел стажер на могучую колонну дерева и повторял про себя с огромным
удовольствием, как человек, который вдруг узнал большую тайну:
     - Конечно же,  его  нет. Уже  давно  его срубили, покололи  на дрова  и
вывезли. Нет дуба -  и все. А кто его видит, тот дурак и до смерти останется
стажером.
     -  Правильно,  - согласился  с  ним  Турлей.  - Ни один  здешний лесной
рабочий, даже если бы вы ему  заплатили из собственного  кармана, это дерево
не спилит и  на  дрова не поколет. Потому что  вдруг  придется  ему  пойти к
доктору за больничным?  А  впрочем, если бы  сейчас свалить  это здоровенное
дерево в молодняк,  сколько бы молодых деревьев  было поломано? Никто вас за
это  не похвалит.  Мы бы создали излишки, а это так же плохо, как недостача.
Началось бы расследование, откуда у нас так  много  дров. -  Ну да, ну да, -
горячо поддакивал стажер.
     Потом  оба  встали с  поваленного  ствола  и  пошли дальше  через  лес.
Напоследок  стажер  еще раз  дотронулся до  шершавой коры  старого  дуба,  с
удовольствием убеждаясь в  том, что понемногу,  день ото дня, он  все глубже
вникает  в  тайны своей будущей профессии.  А когда  они были уже  далеко от
полянки,  пан  Анджей был вполне  уверен, что  не видел большого  дерева  на
поляне, потому что  не могло  существовать что-то,  чего не было в реестрах,
которые  делаются  с большой  точностью и  утверждаются на высоком уровне. -
Клобука я тоже видел, - дружелюбно сказал он  Турлею. -  Ну, вот, -  покивал
головой Турлей. - А я уже думал, что мне это только показалось.
     Когда они  ушли,  бессмертный  Клобук вышел из-под зеленых лап  молодой
ели, вскочил на  лежащий ствол и, хлопая крыльями, издал пронзительный крик,
похожий на петушиное пение.  Он тоже был кем-то, кого не было, существом, не
внесенным ни в какие реестры и списки, одной из больших лесных загадок. Даже
Клобук не знал всех тайн леса и  мог самое большее показать  место, где века
назад  полег  в битве отряд воинов, души  которых забрали дикие  женщины  на
конях. Неподалеку  легли  Панове,  закованные в железо,  -  их похоронили  в
подвалах  костела  в  Трумейках,  а  здесь  удобрили  землю только  тела  их
прислужников  и помощников. В глубине  леса  зеленый  мох  покрыл надпись на
большом камне, сделанную в  память о минуте, когда император и  король  убил
огромного оленя, а  возле,  уже  позднее,  положили камень  поменьше: "Здесь
аптекарь  из  Барт,  Вильгельм  Вишневски,  убил  большого  зубра".  Сколько
военнопленных  умерло  на  строительстве бункеров  в лесу над речкой Дейвой?
Сколько полегло солдат в деревне Коринфки? Сколько смелых пловцов утонуло на
озере Бауды, а сколько старых орудий поглотили трясины? Триста пятьдесят лет
старому  дубу  на поляне,  надменному  молчуну, который  не хочет рассказать
Клобуку, кто и когда спрятал в его дупло пистолет, завернутый в промасленную
тряпицу. Память Клобука -  как глубокое озеро,  куда  безвозвратно  падают и
исчезают   камешки  человеческих   поступков.  Будущее   же  видится  мглой,
покрывающей  трясины.  Страх  смотреть   на  эту  мглу,  потому  что  в  ней
вырисовывается силуэт  зла,  которое  избрал себе человек. Разве  не пожалел
однажды даже Владыка мира о том, что создал человека?
     ...В  тряском  автобусе  возвращается  в  свою  деревню  Антек Пасемко,
выпущенный  по  причине  отсутствия  доказательств  вины.   Дребезжат  плохо
прикрытые двери  в  автобусе, в окна светит полуденное солнце, от его блеска
Антек прикрывает глаза и выглядит так, словно улыбается своим воспоминаниям.
Поэтому Клобук снова хлопает крыльями и издает еще более пронзительный крик.




     О том,
     как Антек Пасемко хотел стать великаном


     Великаном  показался  людям  худенький невысокий Антек  Пасемко,  когда
послеобеденной порой  он вышел из автобуса на остановке  в Скиролавках. Тем,
кто, как  обычно, сидел  на  лавочке возле  магазина, он  высокомерно бросил
"день добрый",  а так  как  ответа  не  услышал,  то задержался  на  момент,
посмотрел на всех вместе и  на каждого в отдельности взглядом таким холодным
и издевательским,  что они опустили головы и страх их охватил. Обрадовал его
этот страх, он  почувствовал, как наполняет его гордость и будто бы возносит
над землей.  Разве не имел он права  на  дань из человеческого  страха,  он,
убийца-рецидивист, чьей вины никто, даже  самые ловкие  люди из  милиции, не
смогли доказать? Старый Крыщак расплакался бы, как ребенок, если бы оказался
под перекрестным огнем вопросов или в камере предварительного заключения. То
же  самое сделал бы и  молодой  Галембка, плотник  Севрук или Шчепан  Жарын.
Каждый бы не выдержал, признал  свою вину и позволил бы надеть себе петлю на
шею. Каждый -  но  не он, Антек Пасемко, парень невысокий, но  твердейший из
твердых, величайший из великих. Впрочем, разве кто-то из  сидящих на лавочке
способен был бы убить  так, как  он  это сделал  - жестоко  и без  угрызений
совести?  Никогда он уже не  сядет с этими людьми на лавочке возле магазина,
потому что они не  достойны его  общества. Может, они даже  не  стоят  того,
чтобы  жить  на свете.  Ничего  не значит жизнь труса и  карлика, плаксы или
немощного  старца, девушки,  носящей  свои округлости, чтобы  подманивать  и
потом отталкивать, дразнить  и  пробуждать вожделение. Только тот  настоящий
мужчина, кто  способен  убить другого человека, так же, как убивают цыпленка
или  мух,  жужжащих  на освещенной  солнцем стене  хлева. Были  в этом  краю
когда-то отважные мужчины, мальтийские рыцари - они внушали страх и тревогу,
услужливость и покорность. Он,  Антек Пасемко, похож на них, словно кровь от
их крови.  Теперь он посеет в деревне страх, так,  как  сеют  бурю  и ветер,
склонятся  перед  ним человеческие  головы, он же вознесется  над  ними  как
могучий дуб, который ветра не боится.
     Пошел Антек  Пасемко по деревне неспешным шагом, гордо выпрямившись.  А
когда  встречал какую-нибудь женщину или  девушку, задерживался  на момент и
смотрел  ей в глаза. И тогда женщина или девушка бледнела, и то, что  было у
нее в руках - ведро, лейка или сумка, - выпадало из рук,  подбородок начинал
трястись, и крик страха бурлил в горле.  Он же издевательски  улыбался и шел
дальше, проглатывая этот страх и насыщая им то, что  в  нем  было  голодным.
Мужчинам Антек Пасемко только гордый взгляд бросал и шел дальше, не заботясь
о том,  ответит  ли  кто  на его  приветствие, или  промолчит,  или  буркнет
что-нибудь себе под нос.
     Вошел  Антек в родительский дом, коротким "день добрый" поприветствовал
отца  и  двоих  братьев,  поклонился  матери. Это  было  время обеда,  когда
Пасемкова в столовой разливала суп по тарелкам.  Принесла она тут же тарелку
для  Антека,  возле тарелки  положила ложку, нож  и вилку.  "Скорее,  я есть
хочу", - сказал он ей грубо, потому что и в матери он хотел пробудить страх,
а кроме того, он и вправду был голодный.
     Сначала из-за стола встал Густав Пасемко, взял в руки тарелку с супом и
пошел есть в кухню.  Потом то же самое сделали один и другой братья. Остался
Антек один за большим столом в столовой перед своей  тарелкой супа и один на
один со  своей матерью,  Зофьей. А та уселась  напротив  него, но не ела,  а
только смотрела  на Антека с губами, сжатыми так плотно, что их почти совсем
не  было  видно.  И  тот человеческий страх, которым  Антек был  переполнен,
внезапно слетел с него, а на его месте появился его  собственный страх перед
этой женщиной, высокой и костлявой. Есть ему расхотелось, он отложил ложку и
отодвинул от себя тарелку.
     - Куда же  мне  возвращаться, как  не  к матери, - сказал он. Он хотел,
чтобы  это прозвучало гордо, но получилось плаксиво, и  он  не смог сдержать
слез.
     -  Плохо ты  сделал, сын,  - строго ответила Зофья Пасемкова. -  Раз ты
невиновен, то мог бы и уехать куда-нибудь.
     - Боюсь  я,  мама,  уезжать.  Чужих  людей боюсь. Везде  за мной  будут
следить. Я с тобой хочу жить.
     Долго  молчала  Пасемкова.  Что-то  в  ней  плакало,  а  что-то рождало
страшный гнев.
     - Жить будешь в хлеву со  скотиной, там, где твой отец жил, когда я его
из-за Поровой из дома выгоняла.  Не попадайся на глаза отцу и братьям, чтобы
кто-то из них не  зарубил тебя  топором или не  заколол вилами. Ешь и  иди в
хлев. Туда я буду тебе еду приносить.
     После этих слов она встала  из-за стола, взяла свою тарелку  и пошла на
кухню,  чтобы  пообедать вместе с мужем и сыновьями. Антек съел свой обед со
сдавленным горлом,  потом быстро проскользнул через подворье  в хлев, улегся
на сбитом из досок топчане, застеленном соломой. Под вечер мать принесла ему
ужин  - кружку  молока  и несколько кусков хлеба с маслом, а также подушку и
два одеяла. Поел Антек и почувствовал себя сонным. Тогда он разделся, одежду
старательно сложил и  укрылся одеялами.  Сначала его немного раздражал запах
навоза,  но со  временем он к нему привык  и рад был  одиночеству и  тишине,
которые царили в хлеву, потому что коровы на ночь оставались на пастбище. Он
с  гордостью подумал  о  страхе, который  он  своим возвращением  в  деревню
подняла душах  людей, с  беспокойством вспомнил,  как он испугался  при виде
поджатых  губ  матери.  Он вспомнил, как в  ноябре  прошлого года он  взял в
кабину конопатую девушку, как с ней весело разговаривал, а она во время езды
все больше оголяла перед ним свои колени. Он и не думал, чтобы ее убить. Она
радовала  и  приятно возбуждала  его, а когда она показала ему свои бедра, у
него набух член, как  и теперь, при воспоминании  об  этой минуте. Она  сама
предложила  ему, чтобы  они где-нибудь свернули в лес, и в сумраке он быстро
промчался через Трумейки и Скиролавки и остановился в хорошо знакомом месте.
Они пошли в лес, он впереди, она за ним, в темноте они держались за руки. Но
когда она  сбросила  с себя  куртку  и  легла на нее, с ним вдруг  произошло
что-то  странное. Сначала  он  испугался,  что  она  зараженная,  потому что
слишком легко она с первым попавшимся пошла в лес. Гнев его  охватил, что во
время езды она так  улыбалась ему, бедра перед ним оголяла,  заманивала, как
ведьма. Неизвестно почему перед его  глазами появился образ сурово стиснутых
губ матери, и, может, поэтому из ширинки он извлек что-то дряблое,  мертвое,
будто клецку  из  теста.  Он присел между  ее  раздвинутыми  ногами,  а  она
схватила его член теплой рукой и тут же с отвращением выпустила. "Ты что?" -
сказала она  издевательски.  Он тут же  обрушился  на нее с  ругательствами,
схватил за горло и начал душить с мстительной радостью. "Не будешь надо мной
издеваться, не  будешь смеяться, ты,  мерзкая девка!"  - так он шептал, душа
ее, давя  коленями и  ощущая странное наслаждение, которое снова оживило его
мужской  орган.  Он  устал душить,  топтать,  пинать  лежащую,  но  никакого
облегчения не получил. Разгневанный, он хотел оставить ее в  лесу и  уехать,
но пришла ему в голову мысль отличная и еще больше возбуждающая. Он вернулся
в машину,  взял из-под  сиденья бутылку  из-под  чая, нашел  обнаженное тело
девушки,  в темноте нащупал ее шершавое лоно  и воткнул  горлышко бутылки  в
промежность.  "Вот  тебе  то,  чего  хотела,  потаскуха",  -  подумал  он  и
почувствовал, что  его охватывает лишающее  сил наслаждение.  И тут  же  его
разум  стал трезвым и ясным. Он затащил девушку в яму от  саженцев,  перенес
туда все ее  вещи,  закрыл сухими  листьями, ветками, нагреб на тело немного
земли. Бутылку  он  вынул  из промежности  и взял в машину. "Пригодится  для
другой", -  улыбнулся он,  трогаясь  в  дальнейшую  дорогу.  Через несколько
километров он опустил стекло и выбросил бутылку в лес, сам не зная,  почему.
С тех пор, однако, сколько бы раз он ни видел бутылку у кого-то в  руках, он
ощущал возбуждение и сильное желание  воткнуть ее  в  девичью промежность. И
один раз, уже в родительском доме, он даже взял пустую поллитровку с собой в
постель, спрятал ее под периной и потом в темноте, слушая храп отца и матери
с  соседней кровати,  который  напоминал  ему хрип умирающей, он  так  долго
гладил ладонью и  ласкал  шейку бутылки, что  его  снова охватило сладостное
оцепенение. Назавтра он спрятал эту бутылку  на чердаке дома и  только время
от  времени  брал в  постель,  боясь,  что  мать  может ее  когда-нибудь там
обнаружить. "Завтра пойду за этой бутылкой и принесу ее  сюда", - решил  он,
засыпая в хлеву.
     Его разбудил внезапный холод. На нем  уже не  было  одеял, он  лежал на
соломе обнаженный.  Он скорее догадался,  чем  увидел, что  возле топчана  в
хлеву стоит мать, и тут же услышал свист кнута. Сильные удары ремня обжигали
ему тело, как огонь. Он  кричал и  стонал, ползал  по  всему топчану. Ремень
кнута все  свистел и бил, как электрический ток. Мать стегала молча, сопя от
усилий,  а  он  уже не кричал,  а  только скулил,  стиснув  зубы.  Он  хотел
соскочить с постели и убежать из хлева,  но удары  кнута придерживали его на
месте, и он,  как дождевой червяк в землю, старался втиснуться  в солому. Но
кнут неумолимо обрушивался на его спину, ягодицы, на руки и ноги, на ладони,
которыми он заслонял лицо. Казалось бы, он без труда мог  выхватить у матери
кнут, но он даже не пытался это  сделать,  только все ползал по соломе и все
тише скулил. От боли с ним  стало  происходить что-то  удивительное. Налился
его  член,  страшно  напрягся,  а  потом,  несмотря на  боль,  его  охватило
наслаждение. И он замер на соломе, едва не теряя сознание.
     Зофья Пасемкова опустила кнут, тяжко дыша, неподвижно стояла в темноте,
тоже удивленная тем, что с ней  происходило. От подбрюшья до самой груди  ее
пронизало  наслаждение такое  сильное,  какого  она никогда не испытывала  с
мужчиной.  Она  любила бить  кнутом  мужа, любила бить кнутом своих сыновей,
чтобы их наказывать за разные провинности. Другие женщины кричали на мужей и
сыновей,  устраивали  скандалы,  а  она  била  кнутом,  потому  что  ей  это
доставляло удовольствие. Но чтобы такое, как сейчас, наслаждение ее пронзило
такого  с ней никогда  не бывало.  Спустя  минуту  она  испугалась,  что это
какая-то  сатанинская  и  дурная  сладость  в ней  родилась,  но  тотчас  же
подумала: "Люди его не наказали, так я, мать, должна это сделать. Из чувства
справедливости во мне появляется это удовольствие".
     Измученная,  на дрожащих ногах, она вернулась в  дом и поставила кнут в
угол в  сенях. Тут  же  она легла в постель  возле своего мужа,  который  не
заметил ее короткого отсутствия, и заснула там крепко и сладко, как никогда.
     На следующий день Антек  уселся на лавочке  за  сараем и там целый день
просидел  в одиночестве, греясь  на  солнце. Мать принесла ему завтрак, дала
обед и ужин. Ночью на соломе в хлеву Антек  дрожал со страху, что мать снова
придет  к  нему  с  кнутом. Боялся и жаждал этого мгновения.  Постанывал  от
страха, но хотел, чтобы она пришла.
     Дождался  он  ее только на третью ночь.  Снова она  била  его, сопя  от
усердия и слушая, как  он тихо  стонет,  а ее  снизу  до самой шеи наполняла
сладость. И тогда  Зофья Пасемкова чувствовала, что  из своих сыновей именно
этого она любит больше всех, этот произошел из ее крови и кости. И, хоть она
знала о его страшных преступлениях, она была уверена, что  не  выдаст его, а
сама  будет  отмерять  ему  наказание,  потому  что  справедливость   должна
восторжествовать.




     Честь мужчины


     Возвращаясь из школы в лесничество Блесы, пани Халинка Турлей увидела в
небе небольшую  стайку улетающих к морю лебедей. Для всех жителей Скиролавок
это был  верный признак, что уже  наверняка пришла  осень,  а  вместе с  ней
минуло  что-то  прекрасное, что  повторится  только  много  месяцев  спустя.
Халинка Турлей вдруг почувствовала себя на год старше, и, хоть ей было всего
двадцать пять лет (а в этом возрасте редко думают о беге времени, потому что
еще не находят  ни  седого волоса на виске,  ни морщинки  под  глазами), она
неожиданно осознала, что, даже когда пройдет осень и зима, ее не ждет ничего
радостного. И  хоть  весной  снова прилетят  лебеди,  земля и  лес взорвутся
зеленью, ее жизнь  останется такой же печальной и бесплодной, полной  тех же
самых забот  и проблем. Через  год в это же время она снова увидит улетающих
лебедей,  но тогда ей  будет  двадцать  шесть  лет,  потом  двадцать семь  и
двадцать восемь,  и  так до преклонных лет, которые она  проживет без всякой
радости. Уже  улетели все летние птицы,  а  с ними,  наверное,  и  маленькая
ласточка. Которую выкормили они с художником Порвашем, но она не принесла ей
с  неба  капельку  счастья. Все чаще срывались  осенние ветры, потом  пойдет
снег, начнутся  морозы - а в  дровянике лесничества не было ни одного сухого
полена, и  в  снежные метели  она снова  должна  будет  сама  тащить из леса
обледеневшие колоды, колоть их топором с разболтанным топорищем, чтобы тепло
было  хотя бы в ее комнатке на втором этаже. Обещал ей муж, лесничий Турлей,
что летом он  откопает канализационные  и водопроводные трубы, укроет  их от
морозов  тростником и тряпками. Он не сделал  этого, хоть  она ему постоянно
напоминала.  Значит,  вода  в  трубах  замерзнет, и  надо будет носить  воду
ведрами  из колодца на подворье, ходить не в теплую уборную, а в  засыпанную
снегом деревянную  будку  за сараем. И поэтому, помня  многолетний печальный
опыт, она уже неделю назад отослала своего пятилетнего сынишку к родителям в
Силезию и,  думая  сейчас  о  нем, чувствовала  себя  кукушкой, выращивающей
своего птенца в чужом гнезде. А состоялась ли она  как женщина и  любовница,
если, ссылаясь на постоянное  отсутствие дров,  она не хотела готовить  мужу
обеды,  а  на  ночь  два  раза поворачивала  ключ  в  дверях своей  комнаты?
Состоялась  ли  она, наконец,  как педагог, если в  школе  не  могла вывести
чесотку у детей? И, что хуже, она могла хоть два часа учить первоклассников,
что  буковка, нарисованная на  доске,  называется "т", а в  ответ слышала не
"т",  а  "о",  или  "зет",  или  "в", потому что, как сообщили психологи  из
психологической   консультации,   у    большинства   ее   учеников    индекс
интеллигентности   ниже   интеллектуальной   нормы  по  шкале  Векслера   и,
по-хорошему, почти все ее ученики  должны были учиться в специальных школах.
Что с того, что такую высокую оценку на заочном получила ее дипломная работа
на тему о  дошкольном  обучении в  селе, которое выравнивает жизненный старт
для  городских и сельских детей, если  в последнее время к ней в нулевой и в
первый классы попадали  дети с индексом восемьдесят, а не девяносто или сто.
Столько  умных  и  ученых  людей на  свете делали разные  захватывающие  дух
изобретения, а  все-таки  как-то  не было слышно,  чтобы кто-то сумел  найти
таблетку или укол, который позволил бы, например, у очередных детей молодого
Галембки,  Зентеков, Ярошей  или Стасяков повысить индекс  интеллигентности.
Стасякова говорила "хрум-брум-брум", ее дети тоже говорили "хрум-брум-брум".
Пани   Халинка   могла   отличить    одно    "хрум-брум-брум"   от   другого
"хрум-брум-брум",  потому   что  одно  выражало  удовольствие,  а  другое  -
недовольство. Но этого  не был в  состоянии понять инспектор из воеводства и
накричал на нее за это "хрум-брум-брум", твердя, что  и другие дети в классе
заражаются  от  этих странной речью и все  начинают  "хрум-брум-брумать",  а
значит - те должны  быть  изолированы в специальных школах в городе. А разве
виновата  была пани  Халинка, что для направления детей  в специальную школу
необходимо было согласие родителей, а Стасякова такого согласия не выражала,
потому  что, как она утверждала,  она так  любит своих детей, что не может с
ними  расстаться, и, кроме того,  за детей в специальную школу  надо  что-то
заплатить,  пижаму,  одежду  купить,  а в Скиролавках они  учатся  задарма и
близко к  дому. "Хрум-брум-брум"  Стасяковой звучало решительным  отказом, а
значит, в классах все  должно было оставаться по-прежнему,  все больше детей
говорили  "хрум-брум-брум",  потому  что  это  им   больше   нравилось,  чем
человеческая речь.  В  результате  как дети способные, так и менее способные
немногим  отличались друг от друга. "Хрум-брум-брум" понемногу побеждало  во
всей  школе, во  всех  классах.  Воистину,  должно быть,  прав был  писатель
Любиньски, который приехал в Скиролавки, веря, что у простых людей он найдет
исконную правду  и народную мораль, но, когда  простые люди  пренебрегли его
благородной идеей строительства автобусной  остановки, он стал говорить, что
во  времена, когда  каждый  имеет широкий  доступ к  науке и  ко все  высшей
квалификации,   простой  человек  -  это   такой  тип,   у  которого  индекс
интеллигентности  - восемьдесят. Учиться у него вечным  законам или народной
морали  -  это  то  же самое,  что требовать от  лошади,  чтобы  она  решила
уравнение  с  двумя  неизвестными"   А  когда  у  него  не  шла  работа  над
разбойничьей повестью, он мял  странички и, разбрасывая их  по  углам своего
рабочего кабинета, говорил пани Басеньке, что и так не стоит ничего хорошего
писать, потому что скоро не только в школе  и в магазине в Скиролавках, но и
на всем  белом свете  будет раздаваться одно "хрум-брум-брум", а  он на этом
странном наречии творить не сможет.  Совершенно  потерял  Любиньски любовь к
простому  народу,  когда в хорошую минуту пытался заразить плотника  Севрука
своей любовью  к "Семантическим письмам" Готтлоба Фреге и несколько  страниц
из  этой книги  ему прочитал. Плотник же,  с большим  уважением  отнесясь  к
выводам,   заключенным   в  книге,  сказал,  что  они   напоминают  ему  это
"хрум-брум-брум"  Стасяковой,  только что  сказанное  на  другом  языке. Он,
плотник   Севрук,   лучше   понимает   "хрум-брум-брум"   Стасяковой,    чем
"хрум-брум-брум" Готтлоба Фреге.
     Остановилась по  дороге к лесу  пани  Халинка, посмотрела на  улетающих
лебедей, слезы навернулись ей на глаза, и сквозь них, как сквозь малюсенькие
стеклышки, лебеди стали исчезающими за горизонтом белыми полосками. А  когда
краем ладони она отерла слезы с глаз, она увидела, что находится недалеко от
дома художника Порваша,  который, несмотря  на то, что  день был пасмурный и
холодный, раздевшись до пояса, мыл во дворе свой старый автомобиль.
     - Хэй! Хэй! - слабым голосом крикнула она ему.
     - Хэй! Хэй!  - громко ответил художник  и радостно помахал рукой. Пошла
пани Халинка  дальше, миновала  дом Порваша, но  через  сто или двести шагов
что-то  ее  словно ударило, она внезапно  остановилась, оглянулась и  сквозь
слезы, которые снова потекли из ее  глаз и стали похожими на осколки стекла,
издали увидела Порваша  - то маленького, то большого, то  скорчившегося,  то
снова  выпрямившегося, но  все  время того  же  самого, с кем она выхаживали
ласточку.  "Я  люблю  его",  - подумала  она. Она  хотела,  чтобы эта  мысль
каким-то образом ужаснула ее, заставила идти дальше, убегать в сторону дома.
Однако вместо страха она ощутила в себе блаженство и даже радость. Снова она
отерла слезы краем ладони и долго любовно смотрела на художника, хлопочущего
возле машины. Она  хотела  быть  с  ним  или  возле него,  погладить его  по
взъерошенным волосам, провести пальцами  по животу, впавшему от  постоянного
недоедания. "Целый  год,  бедняжка, ходит в  одной и той же  грязной  черной
рубашке, - подумала она о нем с нежностью. - Зима наступает, а у него нет ни
одного сухого  полена, и ему будет холодно". И  она удивилась,  что  то, что
злит  и возмущает ее в  муже, Турлее, пробуждает в ней нежность и  любовь  к
Порвашу. Каким же коварным чувством была эта  любовь - столько раз описанная
разными  людьми, и все  же для каждого  человека таящая какую-нибудь загадку
или тайну. "Я люблю его", - шесть лет тому назад точно так же она подумала о
Турлее и была  полна нежности, глядя на  его  грязные,  поношенные  рубашки,
любила  его мечтательность  и беспомощность. Сразу  после  свадьбы  она  без
всяких  жалоб  таскала  в  лесничество  обледеневшие колоды,  которые колола
топором с разболтанным топорищем. Отчего же она перестала его любить и вдруг
полюбила человека, в определенном смысле так похожего на того? В каком году,
месяце,  неделе, в котором  часу она перестала любить Турлея и начала любить
Порваша? Может быть, впрочем,  это  был  процесс  длительный,  неторопливый,
протекающий месяцами, неделями, как выдалбливание камня - капля за каплей. И
кого об этом спросить, от кого услышать ответ?
     Оперлась пани Халинка спиной о  березу, растущую  на обочине дороги,  и
начала вспоминать свою  жизнь с лесничим Турлеем  - год  за годом,  месяц за
месяцем.   Сначала,  как  она  вспоминала,  была  случайная  встреча  группы
путешествующих  харцерок  из  лицея  с  одиноким  молодым  лесничим, который
приютил их в  своем огромном сарае. Всем девушкам он показался таинственным,
как глубь  дремучего  леса. Подружки  завидовали Халинке, что он на нее одну
обратил  внимание и потом писал ей  письма - захватывающие  и романтические,
словно голос  из лесных  дебрей. Для Халинки эти письма  пахли лесной хвоей,
пробуждали  странные мечты  и надежды. И,  сдав  на  аттестат зрелости (хотя
родители советовали ей учиться дальше), на крыльях тех мечтаний и надежд она
полетела к  тому  одинокому  лесничеству.  Вышла замуж  за инженера  Турлея,
отскребла облупившуюся старую краску со стен квартиры, покрасила в комнатах,
вымыла окна,  двери и полы, и ничто не казалось ей тяжким, ничто не казалось
превышающим ее девчачьи силы. Даже то  не казалось  чем-то плохим, что он не
помогал ей  готовить дом к супружеской жизни, а шел с ружьем в лес. Осенью и
зимой она таскала обледеневшие колоды, чтобы согреваться у огня  из печи и у
огня любви. Она стирала ему  рубашки, уговаривала  его  чаще менять майки  и
кальсоны.  Для  нее Турлей  все  еще пах лесной хвоей  и манил  таинственной
глубиной лесных чащоб.  Через  год она родила  ему маленького  мальчика,  и,
видимо" здесь, в это время, возникло некоторое неудобство. Ребенку надо было
стирать  пеленки,  а  вода  замерзла  в   кранах,  и  канализация  перестала
действовать. Труднее стало пани Халинке таскать из леса обледеневшие колоды,
рубить их  топором с  разболтанным  топорищем. Да, это,  по-видимому,  тогда
начались первые  раздоры, потому что одно дело  -  греться у огня  любви,  и
совсем  другое обогреть  маленького ребенка.  В то время  освободилось место
учительницы  в  Скиролавках,  а  поскольку  пани  Халинка  была   в  деревне
единственной женщиной с аттестатом  зрелости и к тому же хотела учить детей,
ее приняли  на работу в школу, с условием, что она будет учиться заочно, что
и осуществилось. Тогда  она в первый раз отвезла ребенка к матери в Силезию.
Она училась четыре года, защитила  диплом, стала  директором  школы. Ребенка
она забирала в лесничество только на лето, хоть  это всегда должно было быть
в  последний раз, потому  что Турлей обещал, что до  зимы он привезет  много
сухих  дров,  трубы  канализационные  и  водопроводные  старательно  обложит
тростником.  И ни разу не  исполнил обещания  -  и этой осенью  тоже. Другая
женщина, может  быть, привыкла бы к этому,  потому что  не  бил ее  лесничий
Турлей, не пил водки, не курил сигарет, не бегал за девушками и вообще почти
всю  зарплату  приносил  домой.  Но  не   только   сухих  дров  и  утепления
водопроводных  труб  ожидала пани  Халинка  от  Турлея. Она  хотела  чего-то
большего,  даже не дров и не  труб, утепленных тростником, а  именно чего-то
другого.  Только  она  и сама  не  знала,  чего ей так  сильно нужно. А  тем
временем Турлей ночь за ночью ложился  на  нее,  выполнял несколько десятков
движений, ни приятных, ни неприятных для пани  Халинки, и тотчас же засыпал,
тихонько похрапывая. Ей же после этих его действий все труднее было заснуть,
и  она мыслями возвращалась в  родительский  дом, где в  ванной  была старая
арматура, которая давала  ей  удивительное наслаждение.  Она  хотела  купить
такую же, но ее уже не выпускали. Последнюю из этих старых она видела только
в  ванной у Порваша. И так получилось, что с  течением месяцев  и недель  ее
муж, Турлей,  начал ассоциироваться у нее  с  чем-то неприятным,  а художник
Порваш - с чем-то приятным. Лесничий Турлей пах хвоей, и этот запах перестал
ей  нравиться, а Порваш -  лаком и льняным маслом, и этот запах стал для нее
приятным. Даже  зеленый  цвет мундира лесничего она  возненавидела, а черный
полюбила,  потому что в черных рубашках  ходил Порваш. Лежа без сна,  слушая
тихое похрапывание  Турлея, она  придумала,  что,  раз он  любит каждую ночь
выполнять несколько десятков  плавных  движений, а  ей  это  ни  приятно, ни
неприятно, хотя становится все более неприятным, не случится ничего плохого,
если за эти плавные движения он ей дровишек принесет, затопит кухонную печь.
Она перешла в комнату  на втором этаже, подобрала  ключ  к  дверному замку и
настаивала на своих требованиях. Год  это продолжалось,  а может  быть,  два
года кто их считал, кто их записывал? Сначала  Турлей носил дрова и  находил
двери открытыми, потом носить перестал, и двери были закрыты. Он даже сказал
ей в сердцах: "Ты как курва, которая своим задом торгует". Она подумала, что
он прав, и ей  стало  стыдно. С тех пор она уже всегда два раза поворачивала
ключ в замке и сама себе дрова носила, тащила обледеневшие колоды из леса, а
плавных  движений мужа  выносить не  хотела,  потому  что  они  казались  ей
невыразимо неприятными. И так она сама не знала, как и когда  горячая любовь
в  ней остыла, потом превратилась  в кусок  льда, и что бы Турлей ни сказал,
казалось ей глупым... Противным для  нее стала даже его привычка громко пить
чай и то, как он садился, как ходил, как улыбался,  как  сердился. А так как
женская   находчивость  не  знает  границ,  она  время  от  времени  портила
водонапорную  установку  и шла мыться к Порвашу, требуя от мужа, чтобы он ее
сопровождал, чтобы Порваш не напал  на нее в  ванной и  не делал неприличных
предложений. Турлей сидел  в  мастерской художника  и  разговаривал с  ним о
тростниках над озером, пани Халинка мылась, а потом три или четыре дня  была
веселенькая, голос  ее звенел в  деревне, как школьный  звоночек.  Потом она
даже без Турлея ходила иногда мыться к Порвашу, который, впрочем, никогда на
нее не нападал и не делал неприличных предложений, может быть, потому, что в
то время  он начал присаживаться к широкому заду жены лесника Видлонга. Пани
Халинка  сердилась на  Порваша за это дело, а  когда  они вместе  выхаживали
ласточку,  она  делала  ему на эту тему  ехидные замечания, которые были тем
ехиднее,  что у нее самой задик был маленький, как у мальчишки, иной,  чем у
Видлонговой.  Но  Порваша она  ни на  минуту любить  не  перестала, а ночами
думала, что могла  бы  позволить ему  плавные движения,  даже если бы это не
доставило  ей  ни  радости,  ни  огорчения, потому  что  он  был  художником
Порвашем, а не Турлеем; он пах  не хвоей, а лаком и льняным маслом. С другой
точки зрения, как мы  знаем,  они были похожими, если не идентичными.  Может
быть,  прав был доктор  Неглович,  утверждая,  что  любовь  -  это не единое
чувство, а целый их комплекс, в котором  в разные периоды то одно, то другое
или  третье берет  верх  и  задает основной тон целому.  Интересно  было  бы
посмотреть,   из  каких  элементов  складывался  комплекс  чувств,   который
охватывал Халинку, когда она познакомилась с  Турлеем,  и что  потом с этими
элементами случилось, какие изменения с ними произошли, какой цвет и оттенки
они теряли, а какой приобретали.
     "Ты  обманул меня, - в минуты гнева говорила Халинка  своему мужу. - Ты
обещал мне  мгновения счастья  в одиноком  лесничестве среди  диких дремучих
лесов, а я обледеневшие колоды ворочаю и лес начала ненавидеть. Ты хотел мне
лесные тайны  открыть, а я тем временем стираю твои грязные  рубашки, и воды
мне  для  стирки  не  хватает,  потому  что ты  трубы  не утеплил на  зиму".
Тревожили Турлея эти обвинения, лес и старых друзей он призывал в свидетели,
что он ни на  йоту не  изменился. "Никогда, Халинка, у  меня не было дров, -
напоминал  он жене.  -  Когда ты  была  моей невестой, ты  тоже обледеневшие
колоды таскала, трубы у меня были замерзшие,  а все же ты меня любила.  Я не
обещал, что  стану другим, только что буду открывать  тебе тайны леса. Но ты
теперь не хочешь слушать о его тайнах". Он был прав, пани Халинка знала это,
и  очень  ее  эти слова  огорчали. Неужели  она в  самом деле перестала  его
любить,  год за годом,  месяц за месяцем, из-за какой-то там дурацкой старой
арматуры  в  ванной?  К каким чувствам  надо отнести ее  отношение  к старой
арматуре - было бы  это чувство той  доминантой, которая отняла краску у  их
любви? Слишком вульгарным и грубым показалось ей такое объяснение, и поэтому
она его от  себя  отбросила. А  поскольку она за эти годы окончила институт,
то,  подумав  несколько  дольше и тщательнее,  она так себе сказала: "Первые
месячные  у  меня  были  позже, чем у  других  девочек,  в  шестнадцать лет.
Недозрелую паненку взял себе Турлей в жены, ребенка я родила, стала женщиной
и матерью. Пока у меня не было ребенка - он пробуждал во  мне  нежность, как
малое дитя, и я колоды обледеневшие в  его дом таскала, поила его и кормила,
согревала возле печи. Материнство меня  изменило. Я  родила и не хочу больше
иметь  в  доме двоих детей, а только ребенка и мужчину. Турлей - не мужчина,
потому  что иначе  принес  бы женщине колоду  дерева, порубил бы ее топором,
разжег  бы  домашний очаг,  трубы  на  зиму  утеплил,  женщине  удовольствие
доставил". Но  был ли мужчиной  художник  Порваш в том смысле,  как она  это
определяла? Были ли у него дрова, разжигал  ли он огонь в доме, не замерзали
ли  у него  трубы зимой? Нет, три раза нет.  Только  вот  в его ванной  была
старая  арматура, и, думая  о  ней, нельзя было  как-то милее  не думать и о
самом Порваше.  И так пани Халинка снова возвращалась к  этому вульгарному и
странно  унижающему   обстоятельству,  которое,  казалось  бы,  не  подобало
связывать с чувством настолько возвышенным, как  любовь.  Ведь если в  самом
деле это обстоятельство оказывалось самым важным, как же это унизительно для
женщины - и она,  Халинка, скорее останется несчастной при Турлее, чем будет
счастливой с Порвашем.
     Приняв такое решение, она вздохнула и медленно, тяжелыми шагами пошла в
сторону лесничества. В кухне  она застала Турлея,  который сидел за столом и
читал газету. В печи бушевал огонь, а возле печи лежал штабель сухих и мелко
порубленных  дров. В углу  кухни  стояли  три мешка,  полные  тростника  для
утепления водопроводных и канализационных труб.
     - Я тебя люблю, Халинка, - сказал Турлей своей жене. - Поэтому немножко
дров нарубил, печь затопил  и  решил укрыть трубы от  мороза. Я знаю, что ты
сегодня не  закроешь свою комнату  на  ночь, а я приду к  тебе и открою тебе
великую  тайну леса. О загадочном камне  тебе расскажу,  о месте, где  ничто
расти не хочет, и о дубе доктора.
     Посмотрела пани Халинка на огонь, бушующий  в кухонной плите, на  дрова
возле печи, на  мешки с тростником,  а  потом заплакала.  А поскольку она  в
самом деле за  эти годы  стала женщиной, она пошла наверх, быстро  упаковала
свои вещи в старый чемодан  и с этим  чемоданом вышла из лесничества. - Куда
ты уходишь, Халинка? - спросил ее Турлей. - К Порвашу ухожу, и это навсегда,
- сообщила она мужу. - Три раза ты  рассказывал мне о  загадочном камне, два
раза  о месте,  где  ничто не  хочет  расти,  и, наверное, три раза  о  дубе
доктора. Лес всегда один и тот же. Другое  дело - холст у художника. Никогда
не  известно, что на нем  появится, хоть бы и  одни  тростники  у озера были
нарисованы. - А ребенок? Наш сынок? - спросил  Турлей. - Ребенка  я сразу же
привезу от родителей,  как только организую  полный сарай дров для Порваша и
трубы  в его доме  укрою  от мороза. С ребенком  ты  сможешь  видеться раз в
неделю, в воскресенье. И  скажу тебе, что  к  Порвашу у тебя не должно  быть
претензий,  только ко мне. Потому что  это мне надоел лес, а понравились мне
тростники у озера.
     Ничего  не сказал на это лесничий Турлей, потому что не мог поверить ее
словам. В молчании он смотрел, как  она подняла  с земли тяжелый  чемодан  и
двинулась с ним к дому Порваша. Ему казалось, что он видит сон наяву или что
это сцены из чьего-либо рассказа, из  истории, которая случилась не с ним, а
с кем-то другим.
     Он,  впрочем, был  хорошим лесничим и хорошим мужем,  не пил, не курил,
любил свою жену  и оставался ей  верным. Да,  они  ссорились, она  закрывала
двери перед ним, да, она ставила ему разные условия и постоянно он слышал ее
жалобы, да. Но так же или еще хуже жили многие другие семьи. Его брак был не
лучше, не хуже других, а может, даже  и лучше,  потому что  он  не пил  и не
курил,  не изменял своей жене. Может  быть,  она  ушла,  но  это была только
шутка,  еще  один хитроумный  способ, чтобы  принудить  его  наполнить сарай
дровами или укрыть трубы от мороза.
     Он ощутил голод. Поджарил  себе яичницу из восьми яиц, закусил ее тремя
толстыми ломтями хлеба.  В  мечтах он видел себя, лесничего Турлея,  как  он
одиноко  хозяйничает в лесничестве Блесы,  без вечных упреков  жены, без  ее
выговоров и угроз. И он даже почувствовал что-то вроде  большого облегчения,
а  потом  подумал:  "Скоро  она  ко  мне  вернется,  где  она  найдет такого
замечательного мужчину, как я?"  И  он уже собирался лечь спать, чтобы после
полуночи встать и идти в лес на гон оленей, но вдруг  осознал, что уход жены
- это не пустяк и может оставить пятно на его мужской чести. И он вытащил из
шкафа свое ружье, забросил его на  плечо и молодцеватым шагом помаршировал к
дому  художника. А  поскольку  именно  в это  время  напротив дома художника
плотник  Севрук  с сыновьями и Шчепан Жарын с дочерьми подбирали картошку за
картофелекопалкой и они видели пани Халинку, исчезающую с чемоданом  в  доме
Порваша, а потом заметили лесничего  Турлея с  ружьем на плече, то они сразу
додумались,  что  через минуту  на их  глазах  будет  решено дело чести. Они
остановили трактор и с безопасного расстояния на все смотрели.
     Лесничий Турлей  встал перед  домом  Порваша, зарядил ружье и выстрелил
вверх, а потом громко крикнул:
     - Художник, отдай мне жену!
     Порваш вышел со своим ружьем на узкий балкончик, который был у  него на
втором этаже. Выстрелил вверх из двустволки и крикнул: - Не отдам тебе жену,
лесник!
     Турлей снова зарядил ружье и снова выстрелил  вверх. То же самое сделал
Порваш со своего  балкона. Тогда  лесничий  зарядил  ружье в  третий  раз  и
выстрелил  вверх.  Третий  раз  выпалил  и  художник  Порваш.  Хотел  Турлей
выстрелить  в  четвертый  раз, но,  как  многие безвольные мечтатели,  он не
обращал внимания на мелочи и поэтому не взял с собой больше патронов.  Тогда
он забросил ружье  на плечо и молодцеватым шагом пошел в лесничество. Порваш
же исчез в своем доме.
     Плотник Севрук со  сладострастием  вдыхал  воздух,  насыщенный  запахом
горелого пороха. Наконец он заявил сыновьям и Жарыну:
     - Наш лесничий - человек чести.
     А  Шчепан Жарын, который всегда придерживался иного мнения, чем Севрук,
решительно сказал:
     - Пан Порваш - тоже человек чести.
     - Но не такой, как лесничий Турлей,  -  ответил плотник  Севрук. -  Пан
Турлей стрелял снизу, а тот - с балкона. Захихикал Шчепан Жарын:
     - А как же  он мог  сойти  вниз, если он был в кальсонах? Может, он как
раз на пани Халинке лежал, когда Турлей появился.
     - Да, отец, пан Порваш  был в кальсонах, - подтвердили сыновья Севрука.
Подумал плотник Севрук, а потом сказал:
     - Оба поступили по чести. Даже очень.
     И в тот же день  вся деревня узнала, что пани Халинка ушла от лесничего
Турлея и переехала в дом художника Порваша. При этом не  пострадала ни честь
Турлея, ни  честь Порваша, так  как  они все между  собой  решили по-мужски,
отзвук выстрелов был слышен даже в самой дальней усадьбе.
     Назавтра новость о событии  в Скиролавках принесла  священнику Мизерере
одна  богобоязненная  прихожанка.  А  поскольку это  было в  обеденную пору,
Мизерера  посадил  эту  прихожанку  за свой  стол,  чтобы  она  видела,  что
приходский ксендз в Трумейках питается жирно и достойно.
     - Так  вы говорите, добрая женщина,  что пани Халинка ушла от лесничего
Турлея, - рассуждал священник, поднося ко рту ложку с бульоном. - Ну что  ж,
они не венчались в костеле, а стало быть, пребывали в грешном союзе. Значит,
пани  Халинка покинула один грешный союз  и вступила в другой грешный  союз,
что означает, моя  женщина, что по существу ничто не изменилось. Одно только
меня беспокоит: по-мужски ли они решили между собой это дело?
     - Ой,  по-мужски, очень по-мужски, - сказала богобоязненная прихожанка.
- Три раза выстрелил лесничий Турлей, и три раза выстрелил художник Порваш.
     Улыбнулся понимающе священник Мизерера:
     - Бьюсь об заклад, что  Турлей стрелял пулями, а Порваш, этот скупердяй
и скряга, использовал дробь вместо того, чтобы пальнуть разрывными. Надо вам
знать, благородная женщина, что пули дороже, чем дробь, и  труднее их купить
в охотничьем магазине. Да, да, я уверен, что Турлей стрелял пулями, а Порваш
дробью, потому что Турлей человек щедрый в отличие от художника Порваша...
     В  это  самое  время  старший  сержант  Корейво  нашел на  своем  столе
докладную,  составленную  сержантом  Трашкой,  который  только  что  окончил
милицейскую школу младших офицеров и начал работать в отделении в Трумейках.
В этой  докладной сообщалось, что вчера после  обеда из-за  женщины лесничий
Турлей  и художник Порваш стреляли друг в друга из охотничьего оружия. Тогда
Корейво вызвал пред свое обличье сержанта и так ему сказал:
     - Может быть, вам, сержант Трашка, кажется, что вы  попали на работу на
Дикий  Запад,  или вы все же работаете в гмине  Трумейки,  которая  известна
своим спокойствием  и  общественным порядком? У  нас есть  охотничий кружок,
который  под  руководством  священника  Мизереры  добился  больших  успехов:
выросло поголовье диких зверей, куропаток и фазанов. Наши охотники борются с
хищниками  и  иногда вынуждены делать в этих целях по  нескольку  выстрелов.
Может быть, когда эти два охотника стреляли вверх, там летал канюк?
     - Канюки охраняются, - сообщил сержант Трашка.
     - Правильно, сержант Трашка.  Канюков нельзя убивать, но можно стрелять
в их сторону в целях отпугивания. Так,  по-видимому, поступили Панове Турлей
и Порваш. А сейчас я разрешаю  вам  идти и приказываю застегнуть пуговицу на
левом верхнем кармане вашего  мундира.  Напоследок же я скажу вам,  сержант,
что был в нашей гмине тип, который, когда от него сбежала жена, погнался  за
ней с топором и расколол голову ее любовнику. За убийство он попал в тюрьму,
и это говорило о том, что он не был человеком чести, а обыкновенным дураком.
От каждого может сбежать жена, но надо знать, что человек чести и такое дело
может решить достойным образом.
     С этого дня пани Халинка спокойно жила у  художника  Порваша,  а Турлей
вел одинокое существование в лесничестве Блесы. Никого  это не огорчало и не
смешило, и вскоре обо всем этом было забыто. Встретив на дороге или на почте
лесничего Турлея,  художник  Порваш вежливо ему кланялся, и так  же  вежливо
кланялся Порвашу лесничий Турлей. Потому  что,  как правильно сказал старший
сержант Корейво,  даже самые щекотливые дела  люди чести  решают между собой
достойным образом.
     -  Много  зла  на  свете,  Гертруда, -  сказал  потом доктор  Неглович,
прихлебывая   грибной    суп,   -   происходит   по    причине   чрезмерного
совершенствования сантехники для ванной...
     -  Странная  сила  и  какое-то  своеобразное  волшебство  есть у  наших
лебедей, дорогая Басенька, - сказал писатель Любиньски своей жене.  - Лебеди
улетают к морю, а женщина переходит в жилище другого мужчины...



     О том,
     когда свидетелей слишком мало,
     а когда слишком много


     Узнал лесничий  Турлей,  что уже  несколько  дней  на лавочке за сараем
Пасемко сидит их сын, Антек. Бездельничает, когда другие копают корнеплоды и
готовят пашню  к  зимней  спячке. Тогда  он  послал лесничего-стажера,  пана
Анджея,  с  предложением, чтобы Антек расчистил молодняк  возле полянки, где
растет  дуб, которого  нет.  Эта работа  была будто  специально создана  для
Антека, человека, который вышел из следственного изолятора, подозреваемый  в
двойном убийстве, потому что  он мог выполнять ее в одиночестве, в отдалении
от других людей, без риска услышать их придирки  и замечания, а кроме того -
не вызывая ни у кого страха.
     Согласился Антек Пасемко на это предложение, потому что ему уже надоело
сидеть  на лавочке за сараем, ему хотелось и заработать на пиво или на вино,
потому  что мать  денег ему не  давала и не  обещала, что будет  давать.  Он
объявился в лесничестве Блесы, получил острый тесак, топорик, два напильника
и начал прочищать молодняк, что значит - вырубать в нем деревца послабее или
слишком густо растущие. После работы он вернулся домой не  полями или вокруг
озера, а прямо через деревню, любопытствуя, все ли еще он пробуждает в людях
такой страх, который он заметил сразу после своего  приезда из следственного
изолятора.
     В самом деле,  страх  был велик. Когда он миновал школу, где в школьном
садике панна  Луиза,  учительница  предпенсионного возраста,  рвала  осенние
астры, она попросту потеряла сознание и как мертвая упала  между  цветочными
клумбами. Панна Луиза решила, что Антек ей голову  тесаком снесет, а топором
порубит тело, а что он сделает дальше, она уже не могла себе  представить, и
поэтому  упала  в обморок.  Убегали  от Антека маленькие дети, прежде  всего
девочки, и прятались  за заборами.  Возле  магазина никто не ответил на  его
молчаливое  приветствие.  У  старшей  дочери Жарына, той,  с  самым  большим
передом, который  она в последнее время носила сильно обнаженным  - очень уж
хотела выйти замуж и таким способом подталкивала к  действиям старшего  сына
плотника Севрука, - выпал  из рук жбан с борщом и разбился  вдребезги. Знала
старшая Жарынувна, что у нее  нет ничего достойного  внимания, кроме переда,
и, значит, скорее всего Антек  мог с тесаком на этот перед напасть, отрубить
левое или правое надменное полушарие, потому что без глумления над девушкой,
как это было всем известно, он не мог удовлетворить свое вожделение. Вечером
ни  одна  девушка  не  хотела выйти из родительского дома,  даже по нужде, и
напрасно взрослые парни и подростки бродили возле плетней.
     И случилось что-то странное. Пока Антек сидел в следственном изоляторе,
никто не хотел давать показания капитану Шледзику, каинового пятна на Антеке
не замечали, а только его приятную внешность, вежливость и  обходительность.
С арестом Пасемки мир, казалось людям, перевернулся вверх ногами, потому что
неизвестно было, что надо называть добром, а что - злом. Но со  временем мир
снова твердо встал ногами на землю - и сразу же людям бросилось в глаза, что
Антек иначе смотрит  на  женщин  и девушек, чем  другие мужчины, что у  него
кривая улыбочка и слюна собирается в уголках рта.  Каиново пятно на  нем все
уже замечали.
     Шчепан Жарын  двинулся  в путь и, размышляя о разбитом  жбане с борщом,
уселся перед столом капитана Шледзика.
     - Я хотел  бы дать показания для протокола,  что в ту ночь, когда убили
маленькую  Ханечку,  я видел  Антека Пасемко в  нашей деревне.  Он  медленно
проезжал  на грузовике. Было девять часов вечера,  а  может быть,  несколько
минут десятого.
     -  Как же так? - удивился капитан Шледзик. -  Я ведь раз  десять,  даже
двадцать раз спрашивал всех и каждого в отдельности, не видел ли  кто-нибудь
из вас в ту ночь Антека в деревне, но каждый утверждал, что не видел. Как же
так: видели вы, Жарын, или не видели?
     -  Видеть-то я видел, - сказал Жарын. - Но  говорить об  этом  мне было
как-то  неудобно.  Я думал: зачем  говорить, если милиция и так  свое знает.
Докажут его вину и повесят его, зачем мне такое  дело брать на свою совесть.
Посадили его,  я  думал,  не без причины.  И по той  же причине его повесят.
Зачем мне там вмешиваться в чужие дела. А вы его выпустили, это очень плохо,
потому что он теперь снова будет убивать, а у меня три дочери.
     - Доказательств вины не  хватило, пане Жарын, -  вежливо  объяснил  ему
капитан Шледзик. - Ваших показаний не  хватило, свидетелей у нас не было. Не
было за что зацепиться, а он ото всего отперся.
     - Сейчас у  вас есть свидетель, - заявил Жарын. - Значит, арестуйте его
снова, и пусть в деревне будет все спокойно.
     -  Сейчас?  - ядовито рассмеялся  капитан Шледзик.  - А  что  же это за
свидетель, который один раз все отрицает, а в другой  раз все  подтверждает?
Какой суд  вам теперь поверит?  Впрочем, расскажите  мне подробно,  на какой
машине ехал Антек Пасемко, и откуда вы знаете, что это  именно он ехал, а не
кто-нибудь другой?
     - Машина была большая, черная. Антека я ведь знаю с детства.
     - В девять вечера уже темно. Как же вы могли узнать Антека в кабине?
     - Он  очень медленно ехал. Похоже было,  что  он хотел  остановиться  у
магазина и пива  выпить. Магазин, однако, был  закрыт,  и он  дальше поехал.
Перед магазином горит лампочка.
     - А Ханечку вы тоже видели?
     - Видел. Немного раньше. Она шла по дороге домой,  он  должен был с ней
повстречаться и забрать с собой в лес.
     - Красиво это у вас  складывается, пане Жарын, -  грустно кивал головой
капитан Шледзик.  -  Таких  показаний нам не  хватало, когда  сидел у  нас в
следственном изоляторе Антек Пасемко. Мы бы устроили вам очную ставку. Он бы
сказал:  я  не ехал  тем вечером по  деревне,  а  вы бы  ему  сказали: ехал,
затормозил возле магазина, я тебя видел в кабинке.
     - Так бы я и сказал, - согласился Шчепан Жарын.
     -  Но  вы этого  не сделали,  - беспомощно развел  руками  Шледзик. - И
сейчас вы сами, пане Жарын, присматривайте за своими дочками, чтобы с кем-то
из них  беда не приключилась.  Показания ваши останутся у нас, но пригодятся
ли  когда-нибудь - об этом мне трудно сейчас сказать. Прокурор  не даст  мне
снова санкцию на арест только оттого, что к вам, со страху за своих дочерей,
вдруг вернулась память.  И еще вам скажу, что, если  с какой-нибудь девушкой
снова случится что-то плохое, - это будет на вашей совести, а не на моей.
     Двумя днями позже перед Шледзиком сидела пузатая Ярошова.
     -  Вы видели Антека Пасемко,  как он медленно ехал  по  деревне в ночь,
когда убили маленькую Ханечку, - сказал за нее капитан.
     Удивилась Ярошова.
     - Ничего такого я не скажу. Но в ту  ночь, когда ее убили, около девяти
вечера я шла мимо дома Пасемко. Двери у них на минуту открылись, и я увидела
в освещенных  дверях, как Антек подает  матери тючок с грязным бельем. Она у
него это  белье  приняла, двери закрылись, Антек исчез  в темноте. Всегда он
матери привозил грязное белье  в  стирку. Машину его я не  видела, хоть  она
должна была быть где-то поблизости.
     - Я  спрашивал у вас не раз и не два, видели ли вы его той ночью. И все
время слышал одно и то же: я сидела  дома, как я могла его видеть. Сейчас вы
прозрели, пани Ярошова?
     -  Я не хотела  быть  свидетелем, -  объяснила она, складывая поудобней
руки на  выпуклом животе. - Симпатичный и вежливый это был парень. Не хотела
ему повредить.
     - А сейчас, пани Ярошова? Как сейчас?
     - Сейчас он - настоящий разбойник. Ходит по лесу с  тесаком  и топором,
молодняк в лесу прочищает.  А как посмотрит  на человека, то страх пробирает
до костей.
     - И вы хотите сказать это суду,  пани Ярошова?  Что вы  можете лгать  в
зависимости  от  того, показался  ли  кто-то  вам симпатичным  и  милым  или
выглядит разбойником?
     Тяжело вздохнула Люцина Ярош:
     -  Я, может быть, не  красавица, - сказала она, засовывая  себе палец в
рот  и  проверяя,  сколько  у   нее   еще  зубов   спереди  осталось.  -  Но
привлекательной меня считают,  и  мужчинам нравлюсь. Антек Пасемко  встретил
меня вчера на дороге  и так как-то на мой  живот посмотрел,  на мои ноги, на
всю, и  такой какой-то  огонек  у  него  в  глазах загорелся,  что  я так  и
подумала: кольнет меня тесаком.  Давно  он уже  девушек  не убивал, тоскует,
видимо, от этого.
     -  Он этого не сделает ни днем,  ни на глазах у  людей, -  успокаивающе
заверил ее Шледзик.
     - Это правда, - согласилась с ним Ярошова. - Но привлекательная женщина
должна иногда впотьмах пойти туда-сюда, хоть бы и в молодняки  в лес. А если
он притаился в тех молодняках?
     - Не ходите ночью в молодняки.
     -  Одному можно отказать,  пане капитан. Но что сделать, если многие об
этом  просят? У мужчин,  пане капитан, тоже  есть своя гордость.  Раз  можно
отказать,  но второй  раз он обидится и  больше  не попросит. То ли я одна в
деревне иногда в  молодняки  схожу  или за сарай выскочу? Все боятся. Убогая
жизнь у женщины в деревне, а теперь стала еще хуже.
     Беспомощно  развел  руками  капитан  Шледзик,  потому  что  он не видел
способа обогатить  жизнь  сельских женщин, только слова Ярошовой  записал  и
получил ее  подпись под  показаниями. Потом Шледзик получил письмо от хромой
Марыны:
     "Сообщаю пану  капитану, что двое со мной спали, но  ни  один из них не
был Антек Пасемко, так что я не знаю, от кого у меня ребенок. Денег от Зофьи
Пасемко я уже брать не соглашаюсь, потому что не хочу,  чтобы люди говорили,
что это малое дитя от бандита и смальства выглядит как бандит, что я слышала
в магазине от завмагом Смугоневой. Этот ребенок от молодого Галембки или  от
Франека Шульца, который уехал за границу. Смугоневой  пусть милиция запретит
плохо  говорить о моем ребенке, который еще маленький и защититься не может.
Доктор  открыл правду,  но я думала, что  Антека  повесят и до конца жизни я
буду получать деньги от Пасемковой. Но Антек  вышел из тюрьмы, и сейчас он -
разбойник,   на   свободе,  и  поэтому  моего  ребенка  называют  бандитским
отродьем".
     Приобщил Шледзик письмо хромой Марыны к  материалам  следствия по  делу
Антека Пасемко и сделал майору Куне такое предложение:
     - Бьюсь с вами об заклад, майор, что Антек Пасемко появится у нас через
два месяца и признается во всех преступлениях. Ставлю бутылку коньяка.
     -  А я две  бутылки  ставлю, что  он у  нас не появится, потому что это
слишком строптивый человек. Это мы через полгода снова  за ним поедем. А  до
этого  времени  еще  одну  папку  надо  будет  завести  для  разных доносов,
донесений и показаний.
     Однако они оба ошиблись. Никто больше не приехал, чтобы дать показания.
Не поступил ни один донос или донесение. Деревня снова замолчала и окаменела
в  тревоге.  Только доктор Неглович позвонил один  раз капитану  Шледзику  и
спросил его, есть  ли  после  информации,  которую ему дали Жарын, Ярошова и
хромая  Марына,  основания для  повторного ареста  Антека. "Прокурор еще  не
видит  достаточных  оснований  для  этого",   -  сказал  ему   Шледзик.  Ему
показалось, что доктор не сразу повесил трубку, а долго держал ее возле уха,
словно был глубоко озабочен всем этим делом.




     О том,
     что существует не только закон,
     но и справедливость


     После трех дней  работы в молодняках Антек  Пасемко  пришел к лесничему
Турлею и, как это было в  обычае у лесных рабочих, попросил небольшой аванс.
Он хотел  иметь деньги, чтобы после работы пойти в магазин, купить несколько
бутылок  пива,  сесть  на скамейку  возле магазина  и посмотреть  на  старых
приятелей.  Ему  было  интересно,  примут  ли  они  от  него  угощение  или,
охваченные страхом, уйдут. Он предпочитал, чтобы они ушли, потому что, когда
он вернулся в деревню,  он  открыл, что  переживание собственного  и  чужого
страха ему необходимо как пища и даже больше,  потому что живот можно набить
и  голод  утолить,  а человеческим  страхом  он никак не мог  насытиться. Он
боялся  ночного битья, спина его болела от ударов материнского кнута,  но он
убедился  и в  том,  что от этого страха и боли он получает наслаждение. Так
же,  когда  он  видел  страх  в  глазах  девушки  или  женщины,  когда  жбан
вываливался из девичьих рук или кто-то из них падал в обморок при его  виде,
как,  например,  та  старая  учительница,  он  ощущал  в  брюках  сладостное
движение.  Работая  в  молодняках, он  иногда  представлял  себе, что  снова
задушил какую-нибудь  девушку,  хотя бы старшую Жарынувну с большим передом.
Люди  гонятся за ним по лесу, как  за  Леоном Кручеком,  он удирает,  полный
ужаса, что его лишат  ядер. И тогда у него тоже  набухал член, и, расстегнув
ширинку, он  рассматривал его с удивлением  и восхищением.  К  сожалению, по
дороге на работу или с работы он все реже кого-либо встречал, и  редко когда
ему приходилось пережить удовольствие.
     Он  получил от Турлея  небольшой  аванс  и  сразу  после работы пошел в
магазин. На лавочке не было никого, но зато в магазине много женщин стояли в
очереди. Дрожащими  от  страха  руками  подала ему Смугонева  четыре бутылки
пива, женщины вытаращили на него полные страха глаза, тогда он почувствовал,
что  насытился  человеческим  страхом,  и, выйдя  из магазина, в одиночестве
уселся на скамейке. Пиво он  пил  понемногу, бутылку  за  бутылкой, и  в это
время ни одна  женщина из магазина не вышла. Это  означало,  что  из-за  его
персоны они боятся  выйти  на  улицу  даже  толпой, белым днем. Он радовался
этому  страху, и  такая его охватила отвага и мужская  гордость, что, прежде
чем  открыть четвертую  бутылку,  он  решил,  как  другие мужчины,  пойти  к
Поровой.
     Свою  мысль  он  сразу  же  превратил в действие, очутился  в одичавшем
садике перед ее домом и постучал в двери.
     - Не  боишься меня? - спросил  он, когда она открыла ему  двери. Черные
густые  волосы у  Поровой  были  распущены  по  плечам, она была в  короткой
комбинации с одной оборванной  бретелькой, отчего ее обвисшая  грудь  лежала
почти наверху.
     - Немного боюсь, -  призналась она, закрывая за ним двери  и  проводя в
комнату с черным  от  грязи полом и двумя кроватями. На одной кровати сидели
трое детей, тоже почти голых, и таращили глаза на пришедшего.
     - Это хорошо, что  ты меня  боишься, -  сказал Пасемко. -  Потому что я
убиваю,  ломаю  ребра, пальцы из суставов  выламываю. Но посмотри, с чем я к
тебе пришел.
     Говоря  это и не обращая внимания на малых детей, он расстегнул ширинку
и показал Поровой набухший жилами член с красной головкой.
     - Каждый сюда с таким приходит, - пренебрежительно сказала Порова, едва
глянув на предмет гордости Антека. - Ребятишки и я есть  хотим. И водки я бы
выпила.
     -  Вот, - сказал Пасемко  и  вручил ей пачку денег. - Купи, что надо, и
забери отсюда ребятишек.
     - Зачем? - удивилась  она.  - Они  к этому привыкли. Даже  если ты меня
душить захочешь, шуму не наделают.
     Говоря это,  она набросила  на комбинацию  большой платок и выбежала  в
магазин за водкой и чем-нибудь съедобным.
     Антек Пасемко поискал в комнате какой-нибудь стул или лавку, но,  кроме
двух кроватей,  другой  мебели в доме Поровой  не было. Он  уселся на другой
кровати, накрытой старым одеялом, и волей-неволей посмотрел на  троих детей,
которые тоже на него смотрели. Один был совсем маленький  и, лежа на животе,
монотонно  долбил  головой  в подушку. Гордо выпрямившийся Дарек,  голый  от
пояса книзу,  сидел на краешке  кровати и  голыми ногами болтал в воздухе, а
пятилетняя  Зося, тоже голая от пояса книзу, по-турецки присела возле Дарека
и ожесточенно скребла себе голову. У ребятишек были большие  животы,  словно
бы вздутые, и такие же большие глаза, немо уставившиеся на Антека.
     - Что вы так на меня пялитесь? Хотите, чтобы я вам головы поотрывал?  -
погрозил им Антек.
     Но  эти дети и от самого  дьявола с рогами не убежали бы.  - Покажи нам
еще раз,  тогда  и  я тебе покажу,  - предложил  Дарек, о  котором в деревне
говорили,  что у  него гордая осанка,  а маленькая  Зося громко  захихикала.
"Выйдет из нее потаскуха еще хуже матери", - подумал он и страшно разозлился
на  эту девочку. За  то,  .что из-за  нее  он  ощущает  в  себе  болезненное
напряжение,  а  также  желание  схватить эту  девочку  за  тонкую  шейку  и,
придушивая, одновременно вонзить  зубы в ее  подбрюшье. Он не  отдавал  себе
отчета  в том, что лицо  его перекосилось  и обнажились зубы, а Дарек и Зося
расхохотались, потому что им показалось, что он строит им веселые рожи. Этот
смех  стегнул  его,  как  материнский кнут,  -  он  вдруг  отрезвел,  прошло
болезненное напряжение,  внутри  он  почувствовал холод. Он опустил глаза на
грязный пол.
     Пришла Порова, поставила на подоконник  бутылку водки и положила кольцо
кровяной   колбасы.  Второе  кольцо  она   бросила  ребятишкам  на  кровать.
Неизвестно  откуда вытащила  нож,  порезала  буханку  хлеба на  четвертушки,
немного хлеба дала детям,  и сама начала  есть.  Из сеней  она внесла лавку,
сбросила с  себя  платок,  уселась на лавку  и бутылку с подоконника  подала
Антеку.
     -  На, пей первым.  Стаканы  ребятишки  побили.  -  Соблазняла она его,
улыбаясь щербатыми зубами.
     Он сделал порядочный глоток, и сейчас у  неге снова стало тепло внутри.
Есть  он не хотел  -  брезговал  колбасой  и хлебом  с грязного подоконника.
Порова  же пила и  ела, громко чавкая и время от времени поддергивала  вверх
короткую комбинацию, чтобы он со своего места мог видеть ее  смуглые бедра и
чуточку кудрявого  зароста на подбрюшье. Ноги, однако, она сжимала, чтобы не
сразу он увидел то, что  было  самым  важным, она ведь знала,  как побуждать
мужчин к действию.
     -  Ты не больна? - вдруг забеспокоился  Антек. - Мать мне говорила, что
от  женщины  можно  получить  страшную болезнь  и  потом  всю  жизнь  будешь
несчастным. Язвы делаются, мясо  от костей отваливается. Я видел таких людей
на фотографиях, и когда о них думаю, меня аж тошнит.
     -  Твой отец у меня  был и  как-то не  заболел.  И твой  брат, и  много
других. Да, болезнь у меня  была, но это было  раньше,  когда ко мне  еще на
такси  приезжали. Сейчас я  здорова. Впрочем, зачем ты ко  мне  пришел, если
боишься?
     - Это ты меня боишься, - заявил он.
     Она  кивнула головой и  продолжала  есть,  громко  чавкая.  А когда уже
наелась  и  выпила  водки,  неизвестно  почему  разразилась громким  смехом,
откидывая голову назад и тряся грудями,  словно они были сделаны из желе. Он
же все смотрел меж ее  сжатых бедер, потому что  хотел  собственными глазами
убедиться, что никакой болезни  у нее нет,  но ничего, кроме кудрявых волос,
она  не  показывала. И поэтому  его все  больше  раздражал ее  смех, который
говорил о том, что она его не боится, а ведь ему так хотелось ее страха.
     - Ты  меня  боишься  хоть  немного? - спросил он ее наконец. -  Нет,  -
захохотала она и совсем подняла  комбинацию  кверху, обнажая смуглый, весь в
складках живот.
     - Я ее задушил. Коленями ребра поломал. Пальцы из суставов выламывал. А
одной бутылку воткнул, - невнятно повторял Антек Пасемко.
     - Слабенькие они были, - скалила она поломанные зубы. - Недозрелые. А я
одна мешок картошки возьму на спину. Со мной  бы  ты не справился. Сильно ты
хрупкий, Антек, заморыш. Развеселившаяся  и разохотившаяся Порова перешла  с
лавки на  кровать, схватила Пасемко поперек  туловища и так его придушила  в
объятиях,  что у него  дыхание сперло. Он хотел  вырваться и  удрать, но она
повалила его на спину, начала расстегивать ширинку.
     - Сейчас как следует рассмотрю, какой он там у тебя, ведь болтают,  что
ты ни с одной еще не спал.
     И  хоть он сердито  что-то бормотал,  вырывался и  давился  собственной
злостью,  она  ту  его вещь  вытащила наружу, а  увидев,  что  она сделалась
дряблой и малюсенькой, еще сильнее разразилась смехом. Тогда он укусил ее  в
голое плечо и, ударив головой в грудь, вырвался из  ее объятий. Потом бухнул
всем телом в двери и  выбежал из дома. А она, рассерженная, что он ее укусил
и ударил, выскочила за ним следом и так, как была, в комбинации с оборванной
бретелькой, громко кричала, грозя кулаком:
     - Ах ты, паршивец! Ты, извращенец! Ты,  фляк чертов! Девчонок маленьких
убивай по лесам, а к порядочной женщине не приходи! Смотрите, люди, на этого
паршивца! Пусть он вам покажет,  с  чем он  ко  мне пришел. Дохлятина, фляк,
извращенец!
     Он  же  бежал  по  деревне,  ослепший  от стыда. Ему  казалось,  что за
плетнями стоят  какие-то  люди  и слушают  крики Поровой,  раня его гордость
сильнее, чем кнут матери ранил его  тело. Он влетел в хлев, бросился на свой
топчан  и затрясся в плаче. "Убью эту курву, убью", - бормотал он, рыдая. Но
он знал, что не сделает этого, потому что тогда  его уже ничто  не спасет от
виселицы.
     С  того дня Антек  больше не ходил на работу в лес через деревню, ходил
по берегу  озера или за  сараями. Он  не хотел ни  с кем встречаться, даже с
женщинами или  с девушками, потому что  боялся вместо  страха  увидеть в  их
глазах насмешку и презрение. Каждую ночь он ждал прихода матери с кнутом, но
Зофья Пасемко  перестала  наказывать своего сына.  На  исповеди,  когда  она
рассказала священнику Мизерере, что она делает Антеку, чтобы  справедливость
восторжествовала, и какой утешительной сладостью наполняет ее это  торжество
справедливости, Мизерера сказал  ей строго: "Перестань, женщина, это делать,
если не хочешь, чтобы Сатана  в  тебе поселился. Молись, а  наказание оставь
Богу". Прекратилось, таким образом, наказание Антека, а когда он это понял и
ему показалось, что мать простила ему все его преступления, - он вдруг начал
ощущать странный страх. Охватывал его этот  страх в лесу,  охватывал ночью в
хлеву. Но это не был тот самый страх, который приносил ему боль и  сладость,
огромное  напряжение  и  возбуждение,  а  страх  грозный,  всепроникающий  и
парализующий  ум и тело. Антек начал бояться неизвестно кого и чего. И самое
плохое было то, что он  не  знал, кого и чего он боится, кто этот  страх  на
него наводит или откуда он берется. Родился в нем страх перед Неизвестным, и
это было хуже  всего, что он пережил  до сих пор, хуже, чем тюремная камера,
допросы, фотографии  убитых девушек,  которые перед  ним то  и дело клали на
допросах. Он ждал чего-то - и, страшась этого, трясся в тревоге.
     Однажды  около  полудня,  вырезая из  молодняка самые  тонкие  деревца,
приблизился Антек Пасемко к  полянке,  освещенной лучами  осеннего солнца, и
увидел Негловича. Доктор стоял под большим дубом и, опершись на него спиной,
неспешно  курил  сигарету,  наблюдая,  как  струйка  сизого   дыма  медленно
расплывается  в спокойном воздухе. Антек  вытер  пот  со лба,  выпрямился  и
слегка улыбнулся.  Он почувствовал облегчение, потому что то, что до сих пор
было Неизвестным, вдруг стало Известным, чем-то, от чего он  мог попробовать
защититься.  И,  положив  тесак  и топор,  он медленно  подошел  к  доктору,
попросил у  него сигарету,  получил, закурил  и  тоже оперся спиной  о ствол
старого дерева.
     - Ты знаешь Свиную  лужайку. Знаешь, где то место, на котором ничего не
растет, потому что там когда-то стояла виселица баудов? - Доктор обратился к
Антеку, но это  выглядело так,  словно он  сам с собой разговаривал. - Возле
этого  места  стоит граб, у  которого одна  ветка растет не очень высоко над
землей. На этой  ветке  давно уже висит  конопляная веревка  с петлей,  и  я
пришел  сюда, чтобы тебе  об этом напомнить. Эта веревка  ждет тебя. Пойдешь
туда,  когда захочешь. Сегодня, завтра или  даже через несколько дней. Но ты
должен знать, что она там тебя ждет и что ты ее не избежишь.
     Антек задрожал в  тревоге,  но  не дал  этого заметить.  Он  выпустил в
воздух большой клуб дыма и равнодушно сказал:
     - Мою жизнь охраняет закон. Он меня оправдал.  А кто меня захочет убить
и будет к смерти принуждать, тот по закону будет осужден как преступник.
     - Ты прав.  Но знай, что, кроме закона, есть на свете нечто  такое, как
справедливость.  Закон  и справедливость  часто ходят парой, но  не  всегда.
Закон  охраняет  твою  жизнь,  справедливость,  однако, приговорила  тебя  к
смерти.  Человеку  дана вольная воля.  Сам  осуди  себя  по своим делам, сам
выбери  между  законом и справедливостью,  между жизнью  и смертью.  Закон в
книжках, а справедливость  повесила конопляную веревку на  ветке.  Веревка и
петля ждут тебя.
     -  Я пожалуюсь  сержанту Корейво. Поеду с жалобой к капитану Шледзику и
скажу, что вы, доктор, принуждаете меня покончить с собой.
     -  Езжай. Жалуйся, - улыбнулся доктор. - Закон охраняет не только тебя,
но и меня. Как ты докажешь, что я принуждал тебя  покончить с собой? Ведь мы
разговариваем без свидетелей, так  же, как ты без свидетелей убивал девушек.
Впрочем,  может  быть,  я это все  говорю не  тебе,  а только  сам  с  собой
разговариваю  вслух, а ты подслушиваешь мои разговоры? Из могил убитых тобой
девушек слышен крик, поднимаются из них девичьи руки и тянутся к тебе.
     - Это неправда! У них песок во рту.
     - Не  слышишь? - В первый раз доктор повернул лицо к Антеку и посмотрел
на него с удивлением, как на какое-нибудь противное насекомое.
     -  Я  сказал, что  они мертвы. Они  гниют.  Не могут кричать, - сердито
ответил Пасемко.
     - Скажи мне, чем ты заткнул уши, чем ты себя  успокаиваешь и заглушаешь
совесть?  Ты  знаешь большой  секрет, потому что немногим людям это удается.
Отто Шульц больше тридцати лет слышал зов человека,  которого он убил в лесу
из-за куска хлеба. Мне тоже не дают покоя столько голосов и столько событий.
У меня до сих пор стоит в ушах крик человека, которому я выстрелил в лицо из
старой  манлихеровки.  Даже такой простой человек,  как  кузнец Малявка,  до
такой  степени оглох от стонов и призывов  убитых,  что  перестал слышать  и
говорить. А ты в  самом  деле  никого  не слышишь? Пока  каждый  из нас жив,
благодаря нам  живут умершие,  которым  мы  сделали добро или причинили зло.
Говоришь,  что во  рту у девушек песок, а тела их гниют, и  не могут они рук
протягивать  из своих могил.  А знаешь ли ты,  что  голоса умерших мы слышим
даже через целые тысячелетия и эти призывы сквозь века мы называем историей?
Благодаря  истории оживают  умершие, входят в наши жилища, садятся с нами за
стол, беседуют, поучают, жалуются, и мы судим их. А ты  думаешь, что они нас
не судят, когда мы сравниваем  наши  и  их поступки  и чувствуем вину  перед
ними,  в измене, малодушии или  обыкновенном преступлении? Скажи  мне, какой
воск  ты применяешь,  чтобы  затыкать  свои  уши, какое масло вылил  на свою
совесть, чтобы ее успокоить. Открой мне, Христом Богом, человече, эту тайну!
И тогда я, может  быть, как ты,  научусь топтать  справедливость  и не  буду
слышать голоса убитых.
     Пасемко улыбнулся с  оттенком  превосходства, но это не была  настоящая
улыбка,   а  нечто   вроде  искривления  половинки   рта.  Тут   же,   кроме
превосходства,  он почувствовал разочарование. До сих  пор, как многим,  кто
родился в этой деревне, доктор  всегда казался ему нечеловечески мудрым, он,
впрочем,  и  указал  на него  как на  преступника,  а  ведь сейчас,  в  этом
разговоре с  самим собой, он оказался  таким  же ограниченным, как  все люди
вокруг  него. Может, не  доктор,  а  он,  Антек Пасемко,  был на  самом деле
единственным  в деревне  великаном,  чем-то большим, чем мальтийские рыцари,
чем  князь Ройсс, чем  все,  кого эта  земля когда-либо рождала  на свет? Он
сказал, как умел, то, что хотел сказать. А смысл его слов был такой:
     "Вы  пришли сюда,  чтобы говорить о  справедливости, а все  же на самом
деле  вам  нужна месть.  Вы повесили на ветке веревку с петлей,  потому  что
хотите отомстить за убитых  в  лесу девушек. И даже вам в голову не  пришло,
что там, в лесу, собственно, и  свершилась справедливость. В одном только вы
правы,  что  закон  и  справедливость  не всегда ходят  парой и даже  иногда
поворачиваются спиной друг к другу. Что делать, если закон  охраняет  грех и
преступление? Вы сами сказали: надо тогда поступить по справедливости. А они
под  сенью  закона,  который их охранял, выставляли свои бедра и  подбрюшья,
свои груди  и свои  улыбки.  Когда  я проходил мимо Ханечки, она  специально
задирала  платьице, дразнила,  распаляла до белого каления,  а  потом делала
скромное личико и  уходила, словно не совершила надо мной преступления. А та
вторая? Зачем  она  всю дорогу  задирала платье,  улыбалась мне, заманивала,
пока не  вывела в лес? А вы видите что делает старшая Жарынувна?  Как  гордо
она выставляет  свои большой бюст,  как  его  обнажает,  что  он  становится
похожим на пухлый зад. Как она дразнит возбуждает, соблазняет,  чтобы кто-то
женился на  ней,  попал  в неволю,  слушался ее приказов и  ее кнута.  Разве
наказал закон Видлонгову за то, что она  на шоссе свой большой зад выставила
и каждый, кто проходил мимо,  мог ею овладеть? А разве есть закон на Порову,
ведь  она приманивает к себе, чтобы  обнажаться, показывать свое лоно,  свою
промежность, такую большую, что можно и две бутылки туда воткнуть? Я  душил,
крушил их ребра, выламывал пальцы из суставов. Об одной из них вы не знаете.
А сделал я это для того, чтобы восторжествовала справедливость. Я наказал их
за их грешную женственность, за мои и других мучения страсти. А что? Никогда
у  вас  не  появлялось  желания  задушить такую, которая идет по лесу, вертя
задом и обнажая свое  тело,  но не для  того, чтобы  дать облегчение мужской
жажде, а для того, чтобы только подразнить, обречь  на страдание? Только вам
не хватило отваги,  так, как  и многим другим. А у меня была отвага. Я был и
есть лучше  вас, потому  что  я  был самым смелым и самым справедливым. Я не
хотел унижаться перед законом, а сам поступил по справедливости. Но это выше
вашего и других понятия".
     Угостил доктор  Антека  Пасемко сигаретой.  Сам  тоже  закурил и  потом
посмотрел на часы.
     - Поздно уже, хлопче. Солнце сейчас  быстро садится. Твои мысли знакомы
мне, но в то же  время  и чужды. Поэтому я пойду домой,  а тебе  напоминаю о
веревке и петле на дереве возле Свиной лужайки.
     Второй раз Антек  ощутил тревогу. Ему вдруг  показалось,  что  с уходом
доктора он начнет терять жизнь. И он схватил Негловича  за свитер на груди и
стал кричать:
     -  Вы  должны  меня  выслушать  до  конца. Я еще не все  сказал.  Вы не
думайте,  что я  пойду  на  Свиную  лужайку,  дураков  нет! Вы  должны  меня
выслушать!
     Доктор  Неглович  посмотрел Антеку в глаза,  мягкими  руками  освободил
свитер из его пальцев.
     -  Я приду сюда снова. Обязательно приду. Ты скажешь мне, где лежит  та
третья убитая девушка. Мы должны  ее похоронить,  как  других  людей, могилу
сделать, чтобы кто-то  мог  цветы на нее  положить и  свечку зажечь.  Обещаю
тебе, что ты тоже будешь похоронен как человек, хоть живешь как зверь.
     Пошел доктор  к своему дому, а Антек остался под старым дубом и пытался
спокойно  докурить  сигарету. Но он  не  смог сдержать дрожь в  руке,  когда
поднес ее с  сигаретой ко рту. Он уже не стал работать в тот день. Под дубом
он дождался  ранних сумерек и  ветра, который  стал  разбрасывать по  поляне
сухие листья. И тогда впервые услышал что-то похожее на стон,  писк  или зов
издалека - и быстро убежал с полянки. Но он не пошел прямо домой. Он миновал
старый сосняк,  потом прошлогодние вырубки  и, пугливо прячась  за стволами,
подкрался  к  месту, на котором ничто  никогда не  хотело  расти. Он  увидел
качающийся на  ветру  граб с толстой веткой и  привязанной  к ней веревкой с
петлей.  Он  хотел  подбежать  к  ней,  развязать петлю,  веревку  забросить
куда-нибудь в кусты, но что-то его остановило. Наверное, страх, что когда он
туда подойдет, он уже должен будет надеть эту петлю себе на шею. И он только
смотрел и смотрел на  ту ветку,  и на веревку, и на петлю,  которая медленно
раскачивалась на ветру.
     И когда он так стоял и смотрел, он вдруг увидел в  воображении  Юстыну,
женщину  прекрасную и чистую, о которой  после  возвращения  в Скиролавки он
даже думать не смел, потому что знал, что он ее недостоин.




     О том,
     как доктора Негловича назвали хряком


     У Негловича отказал его старый автомобиль. Прекрасная Брыгида видела из
окна своей квартиры на втором этаже поликлиники, как после работы доктор сел
в "газик" и пытался уехать  в Скиролавки, но мотор не завелся. Доктор поднял
капот "газика", прочистил свечи, разобрал карбюратор, но ничего  из этого не
вышло. Только  испачкал себе руки до самых локтей и лицо. Тем временем начал
моросить мелкий дождик, стало холодно. Брыгида набросила на себя новую  шубу
из нутрии и сошла вниз.
     - Кажется, у  вас  слабый  аккумулятор, - сказала она.  -  Я позвоню  в
мастерскую  сельскохозяйственного  объединения,  приедет  сюда кто-нибудь из
трактористов и заберет его в подзарядку. Я отвезу вас домой на своей машине,
а ваша пусть стоит здесь под моими окнами до утра.
     - Может, вы и правы, панна Брыгида, - согласился с ней Неглович. - Я уж
не помню, сколько лет моему аккумулятору. Четыре или пять?
     - Я бы  одолжила вам свою машину,  но  кто знает, может, через час  мне
придется  ехать  в какую-нибудь деревню. Мои пациенты болеют чаще  всего под
вечер и  к  тому  же целыми толпами. Я вам  по-хорошему советую:  позвоню  в
мастерскую, а вы у  меня вымоете руки и умоетесь. Заварю вам стакан горячего
чая, потому что вы, похоже, замерзли.
     -  Нет, спасибо, -  отказался  доктор.  -  Вытру руки тряпочкой. А  вы,
пожалуйста, позвоните в  мастерскую. И отвезите меня, это очень мило с вашей
стороны.
     Брыгида печально улыбнулась.
     - Вы меня боитесь, как и все здешние мужчины. Чай  не будет отравлен, и
ничего с вами у меня не случится.
     - Что вы такое говорите!  - возмутился доктор.  - Мне это даже в голову
не  пришло.  А  кроме  этого,  я  вовсе  так  не   пекусь  о  своих  мужских
достоинствах.
     -  Люди  об  этом  иначе говорят, - ответила Брыгида и вернулась в дом,
чтобы позвонить в мастерскую.
     Доктор  вытер руки и лицо носовым  платком. Он был  зол  на то, что она
подозревала его в страхе перед потерей мужественности. Тем более что он и  в
самом деле боялся прекрасной  Брыгиды,  хоть и по иной, чем другие  мужчины,
причине. После одного стакана  чая  он,  может быть,  еще  и не потянулся бы
рукой к  ее круглым  коленям, но как бы он поступил после второго? При такой
женщине он чувствовал  себя  не  в  своей  тарелке, потому что  из-за  своей
красоты  она уже с порога приобретала над  ним превосходство, а  он этого не
любил. Что же касалось здешних мужчин, причина их страха была ясна: она ведь
могла сделать то же самое, что ее подружка,  которая  из-за  насилия  или из
ревности подсыпала любовнику  в  питье сонного порошка, а  потом лишила  его
мужественности, как барана или жеребца.
     Боялись мужчины прекрасной  Брыгиды, особенно молодые, и были  послушны
ее  воле. Тут  же  появился  трактор  из сельскохозяйственного  объединения,
тракторист   забрал  аккумулятор,  доктор  закрыл  свою  машину.  Из  гаража
ветлечебницы Брыгида вывела сверкающий лаком огромный заграничный автомобиль
типа комби и пригласила доктора садиться.
     -  У  вас,  кажется,  был  такой  маленький  автомобильчик,  -  заметил
Неглович.
     - Ну да.  Но я купила себе больший, потому что приходится возить всякие
лекарства и хирургические инструменты. Пациенты мои иногда бывают достаточно
большими  и  достаточно  многочисленными, и  лекарства у меня  должны быть в
больших упаковках.
     - Это ведь дорогая машина.
     - Ну да. Но  разве  меня не  называют "пани миллион"?  Во столько  меня
оценивают,  - заметила  она  горько. -  Это  не  моя  вина,  что  ветеринары
зарабатывают больше, чем другие врачи, а жизнь хорошей свиноматки для многих
более  ценна,  чем  жизнь его  жены.  Женщин  сколько угодно,  а  породистую
свиноматку достать трудно.
     - Хорошую женщину тоже найти трудно, - возразил доктор.
     -  Как  вы узнаете,  хорошая  она или нет? -  спросила она ехидно. - По
тому,  что  она хорошо  готовит и  удобно ложится?  Гертруда  тоже, кажется,
отличная кухарка, а лежаки продаются в каждом магазине.
     Она ехала  медленно,  хоть ее  машина  могла развить большую  скорость.
Катилась  мягко,  без толчков, как будто в  асфальте  не было никаких дыр. В
машине пахло  свежестью,  ее наполнял запах духов  Брыгиды. Что-то в докторе
отозвалось,  какое-то  болезненное  воспоминание.  Такими  духами,  кажется,
пользовалась Анна, а может, похожими - он уже не помнил.
     Доктор только украдкой посматривал на Брыгиду - он боялся посмотреть на
нее прямо. После  ребенка  она еще больше похорошела, округлились  ее груди,
пополнели щеки, а кожа стала еще нежнее. Расстегнутый воротник шубы открывал
шею, такую гладкую  и  такой красивой формы, как у  благородных  бутылей для
вина. На шее висела золотая цепочка с ключиком, который тонул в ровике между
грудями. Черные, сильно вьющиеся волосы обнажали маленькие розовые  лепестки
ушей.  Доктор  видел  ее  профиль,  слегка  детский,  с  маленьким  носиком,
маленьким  ртом  и мягко  закругленным подбородком; видел и конец ее  правой
брови,  похожей  на острую стрелу,  которая,  казалось, целится  в висок. Но
больше  всего притягивали его ее ноздри, розовые, как лепестки ушей, и время
от времени почти незаметно шевелящиеся, как будто бы и ее ошеломлял запах ее
собственных духов. А может, она именно  так реагировала на присутствие самца
своей породы  и поэтому ее сравнивали  с молодой кобылицей, которая, трепеща
ноздрями, сладострастно обнюхивает жеребца?
     - Вы меня взяли, чтобы меня доставать, - констатировал он с обидой. - Я
знаю, что мнение обо мне плохое, но совесть моя чиста.
     - Если бы совесть  у  вас была чиста, то  вы  зашли бы ко  мне на  чай.
Помню, два года назад мы с вами встретились в книжном магазине в городе. Я к
вам подошла и спросила, какую книгу купить,  потому что знаю,  что вы  много
читаете. Что-то вы мне посоветовали и сразу же сбежали. Почему?
     - Я вам честно скажу: вы слишком красивы. На вас все обращают внимание.
Человек  чувствует себя  рядом с вами предметом  всеобщего интереса. Когда я
смотрю на вас, я чувствую себя некрасивым и поэтому стараюсь вас избегать. А
совесть у меня чиста. Разве я плохо у вас ребенка принял?
     Она  слегка  покраснела при  воспоминании об  этом  обстоятельстве. - Я
люблю без взаимности одного человека, - призналась она, краснея еще сильней.
- Я думала, что когда у меня появится ребенок, он заберет всю мою любовь и я
не буду такой  несчастной. Но иначе любишь ребенка, а иначе - мужчину. Никто
не сказал мне, что  любовь  бывает  такая разная. В результате у ребенка нет
отца, а у меня нет ни мужа, ни любовника. Я в последнее время бываю ехидной,
это правда.  Но  это потому,  что  я чувствую себя несчастной. Иногда ко мне
приходят такие печальные мысли, что хочется жизни себя лишить, объявить, кто
отец ребенка, и отдать ему ребенка на воспитание, потому что я, наверное, не
люблю этого ребенка так сильно, как должна.
     Тут  же у Брыгиды на глаза навернулись слезы и заслонили ей  весь  мир.
Машина съехала на левую сторону шоссе, и, если бы доктор сильно не схватился
за руль, наверняка они налетели бы на дерево.
     - Езус Мария, - простонал доктор.
     - Простите, - шепнула она.
     Стоя  на обочине, она платочком вытерла слезы, громко высморкалась. Тут
же они двинулись дальше, а были уже недалеко от Скиролавок.
     -  Вы  не  должны  постоянно  сидеть  дома,  -  заявил  доктор. -  Надо
встречаться  с  другими людьми  и  радоваться их  жизни.  Почему  бы  вам не
навестить  писателя Любиньского  и  пани Басеньку или  не заглянуть  к  пани
Халинке, которая переехала к художнику Порвашу?
     - Жена  писателя -  глупая гусыня. Халинка все  время  выспрашивает, от
кого у меня ребенок. Я,  впрочем, заметила, что многие женщины хотят со мной
подружиться только ради того, чтобы это из меня вытянуть. А когда  я не хочу
им признаваться, они обижаются и говорят, что я им не доверяю, что я не умею
дружить,  что  я  неискренняя. Я понимаю  крестьянина, владельца  породистой
свиноматки,  который  хочет  иметь  свидетельство  о покрытии ее  породистым
хряком, потому что тогда он дороже продаст поросят. Но какая радость людям в
том, что я им скажу,  кто меня покрыл? Я не  собираюсь продавать  ребенка. А
вы?
     -  Что я? - забеспокоился доктор,  потому что  настроение панны Брыгиды
внезапно переменилось. Сейчас она снова злилась.
     - Вы не интересуетесь, от кого у меня ребенок?
     - Нет.
     - Почему?
     - Меня интересует, здоровым ли  родился ребенок, не вывихнута ли у него
ножка из  бедренного сустава, не надо ли женщине  зашить промежность.  Вам я
наложил четыре шва, верно ведь?
     - Нет. Двенадцать, -  буркнула она. - Даже этого вы не помните. И это -
лучшее доказательство, как вы ко мне относитесь. Четыре или двенадцать - вам
все равно. Одной промежностью больше, одной меньше, одним швом больше, одним
меньше.  Женщина  рожает  и  даже   при  родах  хочет  казаться  красивой  и
интересной, но вы смотрите на женщину как на лежак.
     -  Помилуй Бог!  - закричал Неглович.  - Хоть вы и ветеринар, но ведь и
вам  должно  быть понятно,  что  трудно  влюбиться  в  женщину  в  родильном
отделении.
     -  Понимаю,  все  прекрасно понимаю, - сказала она, останавливая машину
перед воротами  докторской усадьбы. - Воспользуюсь,  однако, случаем,  чтобы
сказать вам несколько слов правды. Вам сорок шесть лет, седеет  ваша голова,
вам  надо иметь жену, а не допускать того, чтобы  Гертруда приводила  вам на
ночь каждый раз другую женщину, как свиноматку к хряку. Это просто стыдоба!
     - Что  с  вами? -  рассердился  доктор. - Я  вам  что-то плохое сделал?
Слишком сильно зашил, и теперь у вас слишком тесная или наоборот?
     - Свинья, - бросила она ему в гневе.
     Он вышел из машины и хлопнул дверцей, она развернулась перед воротами и
уехала на большой  скорости.  Неглович  в страхе  перекрестился, что удивило
Макухову,   которая  вышла  на  крыльцо,  обеспокоенная  долгим  отсутствием
доктора.
     - Машина у меня поломалась, и меня подвезла  панна  Брыгида, - объяснил
он своей домохозяйке. - Но запомни, Гертруда, что я  в глаза ее здесь видеть
не хочу.  Нет меня для нее,  понимаешь?  Если только больная приедет  или  с
больным ребенком. Знаешь, как она меня назвала? Хряком!
     -  А  как  же  ей  тебя  называть?  -  удивилась  Макухова. - Она  ведь
ветеринар. Эх, Янек, Янек! Красивая она, привлекательная. Глаза у нее, как у
телки, зад, как у двухлетней кобылицы, а ноги стройные, как у серны.
     -  Я  не скотоложец,  - рассердился доктор Неглович и пошел  в  ванную,
чтобы  вымыть лицо и руки,  испачканные маслом. А  потом за  обедом раза два
выругал Гертруду,  что суп слишком горячий, а котлета холодная, будто бы это
она была виновата, что он опоздал на обед и ей надо было разогревать еду.
     Под  вечер  доктор  пошел  с  визитом  к Порвашу, где  пани  Халинка  в
мастерской вязала ребенку свитерок на спицах, а художник уже  четвертый  раз
набрасывал святого Августина в епископской митре, с левой рукой, опирающейся
на  открытую  книжку, а правой благословляющего мир. Возле святого Августина
Порваш  собирался поместить  ангела  с нимбом  и крылышками, но так  в конце
концов получилось, что ангела он стер, а крылышки остались.
     - Снова Клобук вылезает у вас  из картины, - сказал доктор, разглядывая
работу  Порваша.  -  Это не ангельские  крылья,  а Клобуковы.  Выезд  бы вам
пригодился, дружище.
     - Это вам надо куда-нибудь съездить, - ответил художник.
     - Ну  да.  Скоро я поеду к сыну, в Копенгаген. У меня уже есть паспорт,
виза, билет на самолет. На пользу мне будет смена климата и окружения.
     Потом  он  помолчал  и,  взглянув  на  пани  Халинку,  которая мелькала
спицами, вспомнил Турлея, ни с того ни с сего вспомнил и  прекрасную Брыгиду
и громко спросил:
     - Если предположить, что правы те, кто утверждает, что змей, искушающий
Еву в раю, - только фаллический символ и имеется в виду  мужской член, тогда
что означают слова: "Неприязнь также положу  между тобой и  женщиной и между
семенем твоим и  между  семенем ее"? Дело в том, что  женщины хотят  владеть
нами, но если по правде, то они нас не любят и не ценят.
     Пани  Халинка  громко засмеялась,  а  Порваш  заявил, закрашивая крылья
ангела:
     -  Слишком  умно это  для  меня,  доктор. Я  не читаю,  как  Любиньски,
"Семантических писем" Готтлоба Фреге. Библии тоже  не знаю. Вы  не найдете в
моем  доме ни  одной книжки, кроме той, которую я  стащил  за  границей. Это
телефонная книга города Парижа. Жаль, что вы едете в Копенгаген, а то  я мог
бы ее вам одолжить. В этой книжке есть телефон и адрес барона Абендтойера. А
что бы  случилось,  если бы  из Копенгагена вы  заскочили  в Париж? Ведь это
очень близко,  почти  как  от нас до Трумеек.  Ну, может, немножко дальше, -
добавил он, подумав.
     Домой доктор вернулся в  сумерках. Он удивился, что  в  кухне еще горит
свет, хоть Макухова  уже давно  должна была быть у себя  дома. Заметил  он и
отблеск света  на побеленном стволе  старой вишни в саду, это  означало, что
свет горит и в его спальне со стороны озера.
     - Пришла та, которую ты  хотел, - Гертруда задержала его в сенях. - Она
сказала  родителям, что едет  к  тетке в Барты, но вышла возле лесничества и
сама сюда пришла. Стыдлива, как девка из "Новотеля". Помыться помылась, но в
платье под перину залезла. Я ей дала хрустальную вазочку с шоколадками. Ждет
в спальне и сластями обжирается. А ты будешь ужинать?
     - Нет. Я обедал поздно, - сказал доктор и сразу пошел в спальню.
     - Ой, погасите свет! - со страхом крикнула старшая дочка Жарына. Перину
она натянула на лицо, выставив наверх только вазочку с шоколадками.
     Погасил доктор свет, разделся и залез под перину. Девушка позволила ему
раздеть себя до пояса.
     - Я - хряк, - буркнул он, трогая ее груди.
     - Это  очень хорошо, - услышал он в темноте ее смех. -  Я видела, какой
бывает у хряка. Похож  на  сверло. Хряк был большой, тяжелый, а  наша свинья
маленькая, легкая. А он так осторожно и медленно в нее ввинтился.
     Поиграл доктор большой  и теплой левой грудью,  поиграл и  помял правую
грудь. Девушка все сидела на кровати. Ела шоколадки, громко чавкая и говоря:
     - Я вчера снова  встретила  Антека  Пасемко. Ничего у меня  в руках  не
было, поэтому ничего у меня не выпало. А он, как змея, на меня зашипел: "Ты,
с-с-сука". Я чувствую, что он теперь хочет на меня напасть, говорила об этом
моему жениху, Юзеку Севруку. "Веревка для него висит, - так я ему сказала, -
а  он не хочет  сам повеситься.  Возьми  братьев, и  затащите  его туда, под
веревку. Кто узнает - сам он повесился или его повесили?"
     Она чавкала, сопела, в конце концов  легла навзничь, чтобы доктору было
удобнее ее груди ласкать и тискать. А его восхищала их округлость. Натянутая
на них гладкая кожа пружинила под прикосновением губ и языка.
     - Они боятся Пасемко, - сказала она. - И я к вам  пришла по приглашению
Макуховой.  У вас есть ружье, вы  застрелите  Антека, который на меня теперь
охотится.
     - У тебя уже был мужчина? - спросил он.
     - Тогда, когда Смугонювну  после гулянки  нашли,  и я во ржи лежала. Не
знаю, кто меня  распечатал, но, похоже,  не сыновья Севрука, потому  что они
были заняты Смугонювной.  Поэтому  я и теперь Юзека не боюсь  и  перед Новым
годом  замуж за  него  выйду. Я была  пьяная,  ничего не помню и  ничего  не
чувствовала.
     От  прикосновений  доктора  она перестала  чавкать,  поставила  на  пол
вазочку с шоколадками, притихла.
     - Только медленно, чтобы  я все  чувствовала, -  шепнула она доктору на
ухо. - Так, как вы мне обещали. Как хряк своим сверлом.
     Она вдруг глубоко вздохнула и обняла доктора сильными округлыми руками.
А потом  сопела и  чавкала, будто  бы  все еще ела шоколадки из  хрустальной
вазочки.
     В  этот  момент  доктор вспомнил прекрасную Брыгиду  и  подумал,  что у
женщины каждое определение, даже такое, как хряк, не должно обязательно быть
обидным,  а  может даже  быть любовным  признанием, потому  что, как  каждый
человек,  и женщина бывает  раздвоенной  и  сама себе  противоречащей:  одно
думает, а другое делает; одно  говорит, а другое чувствует;  одно шепчет  ей
рассудок, а другое диктует вожделение.




     О том,
     как жил и что чувствовал убийца


     От аванса,  полученного  от  Турлея,  у Антека  Пасемко  осталось ровно
столько денег, сколько его  мать, Зофья, платила  хромой  Марыне на ребенка,
который  якобы  был  от  ее сына.  Не знал Антек о  письме,  которое  Марына
написала капитану Шледзику, поэтому  бессонными  ночами, когда  он  напрасно
ждал материнских побоев, он убедил сам себя, что ребенка он  должен признать
своим, и даже жениться на хромой Марыне. Его ребенок мог быть  фактом против
издевательств  Поровой, доказательством, что  он был и остается  мужчиной, а
если и не выказал  мужского темперамента в ее доме, то исключительно потому,
что он юноша впечатлительный и не хотел мараться в грязи.  Лоно этой женщины
было проклято, ее постель напоминала свиное логово. Это правда, что он пошел
к ней, гонимый мужской жаждой, но смог свернуть с плохой дорожки,  и  за это
она теперь  ему  мстит.  Что касается хромой Марыны,  то она  была падкая на
деньги  и некрасивая,  брак с Антеком  Пасемко и теперь, наверное, оставался
для  нее пределом  мечтаний; он женится, хоть жить  с ней  не  обязан. Может
быть,  впрочем,  когда они будут так  часто вместе  в постели, изменится его
натура, что-нибудь  в нем откроется, а что-то закроется насовсем, и тогда он
станет хорошим мужем и хорошим отцом, забудет о девушках, убитых в лесу. Как
кусок льда, растает в нем ненависть к женщинам; он перестанет думать, как бы
ему наказать  еще  какую-нибудь девушку. Может  быть, он  только  приведет в
исполнение справедливый  приговор Поровой  - за  ее  проклятое лоно,  за  ее
похоть,  за  пробуждение  жажды  в мужчинах.  Но  это  тогда,  когда  сгниет
конопляная  веревка на  дереве  возле  Свиной лужайки. Он не задушит Порову,
потому что она  слишком  сильная;  он  ударит ее тесаком, а  потом  сапогами
размозжит ребра, выломает пальцы из суставов, в промежность воткнет осиновый
кол, толще, чем две бутылки.
     Такими мечтами подкреплялся Антек и, не  в  силах заснуть, ворочался на
соломе  с  боку на  бок, постанывая от  удовольствия  при мысли о страданиях
Поровой. Со временем он так  сжился с этими мечтами, что, работая в лесу, он
обтесал топором  осиновый кол, старательно его заострил и  спрятал в кустах.
Назавтра сделал еще два таких колышка -  для Видлонговой, которая выставляла
обнаженный зад на  дорогу,  и для  пани Ренаты  Туронь, потому что  та голой
загорала у озера, а он за ней подглядывал. Велика была сила его воображения;
он  то обливался жаром,  то пронизывал его  холод, он даже  стучал зубами от
озноба. Случалось это  с ним в постели  ночью, случалось и днем, когда он  в
одиночестве прочищал молодняк возле  старого дуба. Он тогда прерывал работу,
потому что сначала  ему в голову ударяла горячая волна, а потом он трясся от
холода и страха.  Снова возвращалась  к  нему мысль о своем  и чужом страхе,
пугала и  радовала одновременно. Но было ясно, что дорога к  этой цели ведет
через хромую Марыну и ее ребенка.
     И тогда, после одной  из бессонных  ночей, Антек вскочил на рассвете и,
не смея открыто  встать в дверях дома Марыны,  притаился в кустах терновника
за сараем и  разваливающейся  уборной. Он  решил поговорить с хромой Марыной
без свидетелей  и в сторонке, а единственной такой оказией, как он продумал,
был момент, когда она утром должна была выйти по нужде.
     День начинался  пасмурный, собирался дождь. Примерно час просидел Антек
за кустами, с отвращением отмахиваясь от зеленовато-синих мух, которые сонно
роились  над зловонным болотом с жижей,  вытекающей из уборной.  Воняло  там
ужасно, но он уже привык к вони, поскольку спал в хлеву.
     Марына, хромая на левую ногу, выбежала из дома в одной длинной рубашке,
в  шлепанцах на ногах. Не хотелось ей влезать  в разваливающийся  нужник, и,
оглядевшись по сторонам, она приподняла рубашку и  начала мочиться стоя. - Я
принес  тебе деньги  на ребенка, - хрипло сказал  Антек, вылезая из  кустов.
Напугал  он  ее  своим внезапным  появлением,  но она не  закричала,  только
перестала мочиться, опустила рубашку до пят. - Чего? - буркнула она.
     - Деньги я тебе принес на  ребенка, - повторил он, приближаясь  к ней и
понимая, что она должна была услышать то, что он ей уже один раз сказал.
     - Это  не твой  ребенок,  - ответила она,  зорко  наблюдая за  тем,  не
подходит ли он  чересчур  близко, потому что тогда она была готова убежать в
дом.
     - Я на тебе женюсь, - начал он ей быстро объяснять. - Ребенок мой, хоть
я его  не хотел признавать. Но меня мать убедила. Я  женюсь на тебе, и будем
мужем и женой. Вот, возьми эти деньги.
     И он  шел к  ней  со свертком денег в руке. Она, однако,  отступила  на
несколько шагов и, вытянув руку перед собой, закричала:
     - Не подходи ко мне, я кричать  буду. И спрячь свои деньги. Я  написала
капитану Шледзику,  что ребенок не твой. Я хорошо помню, как это тогда было,
когда вы ко мне с водкой пришли. Они свое сделали, а ты облевался и заснул в
моей кровати. Из-за денег твоей матери  на моего ребенка люди смотрят как на
бандита. Повесься, а не к свадьбе готовься. Веревка в лесу уже есть.
     Некрасивая  она была, конопатая, зуба впереди  не  было,  хромала.  Еще
противнее  она  стала,  когда  скривила  рот  от  гнева  и  говорила  с  ним
презрительно, ненавидя  его за то, что ее  ребенок  из-за  денег  Пасемковой
считался  бандитским.  Она  не  хотела  вспоминать,  что  сама  же  когда-то
требовала от Антека  деньги, что капитану  Шледзику лживые показания давала,
только бы и дальше получать деньги от Пасемко. Сейчас она чувствовала только
злость и ненависть к Антеку, его в своих неприятностях винила.
     - Вот, посмотри, это деньги,  - бросил он ей  под ноги сверток банкнот,
думая,  что жадность  в  ней  победит. Потянется она  к деньгам  и тем самым
признает его отцом своего ребенка.
     Но она думала только о том, как его побольнее ранить.
     - Я знаю,  как деньги выглядят. А на твои деньги я ссу! Говоря это, она
подошла к месту,  где лежал сверток  банкнот, встала над ним, задрала рубаху
до самого пупка и  на глазах  у  Антека,  без всякого женского стыда, потому
что, видимо,  не  считала его мужчиной, помочилась на эти банкноты.  А когда
она это делала, Антек смотрел на ее  лоно с таким огромным вожделением,  что
его словно бы парализовало. Он ненавидел ее -  и хотел схватить ее за горло,
но не  находил в себе сил, только смотрел  и смотрел ей  между  бедер. Потом
какое-то красное пятно разлилось у  него перед глазами и заслонило весь мир.
Убить ее -  это мало. Задушить - тоже мало. Ребра поломать, пальцы  медленно
выламывать  из суставов  - этого он  жаждал. Побежать за осиновым колышком и
вогнать в нее, как в упыря. Этого он желал.
     Она вытерла промежность краешком рубашки и побежала в дом. Он, ослепший
от бешенства, бормоча  что-то и  хрипя,  шел к  ней с  вытянутыми руками, но
схватил ими пустоту. Тогда он прозрел, убедился,  что ее уже нет и он топчет
обсиканные банкноты. Он  обтер рукой  вспотевший лоб,  а потом рот с пеной в
уголках. Пнул сверток денег в зловонное болотце и  пошел  за сараями к лесу.
Обочинами полей он пошел к Свиной лужайке, мучимый желанием причинить самому
себе страшную, даже смертельную боль. Снова на мгновение он ослеп,  какой-то
красный огонь выжег ему  глаза. Именно в то мгновение он должен был миновать
дерево с веревкой и петлей, он ведь шел  туда убить. Если не кого-нибудь, то
себя. Он успокоил колотящееся в груди сердце, подавил  свое хриплое дыхание.
Очнулся  он в глубине леса и  подумал: "Это  знак  от Бога,  который  хранит
справедливого". Шум  деревьев понемногу смягчал в  нем  чувства, и, когда он
оказался  в  молодняке, он  уже  спокойно  взялся за работу. Срубал  тесаком
тонкие буки, смотрел, как они падают, чтобы дать больше света букам потолще.
Мышечные усилия доставляли ему удовольствие, смягчали в нем все чувства, так
же,  как шум леса.  Небо  все  еще было  пасмурным,  легкий  ветер срывал  с
деревьев последние листья. Одни  кружились в воздухе или пытались  подняться
вверх наподобие птиц, другие тихо опадали на землю; некоторые задевали плечи
Антека, и  ему тогда  казалось, что к нему прикасаются невидимые  руки и лес
полон духов. Он не боялся их, потому  что, если  был Бог, он должен быть  на
его  стороны,  он ненавидел развратные женские  органы  и зло,  которое  они
причиняли мужчинам.
     Доктор  ждал  Антека  под  старым  дубом. Он  был в  старом свитере и с
обнаженной  головой.  Он  присел  под  деревом,  на  коленях   у  него  была
итальянская двустволка. "Он пришел, чтобы меня убить", - пронеслось в голове
у Пасемко, но  тут же он отбросил эту мысль. Слишком добродушным  показалось
ему  лицо  доктора и ясный взгляд,  каким он  наблюдал за безгласным полетом
засохших листьев.
     Увидев Антека,  доктор вынул  пачку  дешевых сигарет,  кивнул  Пасемко,
чтобы тот угощался. Закурили, а потом доктор сказал:
     - Ее звали Анета Липска, ей было двенадцать лет. Она приехала из Барт с
компанией  друзей  и  подруг,  чтобы искупаться  в  озере.  У  нее  не  было
купальника, и  она  отошла  от  компании в  ближние  заросли,  где разделась
догола. Скажи, что ты сделал с ее телом?
     Антек выплюнул табачную крошку, которая прилипла к его губе.
     - Меня об  этом много раз  спрашивали.  Я  отвечал,  что не знаю, о ком
речь. Но вам скажу. Она лежит там, где дождь на нее не  льется,  солнышко ее
не греет, лисы кости не растаскивают. Я могу  ее увидеть в каждую минуту, но
там уже не на что смотреть.
     -  Скотина  ты, Антек!  -  Голос доктора  зазвучал  странно,  будто  бы
доносился из глубокого колодца.
     - А о ней что вы знаете? - пожал он плечами. - Она была такая же шлюха,
как Порова. Грудь и подбрюшье у  нее уже были почти как у взрослой  женщины.
Она разделась догола. Видели бы  вы, с каким удовольствием она  разглядывала
свою грудь и лоно, будто уже готовилась расставлять ловушки мужчинам.
     - У нее не было купальника, и она хотела в сторонке окунуться в  озере.
Ты бестия,  Антек, и  поэтому должен умереть. Видел веревку и петлю? Чего ты
еще ждешь?
     - Закон меня охраняет. Я буду долго жить.
     Щелкнул курок докторского ружья. Но Антек только улыбнулся свысока.
     - Не застрелите вы меня. Для этого нужна смелость. Моя смелость. Они не
выставляли  бы так свои  груди и животы, если бы у мужчин была смелость.  Вы
ползаете перед ними на коленях, молитесь на них,  просите о милости, которую
они  вам уделяют, когда им вздумается.  Развратные они и  распутные, а вы  -
капелланы их разврата  и  их распущенности. С мольбой вы  протягиваете к ним
свои руки. Зачем? Надо брать их за горло.
     Доктор вынул из пачки вторую сигарету, закурил ее, сильно затянулся. Он
не мог собрать разлетевшиеся  мысли, он  хотел  застрелить Пасемко, так, как
обещал  себе  это  много  раз. Убить  его  выстрелом  в лицо, между  глаз, и
смотреть, как мозг разбрызгивается. Но какая-то странная сила удерживала его
от  этого.   Может,   он  покорялся  человечности   так  же,  как  покорялся
женственности?
     - Если бы я тебя убил, Антек, я поступил бы как мальтийский рыцарь. Это
значило бы, что зло, которое есть в человеке, можно устранить, только убивая
человека. А ведь зло, как я думаю, можно отделить, вырезать так, как опухоль
на  теле  или в  теле  человека. Зло  нужно отделить  от  человека  и  убить
отдельно. Я не мог бы быть врачом, если  бы в это не верил. Зло  бывает  как
болезнь, Антек. Болезнь надо лечить,  как-то отделить ее от тела и  убить. Я
хотел обнажить твое зло, вырезать его  из тебя и растоптать, хоть это, может
быть, и  невозможно.  Скажи,  ты  не  чувствуешь  вины,  раскаяния, жалости,
отвращения  к себе?  Или хотя  бы  к той  части  себя,  которая  делает тебя
преступником?
     - Нет, - ответил он равнодушно. - Я знаю, что поступал хорошо.
     -  А  значит, ты весь стал злом.  Это не  какая-то твоя  часть остается
плохой,  зло пропитало тебя всего, насквозь. Ты  даже  не знаешь, что  такое
милосердие,  раскаяние, жалость. Отдаешь ли ты себе отчет в  том, что ты уже
не человек?
     А он говорил ему, как умел, но смысл был такой:
     "Всегда  я  чувствовал  себя  иным,  больше  похожим на  Бога,  который
сотворил нас по своему образу и подобию. Я не говорил об  этом никому, чтобы
надо мной не смеялись. Я пробовал жить, как люди,  но не смог. Поэтому более
отчетливо, чем  другие, видел  зло, спрятанное  в женщине.  Разве  не сказал
Господь женщине,  что "воля твоя  подчинится мужу  твоему,  а  он  над тобой
царить будет"?  А  разве они  послушны нашей  воле? Разве  это не  они хотят
царить над нами, использовать свои органы и свои тела, чтобы нас закабалять?
Вы  знаете только Нового Бога, а ведь есть  еще и  Старый  Бог, в которого я
верю и который нас сотворил.  Старый  Бог не знал милосердия и велел убивать
первородных сыновей,  когда  они были рождены в распутстве. Меня окрестили в
костеле, потому что моя мать так хотела. Но мой отец верит в Старого Бога и,
когда мы были маленькими, часто  читал нам Священное писание.  Старый Бог не
знал  Сатаны,  потому  что  он  сам  был  Сатаной.   Он  хвалил  обманщиков,
клятвопреступников,  и  сам он  был  обманщиком  и  клятвопреступником.  Три
уговора он заключил  с человеком  и  ни  одного не  выполнил.  Разве не  был
приятелем  Бога тот,  которого называли духом лживым? Разве он  не состоял в
его свите? Разве не обманул Бог пророков Ахава, чтобы уговорить его пойти на
войну и там погибнуть? Разве он не наказал Давида за то, что он вел перепись
сынов Израилевых, хоть сам ему велел?  Разве не хвалил Бог дочь Лота за  то,
что  она  жила  с собственным  отцом? Разве не  торговал  Аврам своей женой,
Сарой? Не похвалил его за  это Бог и не позволил жить счастливо? Разве он не
выбрал между  Каином и Авелем только для того, чтобы на свете было совершено
первое преступление?  Разве не позавидовал  людям,  когда они  стали строить
Вавилонскую  башню?  Разве  не  подвергал  испытаниям Иова  для собственного
удовольствия?  Разве  не  одобрил  Бог  обман,  который  Иаков  допустил  по
отношению  к Исаву, коварно  отнимая  у него  благословение Исаака?  Доктор,
много лжи  и много зла совершал  Старый Бог  на  свете  и между людьми, а из
этого вытекает,  что и зло может быть справедливым. Как Каин, я - убийца. Но
Господь  Бог  предостерег  людей,  чтобы  они   не  убивали  Каина   за  его
преступление. А  вы что  хотите  сделать? Кто вам дал право вешать веревку с
петлей, если Бог позволил Каину идти свободно и  жить в покое? Сказал Старый
Бог: "Всякому,  кто убьет Каина,  отметится всемеро. И сделал Господь  Каину
знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его".
     Подумал доктор минуту и сказал:
     - На тебе нет знамения, Антек.
     - Мои дела пробуждают в  вас страх и отвращение. Вы отворачиваетесь  от
меня, будто видите на мне пятно. Поэтому тому,  кто меня убьет, семь раз Бог
отомстит.
     - В тебе полно спеси. До сумасшествия тебя довело твое тщеславие.
     - Вы меня называете сумасшедшим, потому что я познал и  полюбил Старого
Бога?
     Рассмеялся доктор:
     - Поселился и живет в тебе зверь. Ты даже не можешь быть мужчиной.
     Смех доктора показался Антеку таким издевательским,  что он отскочил  к
молоднякам  и схватил  в руки  оставленный  там  тесак. Он бросился с ним на
доктора,  который все еще смеялся, все громче и, как  показалось Антеку, все
более издевательски. Шел Антек с  тесаком,  поднятым вверх, но  на полдороге
остановился и опустил тесак. Разве не  потому  доктор так смеялся, чтобы  он
поднял на него тесак,  и тот мог бы выстрелить, защищаясь? Ловушку расставил
ему доктор. Хотел убить Антека по закону.
     - Стреляй! - крикнул он, бросая тесак на  землю. Потом прикрыл глаза и,
ожидая выстрела, медленно приблизился к доктору. Но выстрела он  не слышал и
боли не чувствовал.  Он открыл  глаза и уселся под  старым деревом. На  него
вдруг навалилась страшная усталость и желание умереть. Он пожалел, что этого
не случилось, что не раздался выстрел и в него не ударила пуля. Сколько дней
ему еще ждать смерти?
     - Не все еще ты мне  рассказал, - доктор снова спокойно начал разговор.
- Почему ты убивал именно там, недалеко от моего дома, на полянке и в яме от
саженцев? Ты знал, что почти каждую ночь я подкарауливал там тебя с ружьем?
     - Я о вас  не  думал.  Даже  в  голову мне  не  пришло, что  вы  можете
подкарауливать  меня  там с ружьем.  Когда убиваешь девушек, такие  мысли не
приходят в голову, - словно бы гордость прозвучала в его голосе.
     - А я думал,  что ты ведешь  со мной какую-то страшную игру. Специально
выбираешь  место  недалеко  от  моего  дома,  чтобы  унизить  мою  гордость,
оскорбить,  потешиться надо мной. Странно, ведь у тебя было на выбор столько
других мест, столько разных лесов, столько других ям от саженцев!
     Пасемко  задумался.  И вдруг его  лицо оживилось, как будто он совершил
любопытное открытие.
     - Когда я убивал, то не думал о таких делах. А сейчас я  знаю, почему я
делал  это  именно там, а  не где-нибудь  в другом  месте.  Мной  руководило
чувство   справедливости.   Вы   помните,   Доктор,   ту  молодую,  красивую
учительницу, которая восемь  лет назад учила меня в школе? Я ее тайно любил,
с ума сходил по  ней. Днем и ночью она  была в моих мыслях, а было мне тогда
тринадцать лет... Летом отец сказал матери, что видел ее на озере, на яхте с
каким-то курортником. Она бесстыдно плавала с ним голая. Один раз я заметил,
что их яхта  пристала к  берегу около той полянки за вашим домом. Я  побежал
туда что было сил. Она, бесстыдно нагая, лежала под ним, ноги высоко задрала
и подбрасывала  его на  себе, как наездника  конь подбрасывает,  когда бежит
рысью. Страшно я  пережил эту картину, потому что я ее любил. Я кусал пальцы
от ревности и  плакал от отвращения. Потом, сколько раз я бы ни приходил  на
ту  полянку, у меня  перед глазами была эта  картина. Поэтому я  привел туда
Ханечку и там ее задушил. Из мести за ту картину. Из чувства справедливости.
Эта учительница замарала мою любовь.
     Некоторое время они молчали, потом доктор сказал:
     - Солтыс Вонтрух получил письмо от родителей и братьев девушки, которую
ты  убил в  яме от саженцев. Они спрашивали, вернулся  ли ты в деревню и что
здесь делаешь. То же самое спрашивали о тебе родители Анеты Липской из Барт.
В один прекрасный  день они  поймают тебя в  этом молодняке,  кастрируют,  а
потом повесят.
     - Я уеду отсюда.
     -  Куда? Кто  тебя примет? Ты забыл, какая судьба была уготована Каину?
Бродягой и беглецом ты будешь, и там, где появишься, там появятся и страх, и
гнев людей.
     - Я боюсь смерти, пане.
     - Ты сам убивал, стало быть, это для тебя немного значит.
     - Не хочу вешаться.
     - Должен.
     - Я боюсь.
     -  Они тоже  боялись,  а,  однако, умерли.  Попробуешь, как это бывает,
когда умирают. Тебе это не бывает интересно?
     - Бывает. Но я не хочу веревки и петли.
     -  Все  равно  как  умирать, потому что  смерть одна. Поверь мне, много
людей умерло на моих руках, многих людей я сопровождал в пути до границы, за
которой сердце перестает биться.
     - Застрелите меня.
     - Нет.
     - Я сам это сделаю. Дайте мне свое ружье.
     - Это невозможно, Антек.
     Доктор  выпрямился,   потер  рукой  одеревеневшее  бедро  и  лытку.  Он
собирался уходить.
     - Послушай меня  внимательно, Антек. Все мои врачебные знания говорят о
том,  что  преступления, которые  ты совершаешь, скорее всего  происходят от
болезни души  и  разума,  которая  тебя,  может быть, отравляет  с какого-то
времени.  В нашей стране не приговаривают  к смерти людей больных, даже если
их  поступки  кричат  о  мести. Поэтому  я советую тебе:  езжай  к  капитану
Шледзику, признайся в своих преступлениях, укажи место, где ты  спрятал тело
Анеты. Потом тебя обследуют лучшие  врачи по части  человеческого  разума, я
тоже расскажу  о  наших  с  тобой разговорах, которые ты  подтвердишь.  Тебя
заключат в специальное заведение, но ты избежишь смерти.
     Пасемко  презрительно пожал плечами и  сказал,  что не хочет, чтобы его
признали сумасшедшим только для того, чтобы избежать смерти.
     -  Нет,  пане. Если бы я  хоть  на минуту  поверил, что я совершил свои
поступки,  не владея своим  разумом,  а  стало  быть, это  не были  поступки
справедливые, я бы  сам повесился  на Свиной лужайке.  Сам себе воздал бы по
справедливости,  не  прося о справедливости  суд. Но я  не сумасшедший, я не
пойду  к  капитану  Шледзику,  не сознаюсь в своих преступлениях,  не покажу
места, где  лежит третья девушка. И если  мне подвернется случай, я  еще раз
воздам которой-нибудь по справедливости.
     -  Иди на Свиную лужайку,  -  сказал  доктор.  Антек уселся  на  землю,
вытянул ноги, головой оперся о твердый ствол, прикрыл веки.
     - Нет, - проговорил он тихо.
     - Должен.
     - Никогда.
     - Должен.
     - Нет.
     Много раз он повторял  свое  "нет",  и  ему казалось, что много раз  он
слышит  это "должен", пока  не осознал, что ни один чужой  голос до  него не
долетает. Он открыл глаза и убедился в том, что доктора на поляне уже нет, а
он разговаривает сам с собой.
     В сумерках Антек  Пасемко постучался в дом Юстыны, которая  при тусклом
свете  голой  лампочки стирала  белье в  лохани,  поставленной на  скамейках
посреди избы. Первый раз Антек увидел ее без черного платка, в короткой юбке
и в блузке без рукавов, глубоко вырезанной спереди. Поразила его белизна  ее
округлых плеч и  вид  полуобнаженных грудей, которые при каждом  наклоне над
лоханью двигались в блузке, как два  отдельных, хоть похожих,  как близнецы,
существа. А когда она усердно терла белье на металлической доске,  казалось,
что  они  вот-вот выпрыгнут из декольте  и закачаются в воздухе, как большие
колокола.  Догадывалась ли она, как его взволновал этот  вид? Как болезненно
отозвалась  в  нем  ее  женственность,  которой он  никогда  не  хотел  даже
представить себе? Она делала вид, что  не замечает его,  не прервала стирку,
терла  белье,  а потом  выжимала  его сильными руками,  не  одаривая его  ни
взглядом, ни  малейшим вниманием.  Ему даже не на что было сесть, потому что
скамейки стояли под лоханью. Он встал возле дверей и сказал:
     - Я должен был  прийти  через год, так, как мы когда-то договаривались.
Но случилось так много по моей и не по моей вине. Я  должен выбирать: уехать
отсюда или  умереть.  Один я  уехать  не смогу  и вот пришел  за тобой. Хочу
услышать твое "да" или "нет".
     Она  не прерывала работу, не  отзывалась.  Это  заставило его  говорить
дальше:
     - Ты не такая,  как все женщины, Юстына. Я чувствую, что  ты понимаешь,
почему я должен был тех убить так жестоко. Они позорили любовь, марали таких
женщин,  как ты, прекрасных и  чистых. Я  их убивал, чтобы была заметна твоя
красота,  невинная и  незапятнанная.  Страшно мне делается, когда я подумаю,
что и тех тоже называли женщинами. Как можно не отличать создания  Сатаны от
создания Бога?
     - Я  велела тебе принести Клобука, - оборвала  она его со злостью. - Ты
этого не сделал. Поэтому можешь пойти прочь.
     Она выпустила из рук наволочку, скрученную  в  толстую веревку. Вытерла
руки о юбку.
     - У меня  был Клобук, - призналась она с обидой Антеку. - Я его поймала
после  дождя  и  занесла  на  чердак.  Кормила,  гладила, просила, чтобы  он
исполнил мои желания. А он убежал. И я по-прежнему пуста.
     Она сложила руки  на животе, словно  бы в нем ясно чувствовала боль той
пустоты. А ему смешно стало, что он  слышит от нее  о таких глупостях, когда
он пришел к ней за жизнью или смертью.
     - Не верь в Клобуков. У них нет никакой силы, - заявил он издевательски
и тут же  пожалел о своих словах. Ее глаза, как ему показалось, аж потемнели
от гнева.
     - Врешь! - Она повысила голос:  - У меня был свой Клобук, и он выполнил
одну мою просьбу. Но он убежал  и другую  уже не захотел выполнить. Теперь я
снова  вижу его  каждую ночь  на балке  в хлеву,  как  он  падает на  меня и
наполняет  своим  семенем. Но это только  сон. Дай мне Клобука,  как я  тебе
велела. Я хочу его семени.
     - Что ты говоришь? Это глупости, - начал он.
     - Глупости? - повторила она и, распрямив сгорбленную над лоханью спину,
вытянула к Антеку правую руку с пальцами, сложенными в кукиш.
     - Дай мне его семя,  слышишь? - закричала она.  -  Дай мне или убирайся
прочь! Чего ждешь?
     И  она  медленно двинулась к нему.  Рука потеряла форму  кукиша, пальцы
растопырились. Сейчас она, казалось, готова была обеими руками вцепиться ему
в лицо, но он в испуге попятился. Он нащупал  дверную ручку,  открыл двери и
выбежал в темноту, гонимый страхом перед чем-то  более ужасным, чем смерть в
петле на Свиной лужайке.




     О том,
     как доктор Неглович пустился в путешествие


     Доктор Ян  Крыстьян  Неглович  запарковал машину  возле  международного
аэропорта, оплатил стоянку за четверо суток вперед и около девяти часов утра
вошел в  холл  аэропорта, держа  в  руке  маленький дорожный  чемоданчик. До
отлета самолета "Люфтганзы" в Копенгаген оставалось еще полтора часа, минуту
доктор беспомощно оглядывал холл, потом  на световом табло еще раз  проверил
время  своего  вылета,  посмотрел  издалека на  работу  в боксах паспортного
контроля  и  таможни,  а  потом пошел  на  второй этаж в ресторан. Он  нашел
свободный  столик  возле стеклянной стены,  за  которой  были  видны силуэты
замерших самолетов  и  широкая  бетонная  плита  аэропорта, заказал  кофе  и
несколько бутербродов с сыром.
     В ресторане сидело много  иностранцев и слышны  были разговоры на самых
разных языках. Пахло сигарами, темнокожая женщина в пестром сари, сидящая за
соседним  столиком,  распространяла  аромат  экзотических  духов.  Доктор  с
удовольствием вдыхал  эти необычные запахи, вспоминая, что для пани Басеньки
он должен купить духи Нины  Риччи,  он заслушался и этим  шумящим возле него
водопадом слов на чужих языках. То и дело в этот милый шум врывался резкий и
повелительный  голос  откуда-то  из-под  потолка,  информирующий  о  времени
прилетов и  отлетов,  номерах  рейсов,  обязательности быстрого  прохождения
паспортного  контроля  и таможенного  досмотра.  Время  от времени  аэропорт
сотрясался  от  рева  моторов  -  это  выруливал улетающий  или  прилетевший
самолет. В такие минуты доктор  закрывал уши  ладонями, потому что  привык к
тишине.  Он  задумывался тогда, не слишком  ли  высокую цену ему  приходится
платить  за поездку  на  концерт  Иоахима;  он должен  будет  выносить  шум,
созерцать улицы чужого большого города, разговаривать с незнакомыми людьми -
и уже  сейчас  при  одной  мысли об  этом  он  ощущал легкую  усталость.  Он
оживился, когда мимо него прошла и села поблизости молодая женщина в шубе из
шиншиллы и  с таким нежным и красивым лицом, что  она казалась  искусственно
выведенным удивительным  цветком. Ее шея была обвита шнуром жемчуга - доктор
задумался, покорила бы Антека Пасемко эта нежная красота  или так же, как он
сделал это с Ханечкой, он схватил бы в руки ее тонкую шею, придушил, поломал
коленями  ребра.  Женщина  пахла мускусом, голова с гладким и  чуть выпуклым
лбом, казалось, скрывает только прекрасные  и  благородные  мысли.  Пальцы с
ногтями, покрытыми перламутровым лаком, осторожно прикоснулись к ручке чашки
с чаем. Полный, но  маленький рот,  слегка  покрытый  перламутровой помадой,
отхлебнул немного жидкости из чашки; огромные глаза  с ресницами,  торчащими
как  проволочки,  посмотрели  куда-то  в  синее  небо  за  стеклянной стеной
ресторана.  На Негловича она  произвела впечатление существа, сотканного  из
блеска луны, нереального, а вместе с тем плотского; ложиться с ней в постель
было бы  примерно так, как лечь рядом с  экзотическим цветком.  Была ли  она
из-за своей  нежности  и  оранжерейности  более притягательной,  чем другие?
Доктор вдруг захотел сесть перед ней и смутить ее покой  рассказом о живущем
на топчане в хлеву Антеке  Пасемко, о запахе разлагающихся останков девушек,
которых он убил, о том,  что  красота не вечна, о боли и страданиях, которые
приносит  с собой болезнь.  Может быть, стоило бы рассказать  ей о  том, как
легко женщина теряет гордость,  о  Рут  Миллер,  когда-то  такой  молодой  и
красивой, а теперь старой и некрасивой, с лицом черным, словно  бы в морщины
въелась  грязь, с  сосульками  не  седых и не черных волос,  сгорбленной,  с
дрожащими руками и хриплым голосом.
     ...Тоненько  зазвенела  стеклянная  стена, огромный реактивный  самолет
медленно вырулил  на взлетную полосу, а потом с  оглушительным и поглощающим
всякие  звуки ревом  тяжело взлетел вверх и круто пошел в небо. Не пришла ли
пора  уйти из ресторана и на таком  же  реактивном лайнере взлететь  в синее
небо?
     Позавчера  Рут  Миллер пришла в дом доктора  на полуострове  и  села  у
большого стола в салоне. Руки она держала на коленях и только нервно сжимала
пальцы.  "Ханечка истлевает, а  ее убийца  ходит на свободе  и смеется нам в
лицо.  Где  справедливость, Янек? Она  была красивая, как я в  молодости.  Я
знаю, что она часто приходила  к тебе на пристань, потому что женщина  в ней
просыпалась  и она хотела тебя  соблазнить, как Ева. Я  бы плохого  слова не
сказала, если бы ты с ней когда-нибудь переспал, потому что ты бы сделал это
как мужчина, как твой отец это сделал со мной и  другими девушками. Но он не
дал ей  радости, только страдание и смерть,  задушил и поломал ребра, пальцы
выломал из суставов. Есть ли справедливость, Янек?"
     "Не доказали его вину. Закон его охраняет", - сказал доктор. Рут Миллер
говорила, барабаня пальцами по столу:
     "Когда-то,  Янек, не было  тут  закона.  Не было у нас  даже  отделения
милиции  в  Трумейках.  Тот, кто  искал закона,  должен был  ехать  в Барты.
Далекая это была тогда  дорога и опасная. Не хватало закона, немного было  у
нас и его представителей, поэтому случалось много нехороших  вещей. Убивали,
насиловали,  угоняли  скот и  свиней,  сильнейший  хотел владеть  слабейшим.
Поэтому тот, кто  чувствовал себя обиженным, шел сюда, на полуостров, в этот
дом, и сидел тут так, как я сейчас, возле этого же стола. Только вместо тебя
тут  жил  твой  отец,  хорунжий Неглович.  Он  выслушивал  жалобы,  а  потом
застегивал на  животе  старый ремень  с  большим армейским пистолетом  и шел
восстанавливать справедливость. Отнимал украденных  коров, защищал слабых от
сильнейшиих.  Это он убил одного мародера за то,  что  тот украл двух куриц.
Это в его доме мы спрятались, когда пришла в деревню банда бородача  и погиб
твой брат. Это  он  уговорил меня, чтобы я  ушла  из дома Отто Шульца, где я
была и уборщицей, и тряпкой,  дал мне  дом, в котором я сейчас живу, окружил
заботой,  одалживал  своих  лошадей для  пахоты и жатвы, хотел  вернуть  мне
прежнюю  гордость.   Не   было  у   нас  тогда  закона,   Янек,  но   царила
справедливость. И это тоже было справедливо, что,  когда заболела твоя мать,
мы давали ему то, что каждая могла ему дать: свое тело и свою кровать. Он не
насиловал, не требовал, не просил. Получал, как и должен получать от женщины
мужчина, который защищает ее от зла. Немного ты об  этом знаешь, ведь ты был
молодым, а  потом постоянно на  учебе. Но многие родились  от семени  твоего
отца. Моя  вторая  дочь,  та, которая  вышла замуж  и уехала за  границу, от
твоего отца  зачата,  она твоя сестра по  отцу. Можешь ею  гордиться,  Янек,
потому  что  там, за границей,  она  стала  учительницей,  красивой и  умной
женщиной.  Как слышишь, у  нас  не  было закона, но  царила  справедливость.
Сейчас у нас есть закон  и  стражи закона, а  где же  справедливость? Почему
Ханечка лежит на кладбище, а Антек  Пасемко  прочищает  молодняк, ест, пьет,
дышит, ходит по земле? Ты сможешь  это вынести?  Сможешь  так жить? Ты,  сын
хорунжего,  который был человеком справедливым? А впрочем, разве  сын обязан
быть похожим на отца? Может быть, ты даже не представишь себе,  как много он
сделал для настоящей справедливости..."
     -  Внимание!  -  повелительным  голосом  загремел  громкоговоритель.  -
Пассажиров,  вылетающих  самолетом  "Люфтганзы"  в  Копенгаген,  рейс  номер
двадцать  семь,  просят  пройти  к стойкам номер  четыре  и номер  пять  для
прохождения паспортного контроля и таможенного досмотра...
     Доктор прикрыл глаза. Даже сейчас он не мог прийти в себя от изумления,
что он так мало знал  о людях из деревни и о собственном отце. Эта маленькая
хорошенькая Анемари  Мюллер, которая  говорила ему "день  добрый",  когда он
встречал ее на каникулах, оказалась его сестрой по отцу. Он уже был врачом в
Скиролавках, когда она закончила педагогический и вышла замуж за иностранца.
Высокая, красивая блондинка, всегда  улыбающаяся. Да,  он  даже был у нее на
свадьбе,  танцевал, пил,  пел. Он привел с собой маленького Йоахима, а она в
своем белом подвенечном платье схватила ребенка на руки, подняла его вверх и
долго  с  ним кружилась. А значит, не  только  Гертруда, но и Рут  Миллер...
Может быть, и старая  Ястшембска, которую он  еще помнил настоящей женщиной.
Может, мать Марии Поровой? Тоже красивая  женщина. Может быть, жена  солтыса
Вонтруха,  жена  лесника  Видлонга,  толстая  Зося,  которая  когда-то  была
красивой, кругленькой девушкой и носила фамилию... Нет, не  помнит он уже ее
девичьей фамилии.  Впрочем,  какое  это имело значение?  Жизнь напоминала их
старую мельницу, ту мельницу раз в году.
     Рут Миллер  говорила:  "Ты не  представляешь себе, как  легко у женщины
отобрать гордость.  Ты не  знаешь всего о  жизни, хоть  ты и врач,  и  много
пережил. Ты  помнишь только  руины  нашего, Миллеров, хозяйства возле  леса.
Сжег  его, как и много других  домов, Шчепан Жарын.  У нас, Янек, было самое
большое хозяйство в околице, почти поместье. Теперь там растет лес. Мне было
шестнадцать лет, Янек, и не было  более  красивой и более  гордой девушки во
всей околице. Отец погиб  на восточном фронте, брат  сражался на западном, а
вместо  них мы получили пленных  для  работы,  мужчин и  женщин. Я ходила  в
высоких сапогах и бриджах, садилась на коня и наблюдала за работами с высоты
седла. Била пленных шпицрутеном за  каждый недосмотр. Шчепан Жарын тоже  был
тут пленным, только у князя Ройсса в Трумейках. Я  не удивляюсь, что он сжег
наш дом, как  и много  других. Да, я была гордой.  Но  пришла  такая минута,
когда  нам  велели уходить отсюда за  границу. Я нагрузила доверху два  воза
добром, на  козлы посадила пленных. Мать и  младшая сестра поехали на первом
возу.  Это было  зимой. Я  приготовила  своего  коня,  седло, теплую  бурку,
меховые рукавицы. И осталась еще на два часа, чтобы закопать в землю банки с
мясом, которые мы не  смогли забрать с собой. Сначала я  хотела их отравить,
но  не нашла крысиного яда.  Тогда я  закопала эти банки  и  верхом  поехала
догонять наши возы. Подумай, только два часа задержки, а я их уже никогда не
догнала. По узким  дорогам, нога за ногу, тянулись  тысячи  таких  же возов,
оттесненных  в  канавы  танками,  едущими на фронт. Некоторые  возы проехали
десятки  километров,  на  них умирали  дети  и старики,  тела  укладывали  в
окопчиках возле  дороги. Никто их не закапывал,  не было для этого  времени,
никто  не мог задержаться в колонне медленно едущих возов, потому что тут же
создавал  пробку  на  дороге.  Подыхали  лошади, возы  с  добром бросали,  в
разрушенных и горящих  городках  люди грелись  у  костров, подбрасывая  туда
порубленные стулья. Я сначала скакала на своем коне,  не обращая внимания на
тела  умерших. Но  два  дня спустя начала беспокоиться,  и  время от времени
заглядывала в  пожелтевшие  и заиндевевшие лица умерших  на обочинах дороги.
Своих  я не нашла. Но видела жену  кузнеца  Малявки и его детей, с  ножками,
раздавленными гусеницами танка. Никогда я об этом ему не говорила, но он обо
всем догадывается и  поэтому никому ничего не говорит. Я  летела потом,  как
сумасшедшая,  по  заснеженным полям и  лесам, только бы  подальше от грохота
орудий, который был все ближе и ближе.  В одной деревне я хотела согреться у
разожженного возле дороги костра, и тогда какой-то  хромой мужчина сорвал  с
моих рук меховые рукавички. Как можно держать поводья в руках без рукавичек,
в мороз,  ветер, метель, когда  вокруг  -  белая  пустота, а  по дорогам все
тянутся  возы  с  умирающими  людьми? Я  отдала  коня  за  место  в  военном
грузовике, где  уже было несколько молодых девушек и много солдат. На первом
же  привале,  ночью, они  насиловали  нас по  очереди. Потом меня насиловали
много раз, и они, и  другие.  Это даже  не  было насилие, Янек.  Я  потеряла
гордость уже тогда, когда  у меня отняли меховые рукавички. Достаточно было,
чтобы  кто-нибудь  поманил  меня  пальцем  или  пригрозил мне  -  и я  сразу
ложилась. Даже  не  знаю, почему  я  это делала, со страху  или от того, что
потеряла гордость? За место возле  костра, за  тарелку супа или кусок хлеба.
Это страшно, когда  женщина теряет  гордость и ее терзает страх смерти.  Она
сама подставляется, словно в  этом - ее единственная  защита. Она  сама ищет
того,  кто захочет  ее использовать и  пообещает еще  немного  жизни.  После
короткого боя, который мы переждали в подвале разрушенного дома, снова ехали
танки и солдаты на танках, но  это были уже другие танки и другие солдаты. Я
боялась выйти из  подвала, как другие.  Меня  взял старый сапожник, я варила
ему суп  из хлеба, ночью грела его,  а он согревал меня, тиская  мою грудь и
держа палец  между моими  ногами. Через два месяца  я осмелилась вернуться в
Скиролавки.  Я была  оголодавшей  и обносившейся,  беременной  неизвестно от
кого.  Меня принял Отто  Шульц,  у которого  убили жену. Я работала  у него,
родила ребенка, была  ему за  служанку и любовницу. Получала от него одежду,
еду для себя и для  ребенка.  Но не было и разговора о  какой-то там женской
гордости.  Однажды пришел  какой-то мужчина и  предложил  Шульцу  лошадь  за
корову с доплатой. Он увидел меня, и я должна была стать этой доплатой. Отто
велел мне вечером пойти к тому мужчине, в его постель. Я сделала так, как он
мне велел, а наутро Отто сказал мне:  "Глупая ты шлюха. Принесла в подоле  и
ложишься  с  каждым. И ты думаешь, что я  сделаю тебя женой и хозяйкой?  Мне
сватают женщину невинную и  такую же,  как  ты,  молодую. Убирайся из  моего
дома, потому что она тебя здесь не потерпит". Он  поступил со мной, как  тот
Левит из "Книги  судей", отдавая меня  на  поругание  как свою  наложницу, а
потом  разрубив  на двенадцать  частей.  Что  мне  было тогда делать,  Янек,
женщине без гордости, с ребенком на руках? Тогда твой отец уже жил в доме на
полуострове, хорунжий Неглович. К нему  я  пошла жаловаться. "Накажи,  пане,
Отто Шульца, потому что он  за коня подбил меня на плохое с чужим человеком,
а потом за это  выгнал из дому". Хорунжий мне  сказал: "Я не могу его за это
наказать.  Рут, потому что конь для него сейчас важнее, чем женщина. Не могу
и заставить его, чтобы он тебя любил. Тряпкой ты для него была, и отнесся он
к  тебе,  как  к  тряпке. Поэтому только в том я тебе могу помочь,  чтобы ты
вернула  свою женскую гордость". Много было  тогда в нашей деревне брошенных
домов, с выбитыми  стеклами и сорванными  дверями. В такой  дом  привел меня
твой отец. Раньше это была халупа лесоруба Кнайпса, с которым неизвестно что
случилось.  Помнишь, как  ты вместе  с  отцом  и  со старшим братом вставлял
стекла  в два  окна моего  нового дома, в двери вы врезали замок  и привезли
дров.  При  этом  доме  было пять  гектаров земли. Ваши лошади  и  конь Отто
Шульца, потому что так  приказал твой отец справедливости ради, вспахали мне
под осень всю  землю. Корову я потом получила  от властей, всю зиму ходила к
людям  работать,  а к осени у меня уже было все свое. Картошка, рожь, молоко
для  ребенка  и  на продажу. Ко  мне  вернулась  частица  прежней  гордости.
Стучался  в  мои  двери  Отто Шульц,  но  моя  гордость отослала его  прочь.
Стучались и другие, даже Жарын, но ему я пригрозила хорунжим. Он тоже иногда
ко мне  стучался... и  ему я  открывала. Но он  так и не узнал,  что  второй
ребенок у меня от него. Потому  что почти сразу после этого я вышла замуж за
того, кто  у меня поселился и работал  в лесу. За него я до сих  пор получаю
пенсию, у нас с  ним родилась Ханечка и две  старшие дочери, которых ты тоже
хорошо знаешь, Янек. Но Ханечка была самая красивая и самая любимая.  Скажи,
почему она лежит на кладбище, а Антек Пасемко дышит полной грудью? Зачем нам
тут закон, если он не  приносит с собой  справедливости? Разве  ты  не видел
цветов на могиле своего отца? Это не ты их туда положил, а чужие люди. Через
десять  дней будет День поминовения, ты зажжешь лампадку на могильной плите,
но цветы эти  не от тебя. Я уже не такая  гордая,  как когда-то, и не такая,
как  несколько лет тому  назад. Но столько  у меня осталось от той гордости,
чтобы прийти и  просить тебя, Янек,  о справедливости. Во  имя твоего  отца.
Пусть свершится справедливость".
     - Пассажиры Курт Керстен и  Ян Неглович, вылетающие в Копенгаген рейсом
номер  двадцать  семь,  вас  просят  срочно  пройти  паспортный  контроль  и
таможенный досмотр...
     Громкоговоритель  повторял эту информацию еще на трех языках, но доктор
не слушал. Он  снова  прикрыл  глаза,  вызывая  в памяти образ  деревенского
кладбища,  мимо  которого он  проезжал, возвращаясь  из Трумеек. Возле могил
суетились  несколько  женщин  - сгребали  засохшие листья,  вырезали  кусты,
выпрямляли  деревянные  кресты,  как  привыкли  это делать  задолго  до  Дня
поминовения. На могильной плите  хорунжего Негловича даже с дороги был виден
букет белых хризантем. Кто их туда положил? Женская рука или мужская? В чьем
садике  росли белые хризантемы? Кажется, только  у  солтыса Йонаша Вонтруха,
ведь не у  Гертруды же  Макух. Она  незадолго перед Днем поминовения сплетет
венок из  еловых  веток,  перевяжет его красной лентой и отнесет  на  могилу
хорунжего. Для Яна Крыстьяна  она приготовит несколько маленьких веночков из
бессмертников,  чтобы в  этот  день,  посвященный  мертвым,  он  отнес  их к
алебастровой  урне, положил  на  могилы отца,  матери, брата,  дяди.  Будут,
конечно, и  разноцветные лампадки, и большие  свечи - Макухова  купила  их в
Бартах,  она  всегда  помнит  о  таких  Делах.  Белые  хризантемы  на могиле
хорунжего могли  свидетельствовать, что между хорунжим и Йонашем Вонтрухом в
прошлом  существовали какие-то очень крепкие  связи, что-то  случилось между
ними, что-то соединило  их и оставило о себе вечную память.  А  может  быть,
кто-то  купил эти  цветы у  Вонтруха или попросту  сорвал  с его  согласия и
принес на кладбище? Он  не будет никого об этом спрашивать,  о многих вещах,
которые происходили в этой деревне, он и так никогда  не  узнает, никогда не
проникнет в  человеческие  сердца и  в человеческую память.  Ведь он  только
теперь услышал, что Анемари Миллер была его  сестрой по  отцу. И для Йоахима
многое  о его отце навсегда останется тайной. Каждый, кто долго  живет среди
других людей, бывает связан с ними невидимыми для чужих глаз нитями дружбы и
вражды. Никто не сумеет этих нитей  выплести из прошлого и смотать в клубок,
потому что они то и дело будут рваться, путаться, пока  не надоест. И что за
польза была бы от такого клубка? Как можно оценить и понять связи и поступки
тех, кто жил до нас,  совершенно  в другое  время? Отто Шульц  убил человека
ради куска хлеба. Рут Миллер ложилась под  каждого, кто ей пальцем погрозил,
хорунжий  Неглович  был  справедливым,   потому  что  застегивал  на  животе
армейский  ремень с большим  пистолетом и шел  убивать укравшего двух куриц,
конь был ценнее, чем женщина, меховые рукавички лишали гордости.
     "Убей его,  - просила Рут Миллер. - Сверши справедливость. Возьми ружье
и убей его в молодняках.  Никто в  деревне не скажет  о тебе плохого  слова,
люди закопают его без свидетелей. Так сделал бы твой отец".
     Неглович  слегка   улыбнулся.   Рут   Миллер  не   понимает,   что  все
переменилось,  в  деревне теперь  живут другие люди: лесничий  Турлей  и его
жена,  художник Порваш,  писатель Любиньски  и пани Басенька.  Что сказал бы
Любиньски, если бы узнал об  убийстве Антека Пасемко? Для него доктор был бы
таким  же  преступником,  как кровожадный  Антек.  Что сказал  бы  Йоахим  о
поступке отца?  На могилу доктора никто не принес бы букет  белых хризантем,
потому  что  теперь царит  закон,  а  тот,  кто  его  преступает,  может  ли
оставаться человеком справедливым?
     "Убей его, - просила Рут Миллер. - Ты ведь не забыл о поломанных костях
моей Ханечки? А о той девушке, которую нашли в яме после саженцев? Подумай о
моей  боли  и  страданиях  родителей той  девушки.  Он ведь  будет  и дальше
убивать,  пока  его  вину  не докажут.  Говорю тебе,  Янек,  что  если ты не
свершишь справедливости и  будешь видеть его так, как меня сейчас видишь, ты
не сможешь  есть и спать, потеряешь вкус к телу женщины. Разве не становится
преступником и тот,  кто преступника покрывает? И разве на свете есть только
тот закон, который в книжках, и нет никакого другого, такого, который есть в
нас самих и велит поступать по справедливости?"
     Доктору  вспомнилось  побледневшее лицо  Антека Пасемко, он  видел  его
издевательски искривленный рот, слышал насмешку в голосе: "Вам  я скажу, что
она лежит там, где дождь на нее не льется, солнышко ее не припекает, лисы ее
кости  не растащат. Я  могу  ее  увидеть  каждую  минуту, но уже  не  на что
смотреть". Что могло остаться спустя полтора года от девочки, которая хотела
искупаться в озере вдалеке от глаз друзей и подруг? Куда он затащил ее тело?
Где  было такое место, куда не  лил дождь, где солнышко не припекало, а лисы
не могли растащить кости, а он каждую минуту в состоянии был ее увидеть?
     Доктору казалось,  что он быстрым шагом идет  лесом по дороге от своего
дома.  Продирается  сквозь  кусты,  руками  раздвигает  ветки  и  все дальше
углубляется в сумрачную чащу. Он почти чувствовал на своем лице  болезненные
удары тонких  веточек. Почему он забыл о месте,  где двадцать лет тому назад
он прятал сетку,  с  которой мальчишкой браконьерствовал на озере?  Она  еще
была  там,  истлевшая, рассыпающаяся. Браконьерствовать он перестал и больше
за ней не пошел.
     - Пассажир Ян  Неглович, вылетающий в Копенгаген  рейсом номер двадцать
семь, вас  просят срочно пройти  паспортный  контроль и  таможенный досмотр.
Повторяю: пассажир Ян Неглович...
     - Тот второй нашелся. А этот,  наверное, сидит в уборной  и держится за
живот. Это случается перед  отлетом.  Но самолет не будет его  ждать. Машины
"Люфтганзы"  отлетают  очень пунктуально.  - Это говорила  девушка,  которая
подсела  за столик Негловича. Долго ли она  тут была? Он не заметил ее,  так
же, как ускользнул от его  внимания факт,  что исчезла  женщина в шиншиллах,
похожая на  искусственно выведенный цветок. Не пахло сигарами и мускусом. От
девушки несло дешевыми духами.
     -  Никто ведь  не заставлял его лететь  самолетом,  ведь  поездом  тоже
хорошо, правда? Впрочем, может,  он перед отлетом напился и лежит дома? Ведь
не мог он забыть, что летит в Копенгаген?
     - Может быть бесчисленное множество причин, почему кто-то не летит  или
опаздывает, - сказал Неглович.
     Громкоговоритель снова огласил на трех языках:
     - Пассажир Ян Неглович, вас просят...
     Девушке, похоже,  было не  больше  шестнадцати лет. Несмотря на слишком
плоское и  широкое лицо, она казалось  красивой. Она  не была  накрашена, но
дешевый  болоньевый  плащик,  который она расстегнула, показывая коротенькую
юбочку и коленки  в тонких колготках, несколько  вызывающая поза, в  которой
она  сидела,  показывая  и бедра, не  оставляли  сомнений  в  том,  чем  она
занималась.
     - Это,  наверное,  какой-то сумасшедший. -  Она  заложила ногу на ногу,
выставляя одно колено над поверхностью  стола. - Хотел  лететь в Копенгаген,
купил билет, и вдруг  ему расхотелось. Вы  даже не знаете, сколько  на свете
сумасшедших,  которые  выглядят  совсем  как нормальные люди. Оформляют себе
паспорта,  покупают  билеты, хотят  куда-то лететь. Но не  летят. О, самолет
"Люфтганзы" уже готовится к старту. Это тот, третий с правой стороны.
     - Вы здесь работаете? - спросил он вежливо.
     -  Нет.  Но  часто  кого-нибудь  провожаю.  И люблю  сюда приходить.  В
аэропорту  можно встретить  интересных  людей.  Поэтому я так  разбираюсь  в
самолетах. Я  даже знаю, чем кормят на немецкой,  голландской,  французской,
индийской линиях...
     - А вы сами летали?
     -  Нет. Еще нет, - добавила она, осторожно прикасаясь пальцами  к русым
волосам,   коротко   подстриженным  и,   похоже,  только   что  уложенным  у
парикмахера. - А вы?
     - Я хотел лететь в Копенгаген  именно этим самолетом.  Но уже  не  было
мест.
     - Все из-за этого сумасшедшего, которого искали через громкоговоритель.
Если бы он сразу  решил  не лететь, вам  бы досталось  место, и сейчас вы бы
сидели в  той  машине.  Вот,  посмотрите. Отъезжает  трап, включили  моторы.
Сидели  бы вы  сейчас  возле какого-нибудь из этих  круглых  окошек. И он не
полетел, и вы тоже. Сумасшедший, правда?
     - Необязательно.
     - Ведь билет на самолет не покупают, как билет в кино.
     - У него мог внезапно заболеть кто-то близкий...
     - Ну да. Вы правы.
     - Или оказалось,  что он должен остаться, чтобы сделать какое-то важное
дело.
     - Да. Но это мог быть и сумасшедший.  Вы даже не догадываетесь, сколько
сумасшедших ходит по свету. Мужчины мало об этом знают. Совсем другое дело -
девушка. Она знакомится  с  человеком и думает, что  он  -  такой, как  все,
потому что выглядит,  как  все. А  потом оказывается,  что  это сумасшедший.
Закрывает  двери на  ключ, бьет девушку, таскает  за волосы.  Или велит  его
бить. Ой,  посмотрите. Он уже выруливает на взлетную полосу  и  будет  ждать
разрешения  на вылет. А что вы  теперь будете  делать? Когда у вас следующий
самолет?
     - Не знаю. Еще не спрашивал.
     - А доллары у вас есть?
     - Да.
     - Ну, так мы можем куда-нибудь вместе пойти.
     - Куда?
     - В отель. Хотя бы в этот, возле аэропорта.
     - Там нет  мест. В других отелях тоже нет свободных комнат.  Я  приехал
сюда  из  глубинки.  Уже  звонил в несколько  отелей,  чтобы обеспечить себе
ночлег. Везде отказали.
     -  Потому что у вас нет знакомств.  О, он получил  разрешение на взлет,
тронулся.   Все  быстрее,   вы  видите?  Еще  немного  по  полосе  и...  ну,
посмотрите... Стеклянная стена зазвенела от гула взлетающего самолета.
     - У вас есть доллары и паспорт?
     - Да.
     -  Ну, так в чем дело?  Давайте мне паспорт,  я  вас устрою в комнату в
отеле напротив. У меня там знакомый. Я беру только в долларах. Вы хотите?
     Он поднялся из-за столика, она тоже. Он взял в руку маленький несессер.
     - Это весь ваш багаж? - удивилась она.
     - Чемодан в камере хранения.
     - Ясно. -  Она кивнула  головой.  -  На сколько вам брать комнату? - На
трое суток.
     Она  была худенькая и  невысокая,  доставала ему  только до  плеча. Они
вышли  из аэровокзала,  и  она повела  его  в двухэтажное здание с  надписью
"Отель".  В  холле было  достаточно  людно,  толпа  путешествующих  окружила
конторку  регистрации. Девушка  взяла у доктора паспорт и исчезла  в боковых
дверях конторки. Доктор нашел  одинокое пустое кресло и удобно в нем уселся.
Он закурил сигарету и забавлялся мыслью, что девушка удрала с его паспортом.
Наверное, существовал черный рынок торговли крадеными паспортами, и, видимо,
много платили за такой документ.
     Через  десять  минут она  вернулась.  Когда она  шла  к  нему  в  своем
расстегнутом  болоньевом плащике, он  заметил, что у нее немного  полноватые
ноги. В паспорте уже была  карточка гостя,  она подала ему  и ключ с номером
104.
     -  Я  так  долго устраивала вас, потому что вас не сразу  прописали. Вы
ведь тот пассажир, который не улетел в Копенгаген?
     - Да.
     - Я прочитала фамилию в вашем паспорте. И у вас датская виза. Почему же
вы не полетели?
     -  Я боюсь  летать.  Может быть,  я поеду поездом? А  может быть, я тут
привыкну к самолетам.
     - Вы обманываете. Но мне все равно.
     Она взяла его под  руку, и по низким ступенькам они поднялись на второй
этаж. Его комната была  четвертой  по  левой стороне.  Короткий коридорчик с
входом  в  ванную, где стоял и унитаз. Узкая  комнатка с низким  топчаном  и
столиком у окна, стенной шкаф.
     Несессер он поставил на стол, снял с себя меховую куртку и повесил ее в
шкаф. Девушка не снимала плаща, как будто бы чего-то боялась.
     - Может быть, вы тоже немного сумасшедший, - сказала она.
     -  Не  бойтесь,  -  он рассеянно посмотрел  в окно, которое выходило на
глухую стену аэровокзала. На минуту стекла зазвенели - на ближнюю посадочную
полосу, видимо,  садился какой-то мощный реактивный самолет. Доктор проверил
карманы вельветового костюма.
     - У меня нет презервативов, - констатировал он. -  А без них я этого не
сделаю. Как тебя зовут, малышка?
     - Меня называют Пчелка. Потому что не проматываю, а коплю. Когда-нибудь
куплю себе большую красивую квартиру. Вы пойдете за презервативами? Они есть
в киоске на аэровокзале.
     - А может, ты это сделаешь? Я немного устал, - предложил он.
     Она кивнула, что согласна.  Он  вручил  ей сложенную вчетверо банкноту.
Она зажала ее в руке и вышла, но в коридоре развернула банкноту и убедилась,
что это  пятьдесят  долларов. "А, однако, он  сумасшедший", -  подумала она.
Вышла  к  аэровокзалу  и  свистнула,  подзывая такси. "Сумасшедший, конечно,
сумасшедший", - убеждала она сама себя. Было одиннадцать часов утра.




     О том,
     как на поляне появился брат сна


     Посреди ночи Антека  Пасемко разбудил гул реактивного самолета, который
летел  очень высоко. Это  был  какой-то очень  большой самолет, скорее всего
огромный пассажирский  лайнер, так как, несмотря на то, что он находился так
высоко, стекла в хлеву тихонечко зазвенели, и именно это разбудило Антека. В
последнее  время, впрочем, сон  у  Пасемко  был  очень  легкий,  похожий  на
разогнанный туман; он то погружался в него и ненадолго терял  сознание того,
что  возле него  делается, то снова его внезапно будила явь, он понимал, где
он  находится, слышал каждый шелест за стеной, вздохи и постанывания  коров,
которых  уже   несколько  дней  мать  на  ночь  загоняла  в  хлев.  Внезапно
проснувшись, он  обычно долго  не мог  заснуть, иногда бодрствовал до самого
рассвета. На работу в лес он шел измученный и отупевший.
     Слыша гул самолета,  Антек подумал, что это  доктор  Неглович  летит за
границу,  чтобы  послушать  концерт  сына.  Он говорил об  этом  во время их
последней встречи на полянке возле старого дуба; говорил, что вернется через
четыре или пять дней, но Антека  в то время уже, видимо, не будет, и значит,
что это прощание. Нетрудно было догадаться, что он  имеет в виду - что Антек
сам повесится на дереве возле Свиной лужайки или его убьют где-нибудь в лесу
какие-нибудь люди,  предварительно  кастрировав,  поломав  ребра  и  пальцы.
Позавчера около полудня  Антек увидел на дороге возле молодняков двух мужчин
в  ватниках: они стояли и разговаривали, оглядываясь  по сторонам. Это могли
быть братья той  девушки  с  юга  или той, из  Барт. Антек  бросил  работу и
кустами вдоль берега озера  пробрался на топчан в  хлеву. Он  сказал  о  тех
людях  матери, когда  она  принесла  ему  ужин,  но  она  ему  не  поверила.
"Появились зеленки, и теперь много людей начнет лазить по лесу", - объясняла
она  ему.  Он  не позволил себя убедить, потому что они не походили на таких
людей,  которые ищут грибы.  Он  уже  не  доверял даже  матери.  Иногда  ему
казалось,  что он ей  надоел, мучают ее угрызения  совести, что  она  скрыла
правду.  Поэтому, может  быть,  в глубине души она хотела, чтобы  он исчез с
лица  земли. Об умершем  легче забыть, спустя какое-то время  можно смотреть
людям в глаза, не так, как сейчас. Много раз она жаловалась, что его братья,
отец, она сама  не хотят со стыда ходить в магазин, показываться в  деревне.
Если бы Антек  умер, все бы через год или через два изменилось к лучшему. Он
имел право подозревать,  что она не остережет его  перед опасностью, хоть бы
она и знала о таких, которые приехали в  деревню, чтобы забить его насмерть.
А  что они появятся рано или поздно  - в этом  он был уверен.  Доктор что-то
говорил  о письмах  с  вопросами  о  нем,  которые получил  солтыс  Вонтрух.
Впрочем, разве  нужны чужие? Доходили до него вести - говорила об этом мать,
-  что  Рут  Миллер восстанавливает людей  против него, просит отомстить  за
Ханечку.  Он  сам  видел  белые  хризантемы  на  могильной  плите  хорунжего
Негловича, а это значило, что кто-то в деревне молится о справедливости. Его
справедливость была иной,  чем у  людей  из  деревни, но  они были  сильнее,
многочисленнее, и  в конце  концов их  справедливость  должна  была когда-то
свершиться.  Слыша ночью  гул  реактивного  самолета,  Антек  затосковал  по
доктору так,  как тоскуют о смерти легкой, как лебяжье  перышко. Во время их
последней встречи  он  упал перед доктором  на  колени  и молил его  о такой
смерти,  потому  что  боялся толпы  людей,  которые будут  гнаться  за  ним,
кастрировать, ломать ребра. Такой же страшной и позорной казалась ему смерть
в петле на дереве возле Свиной лужайки. Неглович мог дать ему смерть быструю
и легкую  - зарядить  пулей свое ружье. Мог дать ему смерть как врач - ядом,
действующим как  молния и без боли. Об этом  он молил на коленях, но  доктор
оттолкнул его  от себя и объяснил, что так ему поступать  нельзя,  закон это
запрещает. Его обвинят  в  смерти Антека,  потому что он много раз грозился,
что  сделает это. Яд милиция выявит. Петля - это  единственное,  что  он ему
советовал, но Антек и слушать  его не хотел.  На  что он рассчитывал, трудно
сказать.  Может,  ждал, что тот,  однако, убьет  его в  одну  безболезненную
секунду? Но он узнал, что завтра  доктор улетает за границу, и именно сейчас
он летел через темную  ночь по своим делам, оставив Антека в одиночестве еще
большем.  Ведь из-за  этих их  разговоров  на  поляне  доктор  стал  как  бы
единственным приятелем, который может выслушать, ближайшим наперсником, тем,
кто по крайней  мере  старался его понять, хоть  не хотел простить.  Поэтому
заплакал тихо Антек, когда умолк гул в  небе  и наступила  знакомая  тишина,
наполненная  вздохами  и постанываниями коров,  позвякиванием их  цепей. "Не
пойду сегодня в лес", - решил он. Но  тут же он отдал себе отчет в  том, что
его опасений и страхов не захотят понять ни мать, ни братья и отец,  а он не
может быть  в доме дармоедом. Значит, он или уедет отсюда куда глаза глядят,
или пойдет на работу  в лес. И  почему,  впрочем, его убьют  именно сегодня?
Ведь тех двух мужчин он видел позавчера и ничего плохого с ним не случилось.
В лесу в самом деле появились зеленки.
     Ворочался он на своем топчане, вертелся, шелестя соломой, постанывал от
мучительных мыслей. Уехать куда глаза глядят - легко сказать. Но куда пойти,
где остановиться? В каждом городе через несколько дней кто-нибудь попросит у
него  документы,  кто-нибудь захочет  получить  его характеристику  с  места
прежней работы, и тогда узнают, что он был подозреваемым по делу об убийстве
девушек. А кроме того, милиция предупредила его, чтобы о каждом своем выезде
он  сообщал. В противном случае будет  объявлен  розыск, потому что, как они
это объяснили, на свободу  его выпускают, но  следствие по его делу пусть он
не считает законченным. Наоборот,  оно  только  началось  на самом деле.  Он
понял из их слов, что его выпускают, чтобы наблюдать, не захочет ли он снова
убить какую-нибудь девушку. Будут все время спрашивать, как он себя ведет на
свободе,  что  говорит, кем интересуется.  Может, они уже знают о  том,  что
случилось у Поровой?  Хромая Марына тоже уже,  наверное, доложила о  своем с
ним разговоре. Может быть,  они  ему даже  подставят  какую-нибудь  девушку,
чтобы она завела его в расставленную ими ловушку? Это не  были глупые люди -
этот Шледзик и майор Куна. Он удивился, когда они отпустили  его на свободу.
Они скрыли  за этим поступком какой-то сатанинский план - его свобода  была,
если по правде, только коротким  отпуском из тюрьмы, потом он снова вернется
в вонючую камеру, а  в конце  концов повиснет в петле.  Такой же, как та, на
ветви граба.
     Почему доктор не сжалился над ним - не выстрелил, не дал яду? Почему он
обрек его  на  такое  страшное одиночество, улетел  ночью высоко  в  небе? И
почему  смерть  от руки доктора казалась  ему более легкой, чем от чьей-либо
еще?  Потому ли, что  он  был  врачом,  сидел  у изголовья умирающих  людей,
провожал  их  до  границы  жизни. Да, он был  уверен, что мог бы умереть без
страха, если бы рядом с ним был доктор Неглович. Он бы лег в постель, доктор
уселся бы  рядом на стульчике, потом Антек закрыл бы глаза  - и так наступил
бы конец. Без страха и боли. Без кастрирования и ломания костей. Без жесткой
и душащей петли на шее. Доктор, однако, изменил ему -  оставил его живым,  а
сам улетел в  мрак  ночи. Он имел право обидеться на Антека и потерять охоту
встречаться с ним, потому что Антек сначала был насмешлив, грубил, издевался
над другими  и даже над доктором.  Но такой человек,  как  доктор, должен же
понимать, что нелегко умереть. Даже преступник должен немного  защищать свою
жизнь. Впрочем, доктор тоже говорил глупости о каких-то угрызениях  совести,
памяти о преступлениях. Он ничего такого не ощущал. Он считал, что ему будет
совсем легко жить на свободе, без наказания. Откуда ему было знать,  что это
будет так трудно?
     В  камере следственного изолятора он совершенно иначе  представлял себе
свободу. Он ожидал от людей  страха и чего-то вроде пугливого удивления. Ему
казалось, что из-за этого страха он будет пробуждать у людей уважение к себе
и  послушание,  начнется  время его  господства над  людьми.  Парализованные
страхом девушки даже без его просьб будут позволять ему трогать свои груди и
подбрюшья, и  тогда  в нем проснется мужчина.  Почему  бы это не должно было
случиться, если по нескольку раз в день в камере изолятора твердел его член?
Достаточно было, чтобы он вспомнил о Ханечке или о той обнаженной из Барт, и
он уже  чувствовал  в себе мужское возбуждение. "Я женюсь на Юстыне, женщине
прекрасной и чистой", - планировал он когда-то. О других девушках он думал с
отвращением и ненавистью, хотел их наказывать, хоть не  так сразу, чтобы его
снова не упрятали.
     Почему  ничего из  этого не вышло? Почему он  так странно повел себя  у
Поровой?  Хромая   Марына  тоже   пренебрегла  им.  Член  был   непослушный,
строптивый, упрямый, словно бы между желаниями Антека и им тоже образовалось
озеро страха  и ненависти.  Да,  видимо,  ненависти.  Даже мать,  которую он
должен  был любить и слушаться, казалась ему  особой ненавистной, потому что
была женщиной. Психолог в  следственном  изоляторе объяснял  ему, что, может
быть, постоянный страх перед матерью и ее кнутом он перенес на  всех женщин,
возненавидел их, потому что мать была женщиной. Сыну нельзя ненавидеть мать,
это  страшный  грех,  в  сто  раз больший, чем  убийство.  Жаль,  что он  не
поговорил  об этом  с  доктором. Жаль,  что доктор  улетел  в  ночной  мрак,
оставляя  его наедине  с  этими  странными мыслями.  Отчего  ему не  хватает
смелости, чтобы себе самому сказать, что жизнь ему уже опротивела? Отчего он
не может переломить страха перед собственной смертью? Это ведь очевидно, что
он не сможет жить так, как живет, день за  днем, ходя в лес и возвращаясь из
лесу, ненавидимый и одинокий,  во  враждебном мире, трясясь, что не сегодня,
так завтра он будет замучен насмерть.
     Сейчас тоже словно кто-то крадется вдоль стены хлева. Кто это? Один или
двое? Может, у  них с  собой вилы?  Они откроют  двери и в  темноте длинными
зубьями  пригвоздят  его к топчану. Это  будет  смерть в  страшных мучениях.
Каким он был дураком, когда думал, что  его  захотят убить в  лесу!  Намного
легче сделать это  ночью,  впотьмах. Прокрасться в хлев и  насадить  его  на
острия вил. Ведь двери в хлеву  не запираются  изнутри.  Значит,  это  здесь
нападут  на него, заколют или задушат без свидетелей,  точно  так же, как он
это сделал с Ханечкой...
     Он  вспотел от  страха.  Влез по деревянному столбу к отверстию,  через
которое  сбрасывали корм коровам. Потихоньку заполз  в сено, в  самый  угол.
Долго бы  его  пришлось здесь  искать.  Страх проходит, мокрое от пота  тело
начинает остывать, он уже дрожит от холода, стебли сухой травы  царапают его
и колют.  Но  он в безопасности, без страха переждет в этом месте  до самого
утра.  Днем они побоятся его убить. Жалко, что  доктор улетел. Сегодня Антек
попросил бы его, чтобы он дал ему такую смерть, чтобы те, полные ненависти к
нему,  все искали  его и  не могли нигде  найти. Это  наилучшая дорога  - от
смерти убежать в смерть. Что  можно сделать умершему? Убить его второй раз -
это  смешно!  Еще  раз  он  бы  продемонстрировал  им  свое   превосходство,
пренебрегая петлей, повешенной на дереве возле Свиной лужайки...
     Когда начало светать, он слез на топчан и отогрелся под одеялами. Потом
пришла мать, чтобы подоить коров. Она  дала ему  кружку  молока и  несколько
кусков хлеба, намазанных маслом. Четыре  куска хлеба она  положила  в сумку,
которую он брал в лес.  Он вымыл у колодца лицо  и руки, в  дом он вообще не
заходил, хоть бритье ему бы не повредило. У него был реденький мягкий пушок;
на щеках, подбородке и под  носом у него росли светлые  пучки волос, и, даже
не заглядывая в зеркальце, он знал, что выглядит противно,  немного осталось
от его прежней милой внешности. Он пошел в лес тропинкой через луга у озера,
шоссе пересек возле дома художника Порваша, какое-то  время  шел  по межам и
исчез в лесу. Он не спешил - никто ведь не проверял его работу, он не должен
был  расписываться  в  табеле  выхода на работу. Во всем  теле он чувствовал
усталость,  хоть  работу  еще  не  начинал.  Недосыпание  и  ночные  тревоги
притупили и его разум.  Ему казалось, что его мысли тоже устали, ум работает
медленно  и неохотно.  Он хотел сна, отдыха, пусть даже  отдыха вечного. Да,
может быть, он хотел именно такого долгого отдыха;  не думать ни  о  чем, не
чувствовать  ничего, не существовать. "Я спрячусь  в сарае доктора, залягу в
кабине его яхты, - подумал он в  какой-то момент. - Доктор вернется и найдет
меня, умершего  с голоду". Но он боялся собак доктора,  тех двух волкодавов,
которые бывали  странными - иногда они бесились, когда кто-то проходил  мимо
ворот  и ограды, а  иногда не обращали внимания вообще ни на кого, позволяли
войти  во  двор,   постучать  в  двери.  И  их   поведение   было  таким  же
непредсказуемым, как и поведение самого доктора.
     Лес  шумел  спокойно,  сонно. И этот  шум еще  больше отуплял Антека  и
наводил на него сон. Сквозь  голые  кроны  буков  он видел осеннее  небо, по
которому быстро  неслись грузные дождевые  облака.  Временами  проблескивало
солнце,  но только  ненадолго. Какая-то большая  желтоватая птица выпорхнула
почти  из-под самых его ног и, громко шелестя, исчезла в зарослях лещины. "А
говорят,  что  Клобуков нет",  - подумал,  он, потому  что  был  уверен, что
встретил Клобука.  <До6рый  это  был знак или дурной?"  -  задумался он,  но
только  на минуту; ничто не  могло приковать его мысли.  Лечь  где-нибудь  в
кустах, спрятаться в еловой чаще и заснуть  - этого он  на самом деле хотел.
Но он не  видел такого места,  земля везде  была  влажная  и  холодная, а он
сильно намерзся прошлой ночью.  Да, он знал тихий  закуток, почти уютный, но
там полтора года лежали  останки девочки, которая хотела  голой выкупаться в
озере.  Это неправда, что он туда ходил. Так он только сказал доктору. Он не
заглядывал туда,  что бы это  ему дало? Он не жалел и о том,  что  ее  убил.
Жаль, что только  потом пришла ему в голову  та мысль о бутылке.  Ту он тоже
мог отметить таким же образом,  чтобы те, кто ее когда-нибудь найдет, знали,
что это было его делом. Девушка была принесена в жертву. Смерть была жертвой
наивысшей и наилучшей. Старый  Бог жаждал таких жертв - из  первородных,  из
телят  и  барашков. Христос, сын  Старого  Бога,  должен был выкупить  людей
собственной смертью. Без  смерти  нет милости, нет искупления.  "Моя  смерть
тоже должна  быть жертвой",  - шептал он  себе и теперь уже  был уверен, что
жаждет смерти спокойной, мягкой, как сон.
     Когда он входил на  поляну со старым дубом, на минуту выглянуло солнце.
Пожелтевшая  трава возле  дуба выглядела  как  золотая,  небо заголубело,  и
поразила его красота мира. Но  увидел он также  и  Смерть.  Он  обрадовался,
протянул руки  и пошел навстречу ей со счастливой улыбкой на  губах.  Потому
что смерть - не только сын ночи, но и брат сна.




     О том,
     что из пистолета ТТ может убить
     даже категорический императив


     Доктор  Неглович вернулся в Скиролавки после четырех  дней  отсутствия.
Гертруде  Макух  он привез заграничный черный  платок  с  большими  красными
розами. Пани Басеньке подарил духи Нины Риччи. Порвашу сказал, что  не  смог
дозвониться  до  барона  Абендтойера   в   Париж.   О  концерте  Йоахима  не
рассказывал, впрочем, не было на  это времени - визиты  приятелям он наносил
короткие, даже не снимал куртку.
     Наутро  вместе  со  старшим сержантом Корейво  он поехал на милицейском
"лазике" в лес, на край глубокого  оврага, по дну которого тек ручей.  Много
лет  назад  один  генерал  приказал  построить   здесь  бункеры  из  толстых
деревянных  балок,  замаскированных  землей  и кустами.  Бункеры не  сыграли
никакой роли в  военных действиях,  никто никогда не  стрелял  из  них,  бой
начался в нескольких километрах  отсюда, в деревне Коринфки, потому что даже
генералы  не  всегда  выбирают  место  для  битвы.  Несколько бункеров  было
разобрано  на  дрова,  в  одном  лесничий Турлей  держал  бочки  с  живицей,
остальные  сгнили, потому что ветер и дожди смыли с  них землю. Но несколько
их  уцелело,  и даже сохранились  еще дубовые  двери  на могучих шарнирах. В
одном из  таких  бункеров, заросших  стеной колючего  терновника, двадцать и
более  лет тому  назад доктор прятал сетку. От нее осталась одна труха, а от
девочки из Барт - немного больше: скелет и немного плоти.
     В Скиролавки приехал вызванный по  телефону капитан  Шледзик вместе  со
следственной группой  и ордером  на  повторный арест Антека Пасемко. Шледзик
надеялся,  что,  приведенный к  останкам своей  первой  жертвы,  преступник,
возможно, сломается  и признается во всем. К сожалению, Антека дома не было.
Как заявила милиционерам его мать, Антек скорее всего уехал четыре дня  тому
назад. Пошел на работу в лес и больше  не вернулся. Она не удивилась, что он
удрал из деревни, потому что  здешние люди грозили ему местью и даже веревку
с петлей прикрепили возле Свиной лужайки.
     Останки  найденной  девочки  были  увезены  в Барты,  уехал  и  капитан
Шледзик, чтобы объявить розыск Антека Пасемко. А на следующий день он должен
был снова приехать. Потому что лесник Видлонг нашел на полянке возле старого
дуба  тело мертвого  мужчины,  который  застрелился  из  старого  армейского
пистолета ТТ.
     Страшно  выглядел Антек  Пасемко.  Пять дней  лежал он  в  лесу, а  тем
временем  птицы  выклевали ему глаза, лесные звери  объели тело.  Почему так
странно устроено, что сначала  птицы выклевывают  глаза каждой падали? Может
быть,  они делают  так для того, чтобы жертва, если она  еще жива, не начала
защищаться, а осталась слепая в лесу уже навсегда? Лица Антека никто не смог
опознать, но  по  одежде  и другим приметам мать,  отец,  братья  и люди  из
деревни подтвердили, что это он принял тут смерть.
     Без труда установили в первом приближении время, когда это случилось. В
кожаной сумке был нетронутый завтрак, который  он взял с собой на работу. Не
сумели  забраться внутрь  сумки лесные звери. Значит,  Антек погиб пять дней
тому назад,  сразу, как только пришел на работу. Расположение тела, позиция,
в которой лежал  пистолет с одним использованным зарядом,  - все говорило за
то,  что  он  сам застрелился. Не  установили,  откуда Антек  взял оружие  -
армейский пистолет. Номер и серия, выбитые на пистолете, свидетельствовали о
том,  что он был сделан еще во время войны, но  был отлично законсервирован,
без  капли  ржавчины  и пыли.  Принадлежал  ли  когда-нибудь  этот  пистолет
хорунжему Негловичу или кому-либо другому  - этого никто не  был в состоянии
установить, потому что номер и серия пистолета хорунжего ни в каких актах не
фигурировали. Никому не пришло в голову заглянуть в небольшое дупло в старом
дубе.  Там  все  еще лежала  промасленная  тряпка  и  несколько зарядов  для
пистолета  ТТ.  Наверное,  они  будут  лежать   там  до  той  минуты,  когда
какой-нибудь  вихрь  свалит это  дерево  и кто-нибудь начнет рубить  его  на
дрова.
     Незадолго  до  Дня  поминовения   плотник  Севрук  выкопал  для  Антека
достаточно  глубокую  и просторную яму  на кладбище, даже  не так далеко  от
могилы Ханечки Миллерувны. Похороны были в солнечный осенний полдень. Пришло
на них много людей.
     Сначала священник Мизерера не хотел участвовать в похоронах, потому что
Пасемко  собственной  рукой  посягнул на  жизнь,  которая принадлежала Богу.
Тогда Густав  Пасемко,  из-за жены, пошел в  дом  доктора на  полуострове  и
попросил его вмешаться, потому  что он хотел, чтобы хоть этот последний стыд
семью  обошел. "Прошу тебя, Янек,  об этом в память о твоем отце", - говорил
доктору Густав Пасемко.
     Неглович  позвонил  Мизерере  и,  ссылаясь на информацию, полученную от
старшего  сержанта  Корейво,  сообщил  священнику,  что следствие  по делу о
смерти  Антека  Пасемко  еще  не закончено. Многие чувствовали  ненависть  к
Антеку,  и многие ему угрожали, нельзя исключить  подозрения, что его смерть
была только замаскированной под  самоубийство. "Понимаю, - ответил священник
Мизерера. - Я не пойду вместе с процессией от  дома Пасемко. Но  я  согласен
совершить обряд на кладбище".
     И так  Антек Пасемко был похоронен  по-христиански. Священник  Мизерера
произнес  над гробом проповедь  о  справедливости  Божьей,  которая лучше  и
совершеннее, чем справедливость человеческая.
     Потом он бросил горсть земли на гроб Антека Пасемко и сказал: "Из праха
восстал и в прах обратишься".
     Бросили горсть  земли мать Антека Пасемко, его отец и два  брата. Потом
наступил момент очень неловкий,  потому что, хоть и пришло на похороны много
людей  и  тесной  шеренгой  окружали  они  могильную  яму,  никто из них  не
наклонился, чтобы взять горсть земли.
     И тогда, видя, что происходит, доктор Ян  Крыстьян Неглович протиснулся
через толпу, взял в пальцы горсть желтого песка и бросил его  на гроб Антека
Пасемко, говоря громким голосом:
     - Боже, отпусти  нам грехи наши, как  и мы  отпускаем нашим  виноватым.
Теперь  уже  все,  даже  Рут  Миллер,  бросали  по  горсти  земли   на  гроб
преступника,  а вместе с этой грудой земли  словно бы избавлялись от тяжести
ненависти, и становилось им легко от прощения.
     И  хоть  какое-то время спустя один человек, кажется, какой-то чиновник
из гмины, болтал там и сям, что в то время, когда умер Антек Пасемко, доктор
вовсе  не был  за границей, а находился в стране, может, даже в Скиролавках,
люди из деревни принимали это известие с полным равнодушием. Со временем для
людей  из  Скиролавок Антек  Пасемко  перестал  существовать, как  будто  бы
никогда не рождался.
     Однажды вечером  писатель Непомуцен Мария Любиньски, поднимая голову от
"Семантических писем" Готтлоба Фреге, сказал своей жене:
     - Существуют,  Басенька, законы, записанные в толстые  книги,  и законы
моральные, которые живут в каждом из нас. Кто для собственной корысти ломает
писаный  закон, тот преступник.  Кто же делает это во имя закона морального,
считается  человеком  справедливым.  Подумай,  разве  не  нашлись  бы  такие
смельчаки,  которые бы покусились на  законы писаные,  например,  на  святое
право частной собственности,  если бы  дошло до  какой-нибудь  революции? Мы
устанавливаем законы писаные, потом устанавливаем новые и снова их ломаем. А
знаешь, что дает нам право ломать законы? Чувство социальной справедливости.
     -  Ты вспоминаешь об этом в связи с похоронами Пасемко? - спросила пани
Басенька.
     - Нет. Мысли об этом мне навеял запах духов Нины Риччи, который от тебя
идет, - заявил Любиньски, о котором многое можно  было бы сказать, но не то,
что он относился к наивным.
     Люди  из  города, однако,  не забыли  так  сразу о деле Антека Пасемко.
Капитан  Шледзик,  как  известно,  любил  дела  запутанные,  и,  получив  от
полковника Крупы информацию, что  доктор Неглович не пересек государственную
границу, хоть клялся и божился, попросил у доктора подробный отчет обо всем,
что  он делал во время  своего трехдневного, а точнее, почти четырехдневного
отсутствия дома.
     Блокнот  капитана наполнился информацией: доктор  приехал  в  столицу в
среду  рано утром, поставил  машину на  платную стоянку, в ожидании самолета
позавтракал  в  ресторане  аэровокзала, где познакомился  с молодой красивой
паненкой. Тогда он решил остаться, потому что не любит далеких  путешествий.
Благодаря связям  той паненки, которую зовут Пчелка, он  снял  на трое суток
комнату в отеле  при аэровокзале. К сожалению, паненка удрала с пятьюдесятью
долларами,  которые он ей  по ошибке  вручил  вместо  пятидесяти злотых (обе
банкноты немного  похожи) на  покупку  одной мелочи. Рассерженный  наглостью
Пчелки, он с  раннего  вечера до поздней ночи  ходил  по  ночным  ресторанам
столицы, предполагая,  что там он наткнется на девушку и отберет у нее  свои
деньги. Девушку он, однако, не  нашел. И  назавтра, тоже вечером, в обществе
знакомой продавщицы из магазина мужского  белья, панны Юзи,  он снова  начал
поход из одного ресторана в другой. На третий день такой  поход он предложил
своей  старой  знакомой, пани  Ренате Туронь, но  тоже  без  результата.  На
четвертый день он вернулся домой, в Скиролавки.
     Капитан Шледзик, человек терпеливый и въедливый, поехал в  столицу, где
без  труда  при  помощи коллеги  из  милиции  нашел эту  Пчелку, которая без
особого сопротивления подтвердила слова  доктора,  так же,  как, с несколько
большим сопротивлением, призналась  в присвоении пятидесяти  долларов, и так
оправдала свой поступок: "Он произвел на меня  впечатление сумасшедшего.  Не
улетел, хотя  билет у  него  был.  Вручил мне пятьдесят  долларов на покупку
презервативов.  Сумасшедшие всегда  бьют  девушек  перед  тем, как  пойти  в
постель. Поэтому я удрала с деньгами. Это было в среду, в одиннадцать утра".
     У  продавщицы, панны  Юзи,  был  жених,  ее  свадьба была  назначена на
Рождество.  Неохотно она признала,  что в четверг, перед закрытием магазина,
появился  в  ее  жизни доктор Неглович  и  пригласил  ее  на  ужин  в ночной
ресторан. Они в самом деле ходили из одного ресторана в другой, что ей очень
понравилось.  Доктор,  казалось,  кого-то   искал,   спросил  ее,   в  какой
комиссионке можно купить духи Нины Риччи. Поздней ночью он отвез ее на такси
домой, но духов для нее не купил.
     Пани Рената  Туронь  - охотно  и  без сопротивления  -  призналась, что
доктор, кажется, уже давно ее втайне любит. Его предложение поужинать вместе
в ночном ресторане показалось ей привлекательным. За ночь  они несколько раз
меняли  местопребывание, что показалось ей  забавным. Потом он  отвез ее  на
такси  домой,  хоть  доктор  уговаривал  ее  навестить  его  в  отеле  возле
аэровокзала,   на  что  она,  как  порядочная  замужняя  женщина,  не  могла
согласиться.  Гардеробщицы  в нескольких ночных ресторанах подтвердили,  что
мужчина, которого им показали  на фотографии,  приходил  в  эти рестораны  и
спрашивал о Пчелке. Но было ли это в среду вечером, в четверг или в пятницу,
этого они не помнят. Сторожа платной стоянки возле аэровокзала сообщили, что
оставленный автомобиль марки  "газ" с брезентовым кузовом  трое суток не был
использован  владельцем. Горничные в отеле  не помнили, свидетельствовала ли
постель в номере 104 о том, что гость ночевал в отеле, охотнее они заявляли,
что  каждое утро застилали постель, в соответствии с распоряжением дирекции.
Портье в отеле не могли сказать, бывал ли доктор  в своей  комнате  или нет,
гости часто уносят ключи  в кармане  и выходят  с  ними  в город, хотя это и
запрещено.
     Потом, на  совещании,  которое капитан  Шледзик, майор Куна  и  старший
сержант  Корейво провели  в  отделении  милиции в Трумейках, было высчитано,
что, если бы доктор Неглович захотел вручить Пасемко пистолет своего отца, у
него  было в распоряжении для этой цели около 31 часа, то есть с одиннадцати
утра в среду до  восемнадцати в  четверг, когда закрывался магазин  мужского
белья.
     Глядя  на большую  карту  страны,  которую Корейво  развернул  в  своем
кабинете, капитан Шледзик меланхолически сказал:
     - Из столицы  до Скиролавок  можно доехать на такси за пять часов. Если
же  менять такси  по  дороге  в  разных  городах  и городках,  то это  может
продолжаться  шесть  или  семь  часов.  Понятно,  существуют  еще  и поезда.
Достаточно  проехать поездом  сто  или двести километров,  выйти на  большой
станции  и  на такси добраться на рассвете  до леса недалеко  от Скиролавок,
незаметно оказаться  на поляне, передать Антеку  оружие, вернуться  к такси,
велеть отвезти себя на какую-нибудь станцийку и снова сесть в поезд. Так или
иначе, но у доктора было достаточно  времени, чтобы перед закрытием магазина
мужского белья он мог появиться пред обличьем панны Юзи.
     -  Необязательно  это  был  поезд или  такси,  - заметил  Корейво. -  У
человека,  прожившего  на свете сорок пять лет  и работающего врачом, всегда
найдутся  преданные  друзья,  у которых  есть  автомашины  и которые живут в
столице или  неподалеку от нее. Например:  несколько лет назад случилась тут
такая  история.  Директор  госхоза  из  ревности  выстрелил в  свою  жену и,
истекающую кровью, привез  ее к Негловичу.  Тот ее перевязал, ранение  было,
кажется, только  поверхностное.  Муж попросил прощения  у  жены, которая его
любила,  доктор это дело замолчал. Они до  сих пор живут вместе,  и сейчас -
именно в столице. Насколько я знаю, у них  есть  машина. Думаю, что от  этих
людей мы никогда не узнаем, брал ли доктор у них машину и когда ее вернул. Я
знаю и другой случай: одна женщина хотела избавиться от беременности. ..
     -  Хватит! - перебил  его майор Куна. - Это  дело безнадежное. Впрочем,
как  свидетельствуют  факты,  Антони Пасемко  застрелился  на лесной полянке
около  семи  часов  утра.  Нет  следов,  которые  бы  указывали  на  участие
посторонних.
     - И неизвестно,  действительно ли  это пистолет  хорунжего, -  вмешался
Корейво.
     - Ну да, - согласился с ним Куна.
     Капитан  Шледзик  открыл  свой блокнот,  а потом  закрыл  его с громким
треском.  - Благодаря  доктору мы нашли  тело  первой жертвы Антека Пасемко.
Теперь у нас есть полная картина дела: три жертвы и их убийца, который из-за
угрызений совести или из-за страха перед местью людей застрелился на  лесной
поляне.  Надо только пожалеть, что он не оставил посмертного письма, как это
иногда бывает в детективах.
     - Зачем бы ему оставлять письмо?  - отозвался Корейво. -  Письма  пишут
тогда,  когда кто-то стреляется дома, за столом. А  его  убил категорический
императив. В лесу.
     Майор Куна  посмотрел  на капитана Шледзика, а  тот обратил  удивленный
взор на сержанта Корейво.
     -  Я и понятия  не имел, что вы, комендант, интересуетесь философией. С
каких это пор? Корейво  встал из-за стола, погладил усики и, делая вид,  что
не слышал вопроса, вежливо сказал:
     - Предлагаю поужинать в нашем ресторане. Я очень голоден.
     И хоть весь вечер  за  ужином капитан Шледзик посмеивался над интересом
Корейво к философии,  в своем блокноте возле самой фамилии Антека Пасемко он
все-таки написал в скобках: "категорический императив", потому что в глубине
души был склонен признать, что существует что-то такое  и это "что-то" может
убить человека.




     Безумие лесничего Турлея


     В  начале ноября, сразу после Дня поминовения,  который прошел  в такой
тишине, что  свечи  на могилах  до утра  горели  ровным  и  ясным  пламенем,
лесничий Турлей  увидел Клобука на ветке старой  вишни возле дома. С тех пор
видели, как  лесничий, исхудавший и небритый,  целыми днями неутомимо  мерил
леса  с  ружьем, готовым  к выстрелу,  охотясь  на Клобука, который,  по его
мнению,  был  виноват в  уходе Халинки. Грибники  слышали выстрелы в глубине
леса - это Турлей  отыскивал Клобука, целился из ружья, нажимал на курок, но
промазывал. Каждое утро Клобук снова  садился на ветку безлиственной  вишни,
прямо  напротив  окон лесничества. Турлей выбегал  с ружьем в  руках. Клобук
уходил в лес, а  Турлей  за ним -  в погоню по глухомани, по болотам, лесным
тропкам, урочищам и дремучим лесам.
     А  началось  все  вроде  бы  невинно.  Первые  две недели  Турлей  даже
радовался уходу  жены. Наслаждался  тишиной и полной свободой. Никто  к нему
уже  не  придирался,  что сломался  гидрофор или что в сарае нет сухих дров.
Никто не упрекал его, что в грязных ботинках он ходит по ковру, а на стульях
и креслах разбрасывает одежду и белье. Никто не заставлял его ежедневно мыть
ноги  и шею,  не велел бриться и помнить о десятках  мелких надоедливых дел.
Жил  Турлей  по примеру  стажера  пана  Анджея, питался,  как и тот, рыбными
консервами,  постель  его  начала  напоминать берлогу  одинокого  кабана.  В
комнате,  где он  спал,  чернели и  воняли  оставленные  на столе  тарелки с
остатками еды и пустые банки. Наконец, начала  протекать  батарея под окном,
явление  тем  более  странное,  что  как Турлей,  так  и  стажер  не считали
необходимым топить печь и не пользовались центральным отоплением. Ноябрьские
ночные  холода  они  переносили   по-мужски   -  мысль  о   дровах  была  им
отвратительна.
     Вода  из холодной батареи вытекала  мелкими каплями, но со временем все
более широкая струя воды  разливалась по комнате,  просачивалась под ковер и
под  кровать  Турлея.  Надо  было  спустить  воду  из  системы  центрального
отопления, но это требовало множества действий - откручивания и закручивания
нескольких кранов, вытаскивания  трех  ведер воды,  что было  свыше сил  как
лесничего,  так   и   стажера.  Намного  легче   показалось  Турлею  решение
переселиться наверх,  на ту кровать,  где  когда-то  спала  Халинка и чистая
постель даже еще пахла  ее  телом. Постель эта вскоре,  конечно,  потемнела,
посерела и даже почернела, на столе и на лавках появились воняющие тарелки с
остатками  рыбы.  Рыбий  запах  пропитывал  лесничество  Блесы от подвала до
чердака, им разили стены  в комнатах и  в  коридоре. Во время командировки в
Блесы старший лесничий Кочуба  выдвинул гипотезу, что под полом в канцелярии
разлагается дохлая крыса.
     В магазине  в  Скиролавках кончились  рыбные  консервы.  По  счастливой
случайности  стажер пан Анджей обратил внимание Турлея  на какие-то странные
создания, которые бродили по подворью, иногда ночевали в курятнике, иногда -
на  ветвях  старой  вишни.  Это  были  создания  слегка  одичавшие,  страшно
исхудавшие  и  оголодавшие и местами  как  бы  ободранные.  Несмотря  на  их
странноватый  внешний вид, лесничий Турлей  опознал  в них кур, которых  ему
оставила  жена,  но  он  забыл,  что их надо  кормить.  Теперь  каждое  утро
выстрелом из  своего  ружья  Турлей  убивал исхудавшую курицу,  и  вместе со
стажером они  ее жарили или варили,  чаще - варили, а потом сидели вместе до
позднего  вечера,  прихлебывая  бульон,  разрывая пальцами мясо,  потому что
вилки позеленели от плесени в мойке. В такие минуты, наполняя желудок чем-то
более  вкусным, чем  копченая  рыба,  лесничий Турлей  поверял стажеру  свои
перспективные планы на будущее:
     - Вы увидите, пан Анджей, что скоро я привезу из лесу целых три прицепа
дров, которые мне положены как натуроплата. Я их порежу  бензопилой, а потом
порублю на мелкие поленья. Эти поленья я уложу в огромную  поленницу посреди
двора. Поленница  будет такая большая, что ее  увидит моя  жена из окна дома
Порваша. И  тогда она  вернется ко мне вместе с ребенком,  и мы  будем  жить
счастливо.  Ведь женщине, пане  Анджей, не  нужно для счастья ничего больше,
только дров для домашнего очага. Может быть,  я  позабочусь и  о том,  чтобы
запаяли дыру в батарее.
     Хорошая еда давала  обоим мужчинам приятное  отяжеление, наевшись,  они
расходились по двум берлогам, а назавтра утром  Турлей стрелял  в  следующую
курицу на подворье, и снова  они ее жарили или  варили.  Сказать правду, они
были бы  счастливее, если бы куриц  можно  было есть  сырыми,  как  фрукты с
дерева, потому  что варка  требовала растапливания печи, а для  этого  нужны
были дрова, мы же знаем, что всякое дерево было для них ненавистным. И может
быть,  они и  перешли  бы  на сырое  мясо, если бы  не  предусмотрительность
стажера, который, ассистируя рабочим  на вырубках, от скуки собирал кору и с
набитым корой мешочком каждый день возвращался в лесничество.
     Но однажды, выйдя утром с ружьем, чтобы обеспечить едой себя и стажера,
Турлей обнаружил, что на подворье уже нет ни одной курицы, а только какой-то
похожий на курицу пестрый птах сидит на ветке облетевшей вишни. Он выстрелил
в этого птаха, но промазал.  Хлопая крыльями, эта курица - он ясно определил
в ней курицу жены - убежала в лес, и, хоть Турлей ожесточенно за ней гнался,
то и дело стреляя, нырнула в непроходимую чащу и исчезла. В этот  день  ни у
Турлея, ни у  стажера, пана Анджея, во рту не было ни крошки. И тогда ранним
утром сорвался  Турлей со своей постели, ведомый глубоким предчувствием, что
курица, как  создание глупое, вернулась на ночь в усадьбу. И действительно -
он  увидел ее снова на  ветке  старой вишни. Выстрелил и промахнулся,  потом
бросился за ней в погоню до самого болота,  вывалялся и  вымазался в вонючей
тине, но цели не достиг.
     Стажер,  пан Анджей,  легко смирился с очередной превратностью судьбы и
принес в лесничество радостную весть, что в магазине  снова появились рыбные
консервы. Он купил несколько  банок  и угощал Турлея их  содержимым.  Но тут
проявился твердый  и  неуступчивый характер лесничего.  Зачем бы Турлею есть
вонючие  консервы, раз у него оставалась еще одна курица? Голодал лесничий и
второй день,  на третий осторожно, на цыпочках, вышел из дому, прицелился  в
птицу,  которая сидела  на  ветке, выстрелил и промазал.  Хлопая крыльями  и
издавая горлом какой-то  странный писк, эта птица помчалась в  лес, а Турлей
гнался за ней в  кальсонах  и нижней  рубашке. Птица  петляла по болотам, по
лознякам, по молодняку и  по чащобам, питомникам и вырубкам. Турлей вернулся
под  вечер в разодранных  кальсонах  и рваной нижней рубашке,  с почерневшим
лицом, еле держась на ногах. Он поел рыбных консервов и сказал стажеру:
     - Нет сомнений, что это Клобук. Он  жил среди моих кур,  и это он навел
на меня  все  неприятности.  Поэтому  я не прилягу,  пока его не застрелю. А
тогда, пане Анджей,  у  нас  будет много дров  на подворье.  Поленница такая
большая, что достанет до неба и ее увидит Халинка из окон дома Порваша.
     С этого дня он начал ожесточенную, неутомимую охоту на Клобука, который
каждое утро появлялся на старой вишне. Турлей не ел,  не спал, забросил свои
обязанности,  но  упрямо  стремился  убить  ненавистную птицу.  Если  кто-то
считал,  что лесничий - безвольный мечтатель,  тот убедился  теперь  в своей
ошибке. Он не предавался мечтам, но, как  человек  действия,  от рассвета до
заката неустанно преследовал  цель. Он ложился спать в полночь, но еще перед
рассветом усаживался в старой уборной за сараем и  терпеливо ждал,  когда на
вишне покажется Клобук. Если кто-то думал  о нем как о человеке  ленивом или
беззаботном только потому, что вода все еще текла из батареи и не было дров,
сейчас мог собственными глазами  увидеть, как он ошибался. Турлей не брился,
не мылся, ел что попало (преимущественно рыбные консервы), но ничто не могло
сбить  его  с  дороги, на  которую он  вступил.  Не  существовали  для  него
трудности, которые отбили бы у него желание охотиться на Клобука, не страшны
ему были  дожди, осенняя  изморось,  ветры и  ураганы.  С  раннего  утра  он
постоянно находился на посту в уборной, а  потом гнался за зловредной птицей
по  долинам  и по лесным взгорьям. Сколько  километров леса он  перемерил во
время этих  погонь, сколько часов недоспал,  потому что  иногда оставался  в
засаде на  всю ночь,  сколько  отверг  замечательных предложений провести  с
приятелями  вечер  за  рюмкой!  Его разум  был занят  только  одним - понять
природу Клобука, разведать тропы хитрой птицы, найти его лежбища и  тайники,
напасть на него в  месте, где он чувствует себя в безопасности и теряет свою
бдительность. Много часов Турлей проводил, упражняясь в стрельбе, тысячи раз
опускался на  колено и поднимался снова, прижимал приклад ружья к плечу, вел
взглядом от приклада к мушке,  целясь  в воображаемое существо. Он  понимал,
что птица издевается  над  ним, каждое  утро  усаживаясь  на вишню  под  его
окнами. Он уговаривал стажера, чтобы тот помогал  ему как загонщик, спугивал
птицу из молодняков и с вырубок. Но он не был в состоянии победить лень пана
Анджея -  ни  просьбами,  ни угрозами. И даже иногда он слышал от него слова
сомнения, действительно  ли эта зловредная  птица каждое утро  появляется на
старой вишне. Откуда, однако, мог знать об этом стажер, если никакая сила не
могла выманить его из постели на рассвете? И так,  в  одиночестве, полагаясь
только  на  себя  самого,  мерил  Турлей  свое лесничество  туда и  обратно,
наискось и зигзагами, заглядывал под кроны поваленных елей, входил в чащобы.
И чем дольше он  это делал,  тем большую приобретал  уверенность, что это не
исключительно  его  личная  война,  но  что  судьба  доверила ему исполнение
великой миссии освобождения человечества от существа вредного и враждебного.
О  Клобуках  он  знал  все  или  почти   все:  о  том,  как  они  рождались,
размножались, что  любили есть и где проводить  ночи, когда обладали большей
силой и когда  меньшей. Вскоре  для него стало очевидным,  что его  ружье  и
обычный  заряд - неэффективное оружие против Клобуков, и поэтому он появился
у священника Мизереры, чтобы тот освятил ему несколько зарядов дроби и пуль.
Священник  отказался освящать,  но подарил ему  металлическую  пластинку  со
святым Кшиштофом, которую с тех пор Турлей всегда носил на груди. Не знающий
устали  разум Турлея выдумывал  и все  более  хитрые ловушки для  Клобука. У
рыбаков  он позаимствовал  старые сети  и развесил их  на  старой вишне,  на
нескольких  деревьях разместил  затейливые  капканы  и  силки, в  специально
купленном блокноте чертил постоянные маршруты Клобука по лесным дорогам  и в
этих  местах  обязательно,  хотя бы раз  в  неделю,  лично  бывал, с ружьем,
готовым  к выстрелу.  Его  борьба  приобрела  такой  гигантский размах,  что
рождала изумление у многих жителей Скиролавок и даже во всей гмине Трумейки.
Яркие  рассказы  о  Клобуке  и  его  коварном  поведении  привлекли  к  нему
сторонников -  однажды  в охоте на зловредную птицу принял  участие писатель
Любиньски, который обещал Турлею,  что  его  борьбу  со  страшной  птицей он
увековечит в одной из своих очередных  разбойничьих повестей.  Даже  старший
лесничий Кочуба  с  пониманием  относился  к отдельным недостаткам,  которые
можно было заметить в работе лесничего,  и серьезно  говорил: "Ну что ж, пан
Турлей охотится  на Клобука..." О борьбе Турлея с Клобуком ничего не говорил
Порваш, зато пани Халинка при каждом случае со злостью  констатировала: "Кто
бы мог подумать, что у него столько энергии и выдержки? Но дров как не было,
так  и нет. Я слышала, что  и батарея у него  начала  течь..." Пани Басенька
увидела в сражениях  Турлея  черты почти сверхчеловеческие  и  испеченный ею
пирог  из   дрожжевого  теста  лично  занесла  в  лесничество  Блесы,  чтобы
подкрепить силы героя. В самом деле,  в позиции лесничего Турлея было что-то
необычайное, что-то  от древних богатырей. Вырос  Турлей в воображении людей
до размеров великана, низко кланялись ему не только школьники, но и взрослые
люди. Лесничество Блесы стало местом, куда начали стекаться разные охотники,
искатели приключений, сказочники, жаждущие легенд о Клобуке, и даже приехала
одна  романтическая блондинка из Барт. Они,  однако, быстро покидали Турлея,
потому  что,  охваченный  высокой  идеей  умерщвления  Клобука,  он перестал
чувствовать жажду и голод,  а также, как в этом убедилась блондинка из Барт,
исчезло в нем и либидо, то есть он потерял тягу к женщинам.
     При  известии  об этом деле помрачнел  доктор  Ян Крыстьян Неглович,  а
потом пошел  в лесничество Блесы и  оказался  с глазу  на  глаз  с  Турлеем.
Сначала, как это уже стало привычным, спросил его о ходе борьбы с Клобуком и
выслушал  рассказы о коварстве этой птицы. Потом он велел Турлею раздеться и
лечь на кровать; выстукал его, послушал,  велел  показать язык и горло. Тело
Турлея было  исхудавшим  и почерневшим от трудов, выросла у него и рыжеватая
борода. В глазах его горел какой-то  зловещий  огонь, а жажда деятельности у
него  была  так  велика,  что даже  минуту  он не мог спокойно  полежать  на
кровати, а все время вскакивал и хотел бежать в лес.
     -  Вы убедитесь, доктор, - страстно говорил Турлей, - что  как только я
убью  Клобука,  на  моем  подворье  вырастет  большая  поленница. И  батарея
перестанет  течь. Поленница будет  такая  большая,  что  достанет до неба  и
увидит ее моя жена из окна дома Порваша. И тогда она ко мне вернется.
     -  Ну конечно,  -  соглашался с  ним  доктор. - Кажется,  она уже снова
полюбила зеленый цвет. Она купила Порвашу три зеленые рубашки.
     - Чудесно! - восторгался Турлей. - Снова  полюбила зеленый цвет?! А как
вы думаете, доктор, она мне изменила?
     - Нет, - решительно ответил доктор. -  Такая женщина, как пани Халинка,
никогда не изменяет чему-то  главному в мужчине, с которым она была в тесной
связи.  Вы ведь  не придаете значения таким мелочам, как то, что она живет у
Порваша и ложится с ним в постель. Порваш такой же, как вы: у него нет дров,
целыми  месяцами  он  носит  одну  и  ту  же  рубашку.  Уходя  от  вас,  она
одновременно  осталась  вам верна, может, не  в  общепринятом  смысле,  но в
смысле более общем, то есть самом важном.
     - Да; она осталась  мне  верна.  Я знаю  об  этом, -  соглашался  с ним
Турлей. - Я не дурак, чтобы обращать внимание на мелочи. Самое  главное, что
она осталась верна моей сути.  Вы правильно  заметили, что Порваш не намного
отличается от меня в некотором смысле. Значит, она ушла, но вместе с тем как
бы осталась со мной. В Порваше она нашла меня, разве не так?
     -  Ну  да. Вы обнаруживаете  поразительную трезвость разума,  -  заявил
Неглович. - Тем  легче,  как  мне  кажется, будет убедить  вас укрепить свои
силы,  чтобы борьба  с Клобуком  принесла  эффект.  Советую  вам каждый день
принимать красные таблетки, а вечером  голубые.  У меня есть для вас и серия
уколов. Я буду их вам делать лично  каждый  день.  Спустя  какое-то время вы
почувствуете сильный голод и жажду, и в  вас оживет натуральное либидо. Есть
ли у вас адрес той романтической блондинки из Барт?
     - Нет.
     - Жаль. Было бы полезно, если бы она к вам  сюда приехала через  десять
дней.
     - Не хочу я никаких гостей, - запротестовал  Турлей. - Чужие люди, даже
женщины, отвлекают меня и мешают в моих делах.
     Доктор сделал  укол и вернулся  домой. Десять дней он терпеливо навещал
Турлея и делал ему  очередной  укол,  велел Гертруде, чтобы она  каждый день
носила ему обеды. Через шесть дней этого лечения Турлей убедился, что больше
не видит Клобука на старой вишне, эта  коварная птица перестала преследовать
его, и поэтому он потерял  к  ней всяческий интерес. Да, время от времени он
еще ходил в лес на поиски зловредной  птицы, но все реже находил на песчаных
дорогах следы ее когтей. Через десять дней, когда вместе со  стажером, паном
Анджеем,  он  производил, как обычно, выплату  лесным  рабочим, он признался
ему,  что  скорее всего Клобук,  замученный  преследованием,  переселился  в
соседнее лесничество.
     Лечение,  которое  применил  Неглович, имело  и негативные последствия.
Вместе  с гибелью высокой идеи  борьбы с Клобуком лесничий Турлей  понемногу
возвращался  к  своим  прежним  привычкам  и  к  прежней  личности.  Куда-то
бесповоротно исчез человек действия, способный к большим трудам и жертвам, и
снова родился безвольный  мечтатель, человек необычайно  рассеянный и спустя
несколько минут  забывающий о  своих решениях,  если они требовали малейшего
усилия  с его  стороны.  Он  часто  бывал  осовевшим,  после хорошего  обеда
Гертруды  Макух он, как  раньше, любил часами спать на кровати и лучше всего
чувствовал себя, когда  его  никто ни к чему не принуждал, даже  к  выходу в
лес. И как он до недавнего времени почти жил  в лесной  чаще, так сейчас его
трудно было  уговорить  выйти из дому. Охотнее всего он посылал в  лес  пана
Анджея, что кончалось, понятно, необходимостью  утруждать  себя, чтобы найти
заблудившегося  стажера,  пока  он  не погиб от голода и холода.  Пан Анджей
нисколько  не  изменился  -  он  по-прежнему  терялся по дороге к  ближайшей
вырубке.
     Однажды Турлей пошел за хлебом  в магазин в Скиролавках и, проходя мимо
дома  Порваша, увидел за оградой из сетки маленького мальчика,  играющего  в
мячик. В фигуре  и чертах лица этого мальчика что-то показалось Турлею очень
знакомым. Тогда он остановился и спросил сдавленным голосом:
     - А не сын ли ты лесничего Турлея, мальчик?
     - Да, - ответил мальчик.
     - Это  я.  Это я  твой  папа.  Это я лесничий Турлей, - закричал  он  и
протянул к ребенку руки, хоть их разделяла проволочная сетка. Мальчик отошел
от сетки и недоверчиво сказал:
     - Я знаю, как выглядит мой папа. У меня есть его фотография. У него нет
такой бороды он не такой худой и черный.
     Дотронулся лесничий  до  своей  бороды, вспомнил,  что  он уже давно не
мылся и не брился полгода не видел мальчика, и тот  мог забыть, как выглядит
отец. Он решил тут же изменить свой внешний вид и вместо того, чтобы идти  в
магазин, быстрым шагом  направился в  лесничество Блесы. К сожалению,  он не
нашел в ванной ни одного лезвия, которое годилось бы для бритья. Не хотелось
ему снова идти через всю деревню в магазин, и он отложил это дело на  потом,
а  утром  забыл обо  всей этой  истории.  Его отличала  какая-то необычная и
раздражающая окружающих черта, что  все дела укладывались в его мыслях,  как
стопка  бумаги  на  столе  в канцелярии. Каждое  новое  дело  закрывало  все
предыдущие,  и ему казалось самым  важным  то, что происходило  в  настоящем
времени. За  листочками,  которые лежали внизу, надо было лезть, вытаскивать
их наверх,  создать иерархию их ценности, а это уже было связано с усилиями,
которых  он не любил.  Те, кто его  знал, знали  и  то, что,  если он что-то
откладывает  на завтра,  он  одновременно  откладывает навсегда,  разве  что
кто-нибудь настойчивый ему это дело постоянно подкладывал как новое. Сколько
раз он клялся,  что отчистит пятна с мундира, выгладит его, сбреет бороду, а
лицо старательно умоет  и  потом навестит своего сынка  в доме  Порваша. Это
кончилось,  однако, путешествием  в магазин, прокрадыванием мимо ограды дома
Порваша, покупкой лезвий и одноразовым бритьем бороды. Не хватило ему сил на
то, чтобы почистить и выгладить мундир. А когда он наконец погладил мундир и
почистил, снова  у него  кончились лезвия, а  пойти  небритым  он не  хотел,
боясь, что мальчик не узнает в нем отца.
     Так  он жил,  и  так  же  жил пан  Анджей,  пока  у  него не  кончилась
стажировка и он не покинул лесничество Блесы.
     В  тот  день, когда пан  Анджей утром садился в автобус, отъезжающий из
Скиролавок, Турлей несколько дольше пробыл в лесу. Вернувшись в лесничество,
он с удивлением  обнаружил большую поленницу дубовых дров на своем подворье.
Из  трубы шел дым,  а в кухне крутилась  возле  печки Видлонгова  и готовила
обед, батарея в комнате была  запаяна,  и по всему дому расходилось приятное
тепло от центрального отопления.
     - Я запретила Гертруде  Макух  приносить  вам обеды, -  заявила толстая
жена лесника  Видлонга, сдвигая с разогретой  плиты сковородку с шипящими на
ней кусочками сала. - Она готова за  эти обеды попросить  тот прекрасный луг
за вашим сараем. А мне и мужу этот луг как раз подходит. За вами уход нужен,
как за каждым одиноким мужчиной. Это я буду  готовить  вам обеды, завтраки и
ужины, наводить  порядок. Мужу я велела  полный воз  дубовых  дров привезти,
чтобы  тепло  было. Он привезет еще один воз, потом второй и  третий. На том
пастбище за вашим  сараем мы начнем  овец пасти, а держать  их будем в вашем
хлеву. Сено для овец свалим  в ваш сарай - сено с тех лугов в  лесу, которые
за  вами.  Дети  у меня взрослые,  надо бы  их навещать, и  мы хотим  купить
машину. На овцах скорее всего можно заработать.
     -  Хорошо. Очень  хорошо, пани  Видлонгова, - мурлыкал лесничий, вдыхая
вкусный запах жареного сала,  которым она сдабривала картошку. - Мне ни луг,
ни хлев не  нужны.  Об  одном  я  только думаю: привезти  три  прицепа дров,
порезать их на колоды, поколоть  на поленья и поленницу из них  большую, как
до неба, сложить. Увидит ее моя жена из дома Порваша и  вернется сюда вместе
с ребенком.
     - Ну конечно. Почему бы ей не вернуться, - поддакнула Видлонгова, ставя
перед лесничим  обед  из  двух блюд  на чистенько  вымытый стол.  Потом  она
принялась отмывать заплесневевшую посуду в мойке.
     Ел  Турлей  обед  и  невольно  поглядывал  на  выпяченный  к  нему  зад
Видлонговой, на большие полушария ее ягодиц и  широкую спину, толстые ляжки,
хорошо  заметные, когда она наклонялась над мусорным ведром, бросая  в  него
вонючие  остатки  старой  еды.  С полным  желудком, разморенный от  тепла  в
квартире, укачанный грезами, он пошел после обеда спать  в чистую постель  в
прибранной  комнате,  где  уже не текла батарея. Через  минуту за  ним вошла
Видлонгова, присела на краешек кровати и так говорила:
     - Я вам дала свою чистую постель, а вашу, грязную, забрала в стирку. То
же самое сделала с вашими подштанниками  и  нижними рубашками.  Все  принесу
чистое и  выглаженное. То же самое сделаю  с  рубашками и с  вашим  парадным
мундиром. Раньше я немного опекала пана Порваша, но он - не то же самое, что
вы.
     - О нет, нет, вы ошибаетесь, - защищал его лесничий Турлей. -  Он такой
же, как я. Иначе разве поселилась бы у него моя жена?
     - Я буду вас опекать, как Порваша, потому что я уже не беременею, и муж
на  эту  опеку согласился.  Хорош тот луг за вашим сараем, пане  лесничий, и
жалко,  если  пропадет или в чьи-то  чужие  руки достанется.  Уютно и удобно
будет  вам  с нами. Ведь неправда, что болтала  та  блондинка из Барт, будто
из-за погони за Клобуком вы уже на своей дудочке играть не можете?
     Она  сунула  руку   под  одеяло,   теплой  ладонью  вынула  из  разреза
подштанников дудочку лесничего и тискала ее нежно, с удовольствием, пока она
у него  как следует не  выросла и  не  затвердела.  Осенний  сумрак  царил в
комнате, и, легонько вздохнув, она  без стеснения разделась, обнажая могучее
тело, и легла рядом с  Турлеем. Ее мягкая кожа аж обжигала, а груди казались
двумя плоскими буханками хлеба. Лег на нее  Турлей, царапая ее шею небритыми
щеками, а она при этом только постанывала от удовольствия.
     Заснул  Турлей в ее толстых руках, и  ничего ему не снилось. А именно в
это время древний  Клобук снова уселся на ветке старой вишни и оставался там
до самого  утра.  Странная птица, похожая на  мокрую  курицу, с  золотистыми
перьями, сотканными из человеческих снов.




     0 том,
     как писатель Любиньски побратался с народом


     Мария Порова  убежала в лес, забрав с собой троих своих детей: Дариуша,
о котором  в деревне говорили, что из него вырастет большой человек,  потому
что смалу он держится гордо, Зосю, которая только  чуть от земли  выросла, а
уже кролика украла; и Янека, которому еще не было двух лет. Этот ребенок еще
не  ходил и не говорил и, оставленный Поровой на засиканной кровати, одиноко
колотился головой о подушку, что - ко всеобщему удивлению сельских женщин, -
казалось,   доставляет   ему   какое-то  странное   удовольствие.   Согласно
представленному суду в Бартах заключению доктора Негловича, маленького Янека
необходимо было направить в  больницу, а  остальных  двоих детей должны были
забрать  в детский дом. Так  и решил суд, лишая Порову  родительских  прав и
посылая  за  детьми  машину  из детского дома.  Кто-то,  однако, предупредил
Порову, когда машина приедет, и она убежала  с детьми в лес. А поскольку она
знала  его  лучше,  чем   лесничий  Турлей,   то  милиционер,   медсестра  и
воспитательница даже не пытались  ее искать. Огорчило  это  событие  доктора
Негловича,  потому  что, хоть и была  первая  половина  ноября  солнечной  и
теплой, ночами, однако,  случались  заморозки и дети  могли простудиться. Но
это  не казалось таким уж неотвратимым,  раз в лютые  морозы маленький Дарек
мог босиком и голый до пупка бегать по снегу и даже не закашлял. А когда ему
пани Халинка  Турлей купила теплые  рейтузы, он носил их один день, а  потом
забросил в кусты, объясняя, что ему в них неудобно.
     Новость о побеге Поровой Любиньски слушал  с наморщенным лбом, стараясь
разгадать загадку такого странного поведения этой женщины. Ведь если уже два
раза  в разные  детдома забрали у нее восьмерых  детей  и потом она ими  уже
никогда  не  интересовалась, почему  она теперь сопротивлялась  и  не хотела
отдавать  эту тройку? Если она  любит  их больше,  чем тех,  то  почему  она
поступает с ними точно так же, как с теми: не кормит, бросает одних на целые
дни и ночи? Разве в  такой ситуации  не должна  она,  наоборот,  нетерпеливо
поджидать, когда  Приедет машина за ее детьми и заберет их для лучшей жизни?
Впрочем, всем в деревне  казалось  очевидным, что Порова скоро справит  себе
нового  ребенка,  одного  или еще двоих, потому  что она  была  относительно
молодой и,  судя  по ее прошлому,  плодовитой женщиной. И в то же время  она
удрала с детьми в лес, будто бы наиценнейшее сокровище стремилась уберечь от
злых людей.
     Для  Непомуцена  Любиньского,  который  с  некоторых  пор  был захвачен
мыслью,  чтобы  начать описывать  людей и  события  настоящие,  образ  Марии
Поровой мог бы  стать канвой  для  новеллы  или рассказа.  Вмещалась она и в
формулу новой разбойничьей повести,  потому что, по  существу  дела,  Порова
была матерью-разбойницей. Нужно было только найти нужный ключ к пониманию ее
личности, этим  ключом отворить душу этой женщины,  увидеть  таящиеся  в ней
противоречия,  а  может  быть,  единство  противоположностей,  и  произвести
литературное увеличение, о котором он раздумывал возле шлюза на канале.
     Любиньски легко находил ключ к пониманию психики  героев литературных -
как вор, который  хочет попасть в чужую квартиру: ведь известно, что  обычно
такой  ключ  лежит под ковриком, - но  в случае  с существами  живыми поиски
ключа  иногда  оказывались  делом  очень  сложным. Живые  существа создавали
впечатление,  что ключ  к своему  дому они прячут неизвестно в каком кармане
или попросту теряют. Бывало, как  с Поровой, что этот  дом  оставался вообще
незапертым,  а хозяйка удирала  в лес  вместе со  своими детьми и со  своими
загадками. Этот дом, постройки и  несколько гектаров земли когда-то получили
родители  Марии Поровой  как  компенсацию  за  их хозяйство,  потерянное  на
востоке. Отец ее,  Юзеф,  вскоре  погиб,  подорвавшись на бомбе, которую сам
смастерил, чтобы глушить ею рыбу в одном из лесных озер. С тех пор хозяйство
вела жена убитого, Франчишка, воспитывая двух сыновей и  младшую дочь Марию.
Один из  братьев Марии стал  профессиональным военным, второй окончил горный
техникум и осел на юге. Мария же  на семнадцатом  году  жизни  родила своего
первого  внебрачного  ребенка  от  неизвестного отца.  Ее  мать  так  тяжело
перенесла это событие, что, как позже  говорили местные  люди,  из-за  этого
через два года после рождения внука умерла от инфаркта. Почти в это же самое
время Мария Порова произвела  на свет второго внебрачного ребенка,  тоже  от
неизвестного отца. И в тот же  самый год родила третьего ребенка,  что может
показаться странным,  а  все  же это правда, потому что  год складывается из
двенадцати  месяцев. Родив  второго ребенка в январе, третьего она  родила в
декабре того же года.
     Руки Марии Поровой так и не узнали работы, тело ее не ведало, что такое
зной и труд, потому что все в этой женщине было создано для любовных объятий
и рождения детей.  Именно  поэтому ни один  из братьев никогда не ни навещал
ее,  ни  к себе приезжать  не позволил. Мария отдала  в аренду  родительскую
землю, коров  и  свиней продала и жила  тем,  что  ей приносили  те,  кто ее
навещал. В  то время  это были  еще  преимущественно  разные панове из Барт.
"Первая дама Скиролавок", как ее называл доктор Неглович из-за того, что она
никогда  не  опозорила  себя  работой,   после  каждого  очередного  ребенка
становилась все  краше, хотя когда-то, прежде  чем  она  начала  рожать,  ее
считали уродиной. Так рождение внебрачных детей  служило Марии Поровой, хотя
другие  женщины в Скиролавках, едва рожали одного или двоих, уже приобретали
кривые  ноги,  дырявые  зубы,  волосы  у  них  вылезали, животы  становились
огромными, а зады - широкими. Порова ни потолстела сверх  меры, ни похудела.
Кожа у нее  была смуглая, волосы черные, густые, длинные, а  груди большие и
твердые, потому что она всегда  была в периоде кормления. О детях своих  она
никогда не заботилась, а если появлялся какой-нибудь пане автомобилем, могла
уехать с  ним куда  глаза глядят на  несколько  дней,  оставляя  мелюзгу без
всякого присмотра. Ничего  удивительного нет в  том, что  двумя годами позже
она родила четвертого ребенка. Спустя какое-то время ее дело рассматривалось
в суде в Бартах,  и  тот лишил ее  родительских прав, а всю  четверку  детей
забрали в детский дом. Поплакала немного Мария Порова, когда в доме у нее не
стало  этой мелюзги,  но  довольно  быстро,  уже  через  полгода,  утешилась
следующим ребенком, пятым, а потом шестым, седьмым  и восьмым.  Эту четверку
тоже  забрали в детский дом по решению суда в Бартах. Порова уже не плакала,
но  тут же справила себе ребенка девятого, десятого и  одиннадцатого. Рожала
она так легко, как курица несет яйца, а со временем приобрела такие навыки в
этом деле, что, родив первых троих детей  в больнице  в присутствии врача  и
акушерки,  остальных она производила на свет в своей квартире,  даже никакой
соседки на  помощь  не звала. Люди в  Скиролавках высчитывали,  что  первому
ребенку Поровой уже  должно  быть  девятнадцать  лет,  а поскольку это  была
девочка,  она, может быть, уже вышла  замуж. Никогда, однако, никто  из этих
детей не  появлялся у  матери, и она никогда ими не интересовалась. Странно,
что  с  этой  троицей,  при  известии  о  приезде милиционера,  медсестры  и
воспитательницы она в лес  убежала, что могло свидетельствовать о том, что к
этой троице  она  была привязана больше, чем к тем восьмерым. Но раз она ими
больше дорожила, почему она относилась к ним еще  хуже, чем к тем восьмерым?
Раньше клиенты  Поровой были  состоятельнее, теперь же она жила сбором ягод,
продажей сушеных грибов и тем,  что ей кто-нибудь принес.  Панове с машинами
уже редко попадали к Поровой, потому что,  хоть она вначале и хорошела после
каждого  ребенка,  но  после  восьмого  начала  страшнеть,  несколько  зубов
потеряла и под глазами у нее появились морщины.
     По мнению писателя Любиньского,  согласно логике, трое маленьких  детей
создавали ей  значительные трудности  в  добыче  средств к  существованию  и
удовлетворении  эротических  потребностей, и,  значит,  Порова  должна  была
радостно    приветствовать    машину   с    милиционером,    медсестрой    и
воспитательницей. Тем более, что она часто повторяла: "Как у меня эту троицу
отберут, новых рожу". Некоторые в деревне даже критиковали суд в Бартах, что
он так легко лишает ее родительских прав, ведь Порова, словно бы назло суду,
постоянно  рожала  новых  детей. Зачем -  никто  не понимал.  Было  над  чем
задуматься  писателю Непомуцену  Любиньскому.  Потому что, как  об этом  уже
упоминалось, ключа от этой загадки  он не  нашел под ковриком. И  либо этого
ключа вообще не было, либо Порова забрала его с собой в лес.
     На  третий  день  с  момента бегства, ведомый желанием  узнать  правду,
Любиньски  двинулся  в лес,  чтобы найти эту женщину  и  поговорить  с  ней.
Дремучий лес писатель знал хорошо, потому что был охотником и не один день и
не  одну ночь провел в лесных  зарослях. Он шел и  шел, а вокруг него стояла
солнечная и безветренная осенняя тишина. Очарованный красотой леса, он почти
забыл, зачем и  к кому идет.  Воздух  в лесу был необычайно чист, а там, где
лесные  рабочие  обрабатывали балансовую древесину и  где  поднимались  кучи
изогнутых  желтеющих  стружек,  аж  голова  кружилась  от  пронзительного  и
удивительно  прекрасного  аромата  свежего  дерева.  Шел писатель  Любиньски
заросшей  лесной  дорогой  и  вспугивал  белок,  прыгающих  в  орешнике. Ему
передалось  спокойствие леса,  он почувствовал, что в  нем вызревают мысли и
крепнет уверенность, что  жизнь Поровой могла бы послужить темой для истории
женщины,   которая  рожала  детей,  как  дерево  рождает   листья.  И  вдруг
Любиньскому показалось, что в жизни Поровой он рассмотрел дикую  и  жестокую
красоту, что в  таком  явном  и очевидном грехе он видит  невинность, а зло,
которое  причиняла  Порова,  из-за  своих  масштабов  ускользало  из  клещей
людского  суда  и  должно  было  быть  оценено по законам  природы.  Порова,
спрятавшаяся с  детьми в лесу, стала в воображении писателя и частицей леса,
как кабаниха с поросятами. Он увидел ее расчеловеченной, существом вне стыда
и вне понятия греха.
     Так размышляя,  он оказался возле лесного ручейка, который начинался на
Свиной лужайке  и тек по узкому  руслу на дне глубокого оврага. Тут писатель
внезапно почувствовал  запах  дыма,  а  потом услышал смех людей,  мужчин  и
женщин. Он вскарабкался по  крутизне оврага, продрался  через густую поросль
молодых  буков  и  вверху  увидел  травянистый  пригорок  старого  бункера и
пулеметную щель,  из которой выплывала струйка синего  дыма.  На пригорке на
драном  одеяле  сидела  Порова  в комбинации, с  голыми плечами, потому  что
теплое солнышко ее пригревало. Возле Поровой Любиньски увидел хромую  Марыну
с ребенком на коленях, Эрвина Крыщака, плотника Севрука и лесорубов:  Яроша,
Зентека и Цегловского. В ближних кустах  лежали их бензопилы и велосипеды, а
на маленькой полянке  за бункером паслись две лошади Крыщака и стояла телега
на  резиновых шинах. Дети  Поровой,  как писатель вскоре убедился, сидели  в
бункере  на снопах  соломы,  и  старший  из них,  Дарек,  подбрасывал кору в
железную печь,  на  которой  в одном  горшке  варилась  курица,  а в  другом
разогревались  гороховые консервы, так называемое восстановительное питание,
которое получали лесорубы.
     Никто не  удивился при  виде писателя.  Плотник Севрук подал  ему  свою
огромную  руку,  Порова и хромая Марына освободили для  него место на драном
одеяле. Многие ходили к Поровой,  а поскольку никто  этим не хвастался, то и
неожиданный визит Любиньского не показался странным. Налил  ему Ярош водки в
небольшой стаканчик и торжественно сказал: -  За наши прекрасные  мгновения,
пане  писатель,  пусть эта  чарка  наполнится. Опорожнил стаканчик  писатель
Непомуцен Любиньски,  чтобы его  не  считали  грубияном, потом  выпили Ярош,
Зентек,  Порова и Марына, а под  конец  плотник  Севрук. Для  Цегловского  и
Крыщака водки уже не хватило. Но когда это случилось, приехал на  велосипеде
молодой Галембка и  привез  две поллитровки. А  поскольку и этого  могло  не
хватить, о будущем побеспокоился  лесоруб Ярош и попросил у писателя крупную
банкноту. Тотчас же лесоруб Зентек уехал на велосипеде через лес в магазин в
Скиролавки, чтобы чарка и дальше могла наполняться.
     - Жалко,  что вы  не были на  моем утоплении в озере, -  загремел басом
плотник  Севрук.  -  Доктор  Неглович   лично  это  наблюдал,  и  ему  очень
понравилось.  Бегство  Поровой  тоже  интересно,  но   мое  утопление   было
интереснее.
     -  Вы  должны отдать  детей, - строго  сказал Любиньски  Поровой. - Ими
займутся специальные воспитательница и медсестра. Им будет лучше, чем у вас.
     - Ну конечно, им будет  лучше,  - согласилась она и попросила Галембку,
чтобы  он ее чарку  наполнил. -  Только  почему они  должны распоряжаться не
своим?  Если суд хочет  иметь  детей,  пусть сам себе  родит, а  не забирает
чужих, как судебный исполнитель коров из хлева.
     - Ребенок -  это не корова, - заметил  Любиньски. - И я об этом говорю.
Нельзя их забирать, как коров из хлева.
     -  Я  не это имел в  виду, пани  Порова.  Дети -  это как бы наша общая
собственность,  и общая  над  ними  должна  быть  опека.  Чтобы  они выросли
хорошими людьми. Порова опорожнила стакан и передала его писателю.
     - Пусть  же  эта чарка наполнится,  пане писатель, -  сказала она. - Но
скажу  вам, что, если бы так было, как  вы говорите,  что  дети  - это общая
собственность, то хоть бы раз вы ко мне пришли и этими детьми бы занялись. У
пани  Басеньки  нет детей,  а у  меня есть. Могла  бы  пани  Басенька  моими
заняться, потому что я могу родить еще, и не одного.
     -  Мы не хотим иметь детей,  - заявил Любиньски. - Мы не чувствуем себя
способными  как  следует  их воспитать.  Вы вообще  не думаете, что  ребенок
должен иметь все,  что ему положено. Поэтому вы должны  отдать  детей,  а не
убегать с ними в лес.
     - Я их отдам. Конечно, отдам. Но не так уж сразу, - объяснила Порова. -
Сначала я должна с ними убежать.
     - Зачем?
     -  Я должна их отдать, не убегая, как корову судебному исполнителю? Что
вы такое говорите, пане писатель? И Дарека мне жалко,  и Зосю, и даже Янека,
хотя он так  головой бьется  в подушку. Конечно, у меня их отберут. Но я тут
же что-нибудь новое себе  смастерю. Как жить без  детей?  Что за  женщина из
меня  была бы,  если бы я  время от времени не рожала?  Вам  не везет,  пане
писатель.  Женщин  у  вас  было  целых  три, а  ребенка  - ни  одного. Одних
неудачных женщин вы себе выбирали, не в обиду вам будь сказано.
     -  Что  правда, то правда, пане  писатель,  - согласился с  ней молодой
Галембка. - Помню, был у  нас бурый кот. Каждый день я должен был его пнуть,
сам не знаю зачем. Но когда этого кота жена отдала в лучшие руки, потому что
я время от времени его пинал, то мне  стало  жалко  его. Любил я этого кота,
хоть его и пинал.
     -  Ко  всему  человек  может привязаться, - заявил Эрвин  Крыщак.  - Я,
например, очень Привязался к князю Ройссу, хоть он и был мальтийским рыцарем
и таким человеком, что, если у него было плохое настроение,  вызывал меня  к
себе и  говорил: "Ты, свинья". К  Трумейкам уже танки подъезжали, я и говорю
князю: "Ты, свинья, теперь тебе конец". А он  забаррикадировался во дворце и
стрелял  из  автомата, и мне пришлось убить  его ножом. Я похоронил  князя и
даже всплакнул при этом. И скажу я вам, что жить без  князей скучнее. Князья
и  короли  - это  дела  прошлые, но  человек  привыкает и  к прошлым  делам.
Например,  не  в  обиду пану  писателю будь  сказано, я ни за  что  не  могу
прочитать его книгу о девочке, которая  сбежала из психбольницы. У меня есть
древняя книга, которая осталась мне от моего отца,  я ее читал  много раз, и
она мне так и не надоела.
     - Что это за книга? - заинтересовался Любиньски.
     - О битвах, о  сражениях второго дня.  Она  начинается так: "Но  сильно
ошибся Наполеон думая, что Беннигсен отступит, потому что наутро, как только
начало  светать, русские начала из пятидесяти орудий  бить  по французам. На
месте  приказал Наполеон, чтобы  с его  стороны ответить русским  канонадой.
Армию свою Наполеон  выставил за городом в несколько рядов.  И, усевшись  на
стульчике за костелом, он управлял оттуда баталией".
     Он  хотел  и  дальше наизусть  продекламировать  описание  сражения, но
Любиньски проявил нетерпение.
     -  Через  эту землю, через этот лес прокатились две больших  войны. Эта
последняя такая великая, что больше уже и быть не может. Еще в болотах башни
танков торчат, и старые каски лежат в оврагах. А вы о каком-то  сражении сто
пятьдесят лет назад рассказываете, будто это было вчера.
     -  Что  правда,  то правда, -  согласился Севрук. - Я сам видел великую
битву собственными глазами. Но одно дело - видеть самому, а другое - слушать
рассказы о битве.
     - Теперь  не  умеют рассказывать  о войне, - заявил  Крыщак.  -  И даже
фильмы о  войне  неинтересные.  Все время  показывают, как едут танки, бегут
солдаты и  пушки стреляют.  Может быть, вы послушаете: "Багратиону  пришла в
голову хорошая мысль..."
     Они пили, ели курятину, которую Порова заостренной палочкой вынимала из
горячего бульона и  всех  поровну  оделяла.  Наелись  мяса дети Поровой,  не
исключая  того малыша, который лежал в  бункере на соломе и по своему обычаю
бился головой в эту солому. Накормила своего малыша и хромая Марына, а потом
стащила с себя платье и в комбинации, как Норова, уселась на бункере.
     - За наши прекрасные дни, пане Ярош, пусть же эта  чарка наполнится,  -
торжественно   говорил  Любиньски   лесорубу,  наполняя   водкой   маленькие
стаканчики.
     Они пили, ели, говорили. Каждый о  том, что знал,  или  о том, что  ему
казалось,  но никого,  кроме рассказчика, это не волновало. Никто никого  не
слушал,  но  каждый  что-то  рассказывал  и  чувствовал  радость  от  своего
рассказа.   Плотник   Севрук   говорил,  как  он  строил  кому-то   сарай  с
четырехскатной крышей,  Эрвин Крыщак  - о князе Ройссе,  который, прежде чем
взбаламутить девку с фольварка, велел Крыщаку ее попробовать, не подцепит ли
он  от  нее  какой-нибудь  болезни. Ярош  - о  странном событии, которое  он
пережил  два  года  назад,  когда  возвращался ночью через  лес  из Барт  на
мотороллере в Скиролавки. Посреди леса остановил его на шоссе солдат, уселся
сзади на  его мотороллер.  По дороге Ярош  сообразил, что на этом солдате  -
мундир чужой  армии.  Возле лесничества Блесы солдат велел ему остановиться,
соскочил  и исчез в лесу. Зентек рассказывал  о цыганах и клялся,  что, если
где-то в лесу  цыгане  раскинут  табор, то  на  этом месте  никогда  уже  не
вырастет  новый лес.  Любиньски  рассказывал об одном  литературном критике,
который,  прежде чем прочитает  и оценит книжку, должен ее обнюхать. Молодой
Галембка все  время гладил  по голой  коленке то хромую Марыну, то Порову, а
они при каждом прикосновении заходились громким смехом.
     Плотник Севрук то и дело поднимал тосты за писателя Любиньского и снова
ему объяснял:
     -  Вы много потеряли,  пане писатель, что не видели  моего утопления  в
озере. Это правда, что  приятно посидеть  на бункере. Но  мое утопление было
интересней. Не в обиду будь сказано всей компании, но я  еще раз скажу,  что
убегать с детьми не так интересно, как топиться в озере.
     - А я тебе скажу, что самого интересного ты не видал, Севрук,  - заявил
лесоруб  Ярош.  -  Лучше  всего  было,  когда  мы гнали по молоднякам  Леона
Кручека, а потом вместе с доктором мою жену по голой заднице пороли ремнем.
     - Каждую неделю должно быть что-то интересное в нашей деревне, - гремел
басом плотник Севрук. - Тогда бы никто не скучал.
     - А вы знаете,  что  сюда,  в  этот бункер,  Антек Пасемко затащил труп
девушки из Барт? Полтора года она тут лежала, и никто об этом не знал...
     Эти слова произнес  молодой Галембка. И тотчас все умолкли, скорчились,
словно бы холодное  дуновение ветра вдруг  их  овеяло.  Наконец Эрвин Крыщак
укоризненно сказал:
     - Не говорил бы ты что попало. Не видишь, что ли, что даже пан писатель
пришел нас проведать? Умный, приличный, культурный разговор надо вести, а не
вспоминать о глупостях.
     - Так у меня только вырвалось, - объяснялся Галембка.
     -  Ну так  пусть у тебя что попало  не вырывается,  - бурчал Крыщак.  -
Сожми задницу, а то обсерешься.
     И  снова  они  ели,  пили,  разговаривали до  предвечернего часа, когда
прилетел легкий  ветерок и дым  из бункера  пошел  не прямо вверх,  а  начал
стелиться по земле. Сизый дым ел  глаза, окутывал своим  неприятным запахом.
Раскашлялся  Любиньски и отирал  слезы с глаз. Видя это, сидящая  по-турецки
Норова  схватила  краешек  комбинации  и,  размахивая ею,  отгоняла  дым  от
писателя,  одновременно открывая перед ним свои голые бедра, черные глубокие
борозды  на  животе.  Пробовала  обмахивать  писателя и  хромая  Марына, но,
поскольку она носила  трусы, ничьего интереса  не вызвала. Впрочем, несмотря
на обмахивание, все тонули  в клубах синего дыма, потому что маленький Дарек
топил  не только корой,  но  и еловыми ветвями и делал  это увлеченно  и без
устали. Время от времени, кроме подбрюшья Поровой, из клубов дыма выныривало
перед Любиньским улыбающееся лицо  Эрвина Крыщака и его  единственный желтый
зуб.  Иногда из синевы высовывалась,  как  большой  котел,  голова  плотника
Севрука или чья-то рука со стаканчиком водки. Потом снова дым заслонял мир и
выжимал  слезы  из  глаз, Любиньски  уже  никого и  ничего не  видел, и  ему
казалось,   что  он  проваливается   в   горловину  пекла.  Но  ветер  менял
направление, дым уходил  в глубь оврага,  все снова становилось отчетливым и
хорошо  видимым, даже  глубокий  пупок на животе  Поровой,  которая все  еще
обмахивала писателя своей комбинацией.
     Посматривал писатель  на ее пупок,  на волосатое лоно, потом переместил
взгляд на смуглое лицо, на черные густые волосы, которые  она распустила  по
голым плечам, слушал ее веселый  смех и  заглядывал в широко открытый  рот с
недостающими  спереди  несколькими  зубами.  Смех   Поровой  был  громкий  и
глубокий, он сотрясал ее  живот и обвисшие груди. Но Любиньски заметил и то,
что,  даже  сотрясаясь в  этом беззаботном  смехе,  она ни на миг не  теряла
бдительности, ее взгляд был холодным и постоянно стрелял во все стороны, она
напоминала  дикое  животное,  пойманное  человеком  и  немного  прирученное,
позволяющее  себя гладить, но постоянно готовое к побегу. Любиньски подумал,
что Порова не знает  чувства любви,  как слепой не знает света, внутренность
ее  души - как ее  дом  - холодная  и  пустая, обнищавшая. Она  обнимается с
мужчинами,  а потом рожает, стремясь разогреть в  себе что-то, что  остается
холодным  и разогреть  себя не дает. Подумал Любиньски и о том, что Порова -
как  полевая  груша, рожденная из случайно  брошенного семечка. Не  привитая
веточкой благородства,  она содержит соки  горькие  и  кислые, которые родят
такие же горькие и кислые плоды.
     После полудня, волоча ногами, приплелась из деревни старая Ястшембска с
бутылкой денатурата.  Писатель не хотел, чтобы люди  травились таким ужасным
напитком,  вынул из  кошелька вторую крупную банкноту, и на этот раз Ярош на
велосипеде  поехал в  магазин.  А  потому как магазин  был  уже закрыт, Ярош
постучался в дом Смугоневой, которая с каким-то любовником  из Барт  как раз
ужинала.  Смугонева  продала  ему  две  бутылки  водки,  а  потом  вместе  с
любовником села на мотоцикл и очутилась в лесу возле бункера. Но, упаси Бог,
не с пустыми руками, а с полной сумкой бутылок и с тремя кольцами колбасы. С
той минуты  в синеве  дыма  перед Любиньским  начало  появляться похожее  на
червивую редьку лицо старой Ястшембской, и, кроме этого, он то и  дело видел
что-нибудь новенькое. Смугонева не захотела быть хуже, чем Порова, она сняла
юбку  и  стала обмахивать своего ухажера  от  дыма, повесив розовые трусы на
куст шиповника. Но ухажер, кровельщик из Барт, человек уже немолодой, быстро
напился и заснул под этим кустом. Тогда Смугонева начала обмахивать молодого
Галембку, а когда и  он  свалился,  так же, как Цегловски и  Зентек,  громко
расплакалась.  Тогда  возле бункера  появился лесник Видлонг и  неприличными
словами стал обзывать Яроша, Зентека и  Цегловского за  то, что они уже  два
дня  не  делают  никакой  лесной работы. Он  обзывал всех  собравшихся возле
бункера пьяницами, пока писатель Любиньски не оскорбился на  эти  слова и не
сунул в руку Видлонга стаканчик с водкой, чтобы  и он опрокинул полную чарку
за  их прекрасные дни. Смугонева обещала его обмахивать, если он  перестанет
строжиться  и чарку осушит до дна. Видлонга не надо было долго упрашивать, и
часом позже он тоже  громко выкрикивал о прекрасных днях. Потом он признался
присутствующим, что ему уже много лет как обрыдл  большой зад его  жены и он
хотел бы поискать какую-нибудь маленькую жопку, с чем в Скиролавках нелегко,
потому что одна маленькая жопка принадлежит пани Халинке, которая  сбежала к
художнику Порвашу, а другая принадлежит пани  Басеньке, жене писателя. Тогда
на полянку возле бункера прибыл Шчепан Жарын, к сожалению, с пустыми руками.
Взамен, протягивая руку за стаканчиком водки, он предложил, что покажет всем
голову  своего  змея, и  даже  ширинку расстегнул.  Никто,  однако, никакого
энтузиазма  не проявил,  потому  что  почти  все, не исключая хромой Марыны,
этого змея  в самых разных  видах видели не раз. Раз уж  наткнулись  на  эту
тему,  то  любопытство беседующих  обратилось  к леснику  Видлонгу,  мужчине
высокого роста, плечистому, с  пышными усами, но как рассказывала о  нем его
жена с большим задом - с шишечкой маленькой, как наперсток. Это не  помешало
ему сделать четверых детей  ей и, как догадывались, и жене лесоруба Стасяка.
Лесник Видлонг, несмотря на  то, что осушил чарку  уже несколько раз  и  его
чудесно  обмахивала комбинацией  Смугонева, проявлял стыдливость  и не хотел
расстегивать ширинку. И даже сделал нечто удивительное. Ни с того ни с сего,
может  быть,  из-за  того,  что происходило вокруг,  а может,  и  по  другим
причинам (никто не может проследить за человеческими мыслями, как за птицами
в небе) Видлонг бросил Смугоневу и, подсев к Любиньскому, спросил его:
     - Как  вы  думаете, пане  писатель, есть  Бог или его  нет? Давно уже я
хотел вас об этом спросить, но обратиться к вам не смел.
     Задумался  писатель  Любиньски,  поднял  взгляд  от  волнистого  живота
Поровой к вечернему небу. Потом, когда  дым его окутал, он  раскашлялся так,
что встал с одеяла на бункере и, качаясь на ногах, громко заявил:
     - Я не знаю, есть ли  Бог на небе. Но то, что Землей правит Антихрист -
это точно! Он снова задумался, а потом заявил, с трудом подбирая слова:
     - Как его распознать,  внедрившегося  Сатану?  Французский доминиканец,
священник  Брокбергер так предостерегает: "Вы узнаете его по тому, что и он,
и члены его сатанинской свиты  будут целомудренны. Женщинам они велят вязать
на спицах, мужчинам прикажут  пить молоко  вместо алкоголя и  запретят иметь
любовниц. Потому что нет свободы без  плена и нет невинности  без  греха. Не
войдешь  на  гору  святости без нескольких  падений.  Даже Христос падал под
крестом".  Одно  мне  кажется ясным: что  человек должен постоянно падать, а
потом подниматься, падать и снова подниматься.
     Сказав  это,  он тяжело  уселся на одеяло и голову печально повесил.  А
возле него полный  стаканчик  начал усердно переходить  из  рук в руки.  Как
мертвая, упала  под  кустом  шиповника старая  Ястшембска, но мертвой она не
была, потому что громко портила воздух. Эрвин Крыщак влез на свою телегу, на
которой он привез  солому для утепления  бункера Поровой, и там заснул сидя.
Остальные, из-за  вечернего холода,  укрылись  в бункере,  уселись на соломе
возле разогревшейся докрасна  печки. Как долго  они  там  сидели  -  кто это
запомнит?  Сначала  краснота  от  печи  рассеивала  ночной  мрак,  но, когда
маленький Дарек заснул, печь остыла и всех накрыла темнота. И тогда писатель
Любиньски  вспомнил, что пришел сюда, чтобы  решить  чью-то  загадку,  и  за
сердце его  схватил  неожиданный  страх,  что  он  встал  перед  собственной
загадкой;  обеспокоенный, он  нашел чью-то теплую ладонь,  а поняв, что  она
принадлежит  хромой  Марыне, уже  смелее начал  действовать  и в наслаждении
потерял  сознание.  Очнулся  он раз  и  другой  и снова  заснул.  Потом  ему
казалось, что он лежит в гробу и в телеге на резиновом ходу едет на кладбище
в Скиролавках.
     И в самом деле ранним утром на досках телеги Эрвина Крыщака возвращался
к себе  домой писатель  Непомуцен Мария Любиньски. Вместе  с  ним на  досках
телеги лежали еще трое  мужчин - Ярош, Зентек и  Цегловски, а раньше их было
пятеро, только дом  лесника был  ближе от леса, и плотник Севрук раньше всех
освободился от Видлонга. Голову писателя
     Севрук  нежно  придерживал  своими огромными ладонями,  чтобы.  Господи
упаси, на неровностях грунта она не пострадала от тряски. А когда приехали к
дому  Любиньского, плотник  Севрук взял  писателя  на руки и, сопровождаемый
плачем пани Басеньки, положил его на кровать.
     Заткнула себе нос пани Басенька, потому  что, как плотник Севрук, так и
ее муж провоняли  дымом, будто бы возвращались с какого-нибудь пожарища  или
провели ночь в коптильне.  А  поскольку плотник Севрук не мог  расстаться  с
писателем: то ему ноги на кровати расправлял,  то руки на животе складывал в
молитвенном  жесте, а  писатель казался ей таким бледным, словно бы  в самом
деле умер, то пани Басенька Севрука "попросила" и позвонила доктору.
     Два дня и две ночи хворал  Непомуцен Любиньски с перепоя. Неделю хворал
от  стыда.  В это же  время какая-то женщина сообщила в отделение милиции  в
Трумейках   о  местопребывании  Поровой,  к   бункеру  подъехала  машина   с
милиционером, медсестрой и воспитательницей, а  поскольку Поровой  при детях
снова  не  было  -  в  квартире  хромой  Марыны  она пила водку  с  лесником
Видлонгом, - детей забрали без всяких трудностей и чьего-либо сопротивления.
     Неделю, сгорая  от  стыда, лежал Непомуцен  Любиньски в своей постели и
каждый день  выспрашивал  у  вернувшейся  из  магазина пани  Басеньки, какие
позорящие его сплетни ходят о нем в  Скиролавках. Через неделю пани Басенька
сообщила ему:
     - Правда ли, что ты какой-то павильон в Скиролавках хотел поставить  на
автобусной остановке? Сейчас плотник Севрук и Эрвин Крыщак  сгоняют людей на
строительство этого павильона и на тебя ссылаются. Зачем тебе павильон? Ведь
ты не ездишь автобусом.
     О том, что сделала прекрасная Брыгида, чтобы показать свою любовь
     В  середине ноября  неожиданно пришли сильные морозы, земля  окаменела,
озеро покрылось тонкой коркой льда. Болота за домом доктора парили  сильнее,
чем обычно, и там зароились духи; лесорубы,  которые проходили мимо, слышали
доносящийся  оттуда сухой  треск автоматов  и глухие стоны умирающих солдат.
Временами  посреди ночи  раздавался  пронзительный  человеческий или  птичий
крик; донесся он  до ушей Гертруды Макух, идущей вечером в  дровяник доктора
за  растопкой для  печи.  Она  набожно  перекрестилась:  это кричал  Клобук,
предвещая какое-то несчастье.
     Через несколько дней  пошел снег. При полном безветрии почти трое суток
летели с неба  огромные белые хлопья  и медленно покрывали весь мир.  Вскоре
снега  везде  было  по  колено, он укрыл  ветви в  саду и все озеро, пригнул
деревья  в лесу, окутал дома и ограды, раззвенелся санками.  По дорогам было
хорошо  ездить,  потому  что сугробов не  было. Впрочем, сразу же  появились
бульдозеры, и первый визит зимы  никому не  показался  неприятным. При снеге
ослабел мороз,  снег  был рыхлым, на  подворьях  возле домов, где было много
детей,  торчали  снежные  бабы,  слепленные в  основном  из  трех  шаров,  с
головами,  наряженными в  старые  кастрюли,  и  с метлами под мышкой. Их вид
радовал глаза взрослых, потому что напоминал им детство. Люди улыбались этим
зимним фигурам, и только  Макухова не избавилась от беспокойства, потому что
она услышала крик Клобука на болотах.
     В четверг, когда доктор Неглович закончил свою работу в  поликлинике  и
уже садился в машину, одетый в меховую куртку  и  шапку из  барсука, за  ним
выбежала медсестра, пани Хеня, бледная и взволнованная:
     - Панна Брыгида лежит  в  постели, как  мертвая.  Заболела или  сделала
что-то с собой. Вчера  вечером она  меня  попросила, чтобы  я забрала у  нее
ребенка, потому что, говорит, с  утра ей надо  куда-то  ехать. А  машина  ее
стоит во  дворе. У меня все  время  душа была не на месте, а сейчас я к  ней
наверх заглянула. Она почти не дышит.
     Вернулся доктор в  поликлинику,  поднялся по лестнице на второй этаж. В
первый раз он очутился в квартире  прекрасной Брыгиды, но осматриваться было
некогда.  В спальне  лежала  в постели молодая докторша-ветеринар, бледная и
без  чувств.  На ночном столике стояло прислоненное к вазочке незапечатанное
прощальное письмо без адреса.  Его нашла  пани Хеня и  хотела  прочитать, но
доктор почти  вырвал его у нее из рук, пробежал его  глазами,  убедился, что
написано оно было полтора часа назад, потому что не только дата, но и  время
было  на  нем  указано. Брыгида  приняла  две упаковки  реланиума,  в  общей
сложности  сорок  таблеток,  и шанс на ее  спасение казался  реальным. Тогда
доктор спрятал письмо Брыгиды в карман и велел  Хене,  чтобы она принесла из
поликлиники комплект  для реанимации и зонд  для промывания желудка и  чтобы
она позвонила в Барты, вызвала "скорую помощь".
     Две машины  "скорой  помощи" из Барт были заняты  на серьезном дорожном
происшествии, скоро приехать не обещали, тем  более что возле самоубийцы уже
сидел  врачи  тут  же  была  поликлиника.  Неглович  ввел  Брыгиде  зонд для
промывания желудка и как  следует  его  прополоскал. Потом ему не оставалось
ничего  другого,  как   сидеть  возле  больной  и   ждать  "скорую  помощь".
Расстроенную пани Хеню он отослал домой, чтобы она покормила своих  детей  и
ребенка  пани  Брыгиды,  закрыл двери на  ключ,  потому  что любопытные  уже
собирались возле дома. Телефонистка, которая соединяла  пани Хеню со "Скорой
помощью", успела передать новость о ветеринарше всем Трумейкам.
     Какое-то  время доктор сидел в кресле  возле дивана и держал Брыгиду за
запястье,  приготовив  все  для  очередного  укола  и  даже  принесенную  из
поликлиники  капельницу.  Но  Брыгида,  хоть  и  не  приходила  в  себя,  не
производила на него впечатления умирающей. Он отпустил ее  безвольную  руку,
только теперь повесил свою  куртку и шапку на вешалку в коридоре и мимоходом
осмотрелся  в квартире.  Она  состояла  из двух комнат и кухни,  мебель была
дорогая, ковры  на полу  ценные,  диваны и  кресла  необычайно мягкие -  все
говорило о  зажиточности. В первой комнате у  Брыгиды был цветной телевизор,
большая библиотека,  мягко  застланные лавки и камин из красного клинкерного
кирпича. В спальне, кроме  дивана,  стояли детская кроватка, большой шкаф  с
тремя   зеркалами,  старинный   дамский   туалетный  столик   -   прекрасный
антиквариат; дорогой стереофонический радиоприемник, кресло-кровать, полочка
с  мелочами  и несколькими  книжками.  Эта полочка  стояла  возле кресла,  в
котором устроился доктор, присматривая за Брыгидой. И ему сразу  бросилась в
глаза "Критика чистого  разума", которую когда-то,  случайно встретившись  с
Брыгидой  в книжном  магазине, он  посоветовал ей  купить.  Негловичу  стало
интересно, заглянула  ли прекрасная Брыгида хоть раз  в эту книгу, старалась
ли вникнуть в  ее  содержание и  какой  след оставила на полях, как  он  сам
привык  это  делать? Из  книги выпал засушенный цветок  - доктор  тут же его
узнал.  Это был цветок пурпурного вьюна, который  вился вокруг столбиков его
крыльца.  Что этот цветок был сорван с  какого-нибудь из столбиков - в  этом
сомнения не было, потому что во всей округе ни у кого  таких цветов не было.
И  он даже вспомнил момент,  когда Брыгида сорвала  этот цветок и  унесла  с
собой. Это было года полтора тому назад, летом. Ну да, это об одном из своих
волкодавов позаботился Неглович, потому что у того нагноилась лапа, и доктор
попросил   Брыгиду  о  врачебной   помощи.  У   Брыгиды  была   уже  заметна
беременность, и она, похоже, хотела как-то объяснить этот факт, но он все не
позволял ей это сделать. Они  разговаривали на крыльце, тогда она  и сорвала
этот цветок и, видимо, унесла с собой...
     На полочке доктор заметил  и свой старый вишневый портсигар, который он
когда-то  по  рассеянности  оставил в  поликлинике,  а  также оправленную  в
обложку  от удостоверения  личности фотографию  -  Брыгиду  и  себя  самого,
стоящих возле поликлиники у машины доктора.  У Брыгиды  было смеющееся лицо,
доктор положил руку на ее  плечо. Снимок сделал фотограф из Трумеек, который
тогда лечился у доктора от чирьев.
     Брыгида все еще была без сознания. Ее черные густые волосы выглядели на
белой подушке, как пятно разлившейся туши. Лицо казалось белее, чем подушка.
Черные  ресницы тенью лежали на щеках,  маленькие  губы были синими,  тонкие
брови,   как  две  острые  шпаги,  целились  в  основание  маленького  носа.
Обнаженные для  осмотра  груди  с  бледно-розовыми  сосками  поднимались  от
замедленного и ровного дыхания.
     Сидел доктор возле  Брыгиды  и смотрел на  нее в  задумчивости, а когда
ранние  осенние сумерки заглянули в комнату, он зажег  лампу  возле  дивана.
Золотистый блеск разлился  по щекам Брыгиды, по ее шее, несколькими  желтыми
пятнышками задержался  на скулах  и выпуклостях груди. Сейчас она была самое
большее  хорошенькой,  но  в самом  деле  она отличалась  большой  красотой.
Достаточно  было,  чтобы она открыла  глаза  -  огромные, чуточку  словно бы
бездумные, полные печали и преданности глаза телки,  как ее люди называли, -
и ее лицо тут же обрело бы всю свою красу.
     Он  взял  Брыгиду за запястье  и, глядя на  часы, считал удары  сердца.
Вдруг до него дошло, что она уже пришла в сознание и открыла глаза.
     - Это  не  было  разумно, - сказал он,  прикрывая одеялом ее обнаженную
грудь. - Не обижайся, Брыгида, но это было глупо.
     Она  хотела ему что-то сказать, пошевелила головой,  но трубка в  горле
заставила ее молчать.
     Он вынул из кармана  прощальное письмо,  принес к  кровати  хрустальную
пепельницу. Чиркнул газовой зажигалкой и, держа письмо  за один уголок, сжег
его на ее глазах, растерев в пепельнице черные клочья бумаги.
     - Ты скоро поправишься, - сказал он Брыгиде. -  Это не была смертельная
доза, и ты прекрасно  об этом  знаешь. Но могло  кончиться очень плохо, и об
этом тоже надо  было подумать. Полежишь в  больнице, твоим ребенком займется
Макухова, потому что у пани Хени и так много забот со своими.
     Она хотела вынуть изо рта резиновую трубку, но он ей не позволил.
     - Терпи, - сказал он и, казалось, был доволен своей жестокостью. Тут же
он встал,  потому что в двери  позвонили. Это  пани  Хеня вернулась от своих
детей.  Наверху  на  лестнице  ждали  священник Мизерера  и  старший сержант
Корейво, ниже толпилась кучка любопытных.
     - Ничего с ней не будет, - проинформировал доктор ксендза и коменданта.
- Я думал, что, может быть, она  захочет исповедаться, - сказал  Мизерера. -
Никогда она не была набожной, но в такие минуты  человек жаждет обратиться к
Богу. - Она, кажется, оставила какое-то письмо, - заявил Корейво.
     Доктор не ответил. Закрыл двери у них перед носом и вернулся к Брыгиде.
Пани Хеня вынула из шкафа чистую пижаму, чтобы переодеть в нее Брыгиду перед
отъездом в больницу.
     Доктор вышел в другую комнату, уселся в кресло и закурил сигарету.
     Через  пятнадцать  минут с сиреной приехала  "скорая  помощь"  из Барт.
Закутанную  в одеяло Брыгиду вынесли на носилках и увезли в  больницу. Тогда
доктор впустил в квартиру Корейво и Мизереру, все еще торчащих под дверями.
     - Хеня  говорила  нам,  что  она  оставила какое-то  письмо, - напомнил
Корейво.  -  Я бы  хотел  его прочитать. Оно может быть  важным для милиции.
Каждый случай даже попытки к самоубийству мы должны зарегистрировать.
     Бледный и немного встревоженный Мизерера переминался с ноги на  ногу. -
Только  исповедник  имеет право знать  всю правду.  Никто другой  не  должен
читать такие письма.
     - Это правда, -  согласился  Неглович. - Я его  сжег. Оно здесь.  -  Он
показал на пепельницу с обгоревшими клочками бумаги, и только  в  эту минуту
до него  дошло,  какой  красивый мужчина  старший  сержант Корейво, а  также
ксендз Мизерера.
     Пани  Хеня  прибралась   в  спальне,  а   потом   вошла   в  комнату  и
многозначительно  на  них посмотрела. Они поднялись и  вышли, а она  закрыла
квартиру  молодой докторши. Доктор  тут  же  сел в  свою  машину  и поехал в
Скиролавки. Наутро он привез в Трумейки Гертруду Макух, которая взяла у Хени
ребенка Брыгиды и увезла к себе. Ее руки всегда тосковали по прикосновению к
такому  маленькому и хрупкому  человеческому существу,  и так  сильно,  что,
занятая ребенком, она  забывала  о  докторе, который с тех пор ел как попало
приготовленные  обеды.  Тем  временем  по  Трумейкам  разнеслись  сплетни  о
прекрасной Брыгиде.  Люди  были  почти уверены, что, раз  Макухова забрала к
себе  ребенка  Брыгиды,  доктор  его  и  сделал.  И  это вовсе  не  казалось
удивительным.  В  Скиролавках  об  этом  спрашивали  Гертруду,   но  та   ни
подтверждала  сплетен, ни  опровергала их.  В  глубине  души она  тоже  была
убеждена,  что не  кто иной, а только Ян Крыстьян Неглович добрался когда-то
до зада Брыгиды.
     Неделей позже панна  Брыгида вернулась  в  Трумейки, а спустя несколько
дней она уже чувствовала  себя так хорошо, что приехала за ребенком на своем
прекрасном  автомобиле. Она была  все еще бледна, со  впавшими щеками, из-за
чего ее черные  ресницы казались  еще  длиннее,  а  выщипанные брови  -  еще
острее.
     - Спасибо вам. Спасибо за  все, - говорила она мягко.  -  Я  знаю,  что
совершила глупость. Моя смерть ничем бы делу не помогла.
     Доктор указал ей  на стул возле своего большого стола, но сам не сел, а
продолжал кружить по комнате. Он увидел слезы в больших  глазах Брыгиды и не
мог на них смотреть.
     - Послушай меня, Брыгида,  - сказал он  в конце концов, так  как привык
говорить "ты" и другим своим молодым пациенткам. - Люди болтают, что это мой
ребенок, потому что им занялась Гертруда.
     - Простите меня. Это не моя вина.
     - Я знаю. И не делай очередной глупости, не объясняй, что это неправда.
Пусть так  и  останется.  Мне это  и не помешает, и  не опорочит  меня,  а у
ребенка  должен  быть  какой-нибудь  отец.  Если  хочешь,  я  признаю его  и
формально.
     - Это  было бы нечестно, -  заявила она  решительно. И добавила: -  Вы,
однако, прочитали мое письмо.
     Он пожал плечами, не отвечая на это замечание.
     -  Ты  слишком  молода  и  неопытна, чтобы  решать, что  честно, а  что
нечестно. Но скажу тебе, что ради добра этого ребенка ему нужен отец.
     - Нет, - сказала она твердо и вытерла слезы.
     С неподдельной жалостью Макухова отдала  ребенка прекрасной Брыгиде,  а
та  уехала со стиснутыми губами, с лицом, как бы окаменевшим  -  без улыбки,
без следа  волнения,  без слез в  глазах. Доктор слишком  поздно понял, что,
может быть, он на этот раз унизил ее слишком сильно.
     С  тех  пор минимум раз в неделю Гертруда Макух выезжала на  автобусе в
Трумейки вовсе  не  за покупками, а  к панне  Брыгиде. С каждой  ее поездкой
исчезали  с  полок  закатанные  ею  банки  разных  компотов  для  маленького
человеческого существа. Брыгида принимала эти подарки  не потому, что они ей
были нужны. Она любила потом посидеть с  Макуховой и послушать ее рассказы о
докторе,  о том,  что он  больше всего любит из еды, что  делает вечерами, и
даже о  том, каких она к  нему водила женщин. Кого  из них  он хвалил,  кого
критиковал, за что и почему. Странной и всеохватывающей бывает любовь многих
женщин, она обнимает не только любимого мужчину, но и все, что его окружает,
о чем он тоскует. А ночами на болотах снова кричал Клобук, предвещая беду.




     О человеке,
     который придумал качели


     Бывают люди, которые  проходят по жизни  и миру так легко  и незаметно,
как луч солнца в  пасмурный день внезапно пробегает по полям и лесам. Кто-то
его, может быть, заметит  и запомнит, но ненадолго. Ведь он не оставил после
себя никакого следа, не согрел ничьих рук, не развеселил ничьего сердца. Был
- и словно  его не было. Засветил - но словно бы и  не засветил. Только чуть
скользнул  по чьему-то плечу, на короткую секунду оживил серость дня. Именно
так  многие люди проходят  по жизни, а когда умирают, даже неизвестно, что -
кроме даты рождения и смерти, кроме имени и фамилии - написать на могиле. Их
могилы,  впрочем, обычно  бывают такими же никакими, как  и жизнь,  - их  не
замечают. А  если  кто-то  случайно  задержится  возле них, прочитает имя  и
фамилию, узнает, сколько лет прожил, - невольно спросит себя: зачем жил? Что
у  кого  прибавилось  от  его  жизни?  Что  сделал   хорошего  или  плохого?
Единственным оправданием  такой судьбы можно считать  только факт, что  этот
кто-то попросту жил, ел и спал, занял место на кладбище.
     А ведь  иногда  случается,  что этот  незаметный и  неслышный  человек,
такой, что  или есть  он,  или  нет его, сделает что-то необычайное,  удивит
других, заставит задуматься.
     У Петра  Слодовика не было  долгов, как у плотника  Севрука,  - и  его,
стало быть, не знал судебный исполнитель. Он не  сдавал много молока и мяса,
но немного сдавал -  и  его  никогда  не  заносили в  списки  передовиков  и
отстающих. Он  не состоял в пожарной команде, а его жена - в кружке сельских
хозяек. Он был здоров - он, его жена и двое детей, - не помнил его и доктор.
Он  не задерживал  выплату  налогов  -  и немного  о нем  мог сказать солтыс
Вонтрух. Он не пил водку и не  бил свою жену, и поэтому его не вписал в свой
реестр комендант Корейво. Он не получал  писем  и никому не писал - не видел
его в глаза и начальник почты. Его дети еще не ходили в школу - не знала его
и пани Халинка Турлей.  Он не бывал  в  магазине, только его жена два раза в
неделю  тихонько  вставала  в очередь  у прилавка, ни  с  кем  ни  о  чем не
разговаривала, покупала, платила  и  уходила - и ничего о Петре Слодовике не
могла   сказать  завмаг  Смугонева.   А  если  ни  Смугонева,   ни  судебный
исполнитель, ни солтыс  Вонтрух,  ни доктор, ни начальник гмины  и комендант
отделения милиции, ни даже ксендз  Мизерера и учительница ничего о Слодовике
не знали, то  это выглядело так, словно его и не было  на свете. А ведь Петр
Слодовик на свете  был - и это совершенно точно. Ему было тридцать лет, и от
родителей  ему  досталось хозяйство  в пятнадцать гектаров, возле  дороги на
Трумейки, но немного поодаль от нее. Это было  хорошее, ухоженное хозяйство.
Петр  Слодовик женился  шесть лет тому  назад, у  него  было  двое маленьких
детей, он  пахал землю, доил коров, ездил на ярмарки, тому и другому говорил
"добрый день". Ни от кого он никогда ничего не  требовал, никому  и в голову
не пришло, чтобы и  от Слодовика что-то потребовать, а все  потому, что мало
кто задумывался о том, что он существует на свете.  Он редко показывался вне
своего хозяйства, не  приходил ни на  одно собрание,  не высказывался  ни по
одному делу  - как же его запомнить? На основании чего? По какому случаю? Он
жил, невидимый и неслышимый  для села, тридцать лет. И даже был случай, что,
когда солтыс Ионаш Вонтрух получал в гминиом управлении новенькие таблички с
номерами домов, только  на  полдороге  между Трумейками  и  Скиролавками  он
вспомнил, что одного номера не взял - для Петра Слодовика. И, бедный, должен
был еще раз ехать на своем велосипеде  в Трумейки. Поэтому у Петра Слодовика
был последний номер, хоть на самом деле ему полагался первый, потому что его
усадьба была первой со  стороны Трумеек  и  последней со стороны Барт. Из-за
Слодовика  и его  незаметности нумерация  домов  в  Скиролавках  до сих  пор
остается неправильной, потому что должна  начинаться от гминного управления,
а не  наоборот, -  и это единственное,  что  можно с уверенностью  сказать о
Петре Слодовике.
     Но однажды,  когда,  как это бывает в ноябре, вдруг снова стало тепло и
совершенно  сошел снег на дороге  и на полях, Петр  Слодовик вышел из  своей
халупы - незаметно и неслышно для всех. Он очистил от коры три столбика, два
из  них вкопал в  землю на подворье,  а  третий прибил к  двум остальным. На
третий столбик он привязал качели из веревки  и досочки, лично опробовал, не
оторвутся ли качели под его тяжестью, а  потом позвал своих детей, чтобы они
качались  по  очереди, сначала старший, потом младший. День, другой,  третий
качались детишки Слодовика - неслышно и незаметно. Дети,  однако,  похожи на
воробьев - осмотришься и не  увидишь ни одного, но положи кусочек  хлеба или
рассыпь немного  зернышек, и тут же они явятся неизвестно откуда.  К усадьбе
Слодовика сбежались дети со  всей деревни и через забор завистливо смотрели,
как  маленькие  Слодовики  то  возносятся кверху, то  летят  вниз, то  снова
взлетают вверх. Качели у Слодовика перестали быть невидимыми и неслышимыми.
     Спустя  несколько дней вышел к своему дому  лесоруб  Ярош с несколькими
очищенными от коры столбиками, толстой  веревкой и досочкой. Он построил для
своих детей двойные качели - чтобы один ребенок не ждал другого, а чтобы они
качались  одновременно. Лесоруб  Зентек наутро поставил тройные качели, но в
отличие от Слодовиковых и Ярошовых  качели посередине он подвесил  повыше, с
правой стороны - чуть  ниже, а с левой - совсем низко, для самого маленького
ребенка. Четверные качели,  с еще большей изобретательностью, чем у Зентека,
сделал  Цегловский. И так в каждой  усадьбе, где были маленькие дети, начали
строить  все более мудреные качели. А  те, у кого детей не  было или они уже
выросли,  с  легкой завистью  смотрели на соседей, тем  более что  время  от
времени взрослые  сгоняли  с качелей  детей и сами усаживались  на лавочках,
мелькая то вверх, то вниз. Художник Порваш построил двойные качели  для пани
Халинки  и  ее  сынка, плотник  Севрук поставил возле дома  писателя большие
качели для пани Басеньки, с дубовыми, покрытыми искусной резьбой столбиками,
и таким образом отработал аванс,  который брал  у писателя  на строительство
крыльца.  Время было  не  особенно подходящим для  таких забав -  ноябрьские
оттепели,  непогода, дни короткие  и  пасмурные. И  все же с  утра до  самых
сумерек  по  всей деревне  на белеющих свежим  деревом качелях раскачивались
дети и взрослые -  в  каком-то странном самозабвении  они  то  возносились к
небу,  то  падали вниз, чтобы  снова взлететь,  как  птицы. Удивлялись этому
проезжающие  по шоссе  водители,  потому что, куда  ни глянь, в каждом дворе
качался или ребенок, или какая-нибудь молодая девушка, или даже вовсе старый
человек.  Опьяняло их  это раскачивание,  взлеты  и падения  как на огромной
волне,  это захватывающее ощущение земли, исчезающей из-под  ног,  и  легкое
головокружение, как после маленькой рюмочки крепкой водки. Радость вселялась
в сердца людей, потому  что  из-за этого раскачивания  им казалось, что  они
отрываются от земли,  от  мелких  и  неприятных дел  и  улетают  к большим и
возвышенным. С досочек  они  слезали,  слегка покачиваясь,  -  опьяненные  и
улыбающиеся,  они  возвращались к  своим обычным  занятиям  с  чувством, что
пережили что-то  необычное, на минуту улетели куда-то очень высоко и далеко.
И  достаточно  снова  вернуться   на   качели,  чтобы   забыть  о   заботах,
почувствовать себя свободным и крылатым.
     Писатель Непомуцен  Мария  Любиньски задумывался  над  самозабвенностью
людей в этой забаве и даже пошел к Петру Слодовику, чтобы выяснить правду.
     - Вы заразили  всю  деревню, - заявил Любиньски.  - Интересно, откуда у
вас взялась идея сделать качели?
     - Я не знал,  что  это заразно, - скромно объяснил Слодовик. -  А  идея
возникла оттого, что мне  нечего  было делать. От  лени, пане, родилась  эта
болезнь.  Я сидел  и думал, к чему бы  руки приложить, и тогда вспомнил, что
когда-то  видел по  телевизору  качели,  и такие же сделал.  Откуда мне было
знать, что это заразно?
     Объяснение было  простым, слишком  простым  для писателя, привыкшего  к
чтению  "Семантических  писем"  Готтлоба   Фреге,  который  каждое  словечко
поворачивал всеми сторонами. А  поскольку  Непомуцен  Любиньски,  как всякий
умный человек, привык искать в книгах правду, то он целый день рылся в своей
библиотеке,  конспектировал научные труды и наконец  под  вечер  сказал пани
Басеньке:
     -  Неплохо бы  тебе знать, моя  дорогая,  что  не все на свете,  что мы
считаем хорошим и  интересным,  -  это результат труда. Много изобретений  и
много открытий  сделано  от  лени. А еще  больше  - от  желания  развлечься.
Существует, Басенька, "хомо сапиенс" и "хомо фабер", но им сопутствует "хомо
люденс".  Я  вычитал,  что  скорее всего большинство  открытий  родилось  из
желания  развлечься  или  позабавить  своих  детей.  Поэтому  не  стесняйся,
Басенька, качаться на качелях, хоть ты и взрослая женщина, а не ребенок.
     Удивительно,  но  спустя  какое-то  время  качели  стали  строить  и  в
Трумейках,  а  потом они  дошли и до  столицы. Многие рвутся в авторы  этого
изобретения, но  в  Скиролавках люди уверены, что  первые качели  сделал для
своих детей Петр Слодовик - человек тихий и скромный, который до тех пор жил
невидно и неслышно. А сделал он это потому, что ему было нечего делать.




     О несчастье,
     которое предвещал крик Клобука


     Однажды ночью  Юстыне  снова снилось, что  огромный Клобук ждет  ее  на
балке  в хлеву, а когда она пришла доить корову, слетел на  нее,  повалил на
навоз и в ее  изболевшееся от желания подбрюшье, как корова молоком, брызгал
белой теплой  жидкостью.  На рассвете  она поспешила  в рубахе в хлев  -  но
Клобука  на балке не  было. Ее охватили пустота и тревога, руки ее бессильно
упали, земля затряслась под ногами, а свист воздуха, который втягивал в себя
черный нос коровы, загремел в ушах, как шум вихря.
     Сколько же часов,  сколько дней и  ночей, сколько  недель прошло с того
момента,  когда ее  в  последний раз  навестил доктор  и  холодными пальцами
прикасался к обнаженному  животу,  грудям и шее, а потом в молчании  и  шуме
учащенного  дыхания  взошел  на нее  и причинил ей смерть? Каждую ночь  она,
нагая, ждала его в своей постели, пока, распаленная вожделением, не начинала
воображать его  как хищную  птицу,  которая  бесшумно падает на нагое тело и
приносит наслаждение. Много раз, лежа  в  постели, она чувствовала, что  эта
птица кружит над  домом; тогда она вставала с  постели и выходила  во  двор,
чтобы  увидеть ее  на фоне ночного неба. Птица, однако, улетала с появлением
зари.  Что мешало ему, что его отпугивало? Что не позволяло упасть  на белое
тело Юстыны? Может, он узнал, что она была  неверна ему, что в жнивную  ночь
ею овладел Франек  Шульц? Но ведь  это случилось не по ее воле, она  не дала
ему наполнить себя  семенем, а потом сожгла копну на поле и прогнала Франека
далеко  отсюда. Нет, не могла сердиться на это хищная птица, она должна была
догадываться, что  и  в ту  ночь она ждала только  его, только его  холодных
пальцев, прикасающихся к обнаженному  животу, груди и шее. Впрочем, это  уже
после того случая она увидела  на небе огромную тучу,  он появился словно бы
на ее крыльях, схватил за руку и, борясь с ветром и дождем, проводил в тихое
нутро кабины. Там она  снова  умерла под тяжестью  его тела.  Много  раз она
думала о тех минутах на полуострове и в кабине яхты. Тогда наверняка его дал
ей сильный  ветер и  черные руки огромной тучи.  А сейчас, может  быть,  тот
самый  ветер  и  та самая  черная туча  какой-то  великой,  непонятной силой
отнимали его у нее, запрещали приходить, загораживали  ему дорогу.  Ведь она
не раз чувствовала, даже когда он пришел и причинил ей смерть, что по дороге
он должен был побороть какие-то темные силы, продираясь сквозь вихри и бури.
В  таких  случаях его  пальцы  не  были такими холодными, а наслаждение - не
таким сильным и смертельным, и он, казалось,  был измучен  борьбой с грозою.
Тогда она любила его еще сильней, хотела гладить по волосам  и обнимать, как
маленького ребенка,  охваченного  страшным сном. Рядом со страстью рождалась
нежность  к нему  и восхищение  -  за эти  сражения  и борьбу, за победу над
вырастающими  перед  ним   препятствиями.  Полная  нежности,  она   вечерами
прокрадывалась  к  его  дому  и  издалека  наблюдала,  как,   видимый  через
освещенное окно,  он ходит по большой комнате с темной  мебелью или  сидит в
кресле и читает  книгу. Она тогда отчетливо видела всю его фигуру или только
голову либо лицо. Ей достаточно было закрыть глаза, и снова в ее воображении
он  принимал образ хищной  птицы, и она  бежала домой, убежденная, что птица
уже кружит над домом и через  минуту  упадет на ее  нагое  тело. Но птицы не
было, и она снова возвращалась к дому на полуострове. Но  войти она не смела
- неизвестно почему,  она  боялась темной мебели  в комнате  и  даже немного
побаивалась доктора, потому  что он  был другим, не таким, как тогда,  когда
появлялся у  нее.  "Это  не он",  - говорила  она  себе, хоть  именно  этого
человека она  полюбила и  возжелала. "Это был  он", - уговаривала  она  себя
дома, в постели. И она задумывалась, почему  она, будучи так близко, в то же
время остается так  далеко. Почему она не  может преодолеть  короткой дороги
мимо огорода  Макуховой и дома лесника Видлонга? Должна  была  быть какая-то
сила, которая задерживала его на месте, приковывала  к креслу.  Возле  этого
дома  должны  были  кружить  какие-то силы,  завистливые  и  ревнивые  к  их
молчаливой любви. Разве он  не  шепнул ей тогда, в  ночь, напоенную ветром и
грозой: "Люблю тебя, Юстына"?
     Лежа обнаженной  в своей постели,  она  однажды допустила к себе мысль,
немного  подозрительную.  Это  была в самом деле  мимолетная и мелкая мысль,
словно бы щелка в неприкрытых  дверях. Тотчас же она отбросила  ее  от себя,
запихала куда-то на дно памяти,  потому что он, мудрейший, мог ее  заметить,
подхватить,   выловить   из   глубин   других   мыслей.   И   обидеться   на
подозрительность и беспокойство. Это тогда, после той мимолетной и  минутной
мысли, полной беспокойства, она не умерла  до конца от наслаждения, а только
притворилась, что  умирает. Когда же он  вышел из дому, она  нашла  на своем
животе  липкое  семя.  Через  несколько  дней  она  обнаружила  на  простыне
беловатые твердые пятна - и снова в ней проснулось беспокойство. Может быть,
она не смогла  скрыть это  от  него, так же, как не смогла скрыть факта, что
уже не умирает, как когда-то - взаправду.  Малюсенькая до сих  пор щелочка в
незакрытых дверях  расширялась  все больше,  через нее врывалось подозрение,
страх, боль, отчаяние и  что-то удивительное - чувство сильное и обжигающее,
как водка, распаляющее мысли и  раздирающее душу на две половины. С тех пор,
как  и  раньше,  ей  казалось,  что  в ней  живут  две особы,  две  женщины,
враждебные одна  к  другой  и раздираемые разными чувствами. Одна любила,  а
вторая ненавидела. Одна была полна нежности, а вторая жаждала мести. Эти два
таких  разных существа  постоянно  боролись друг  с  другом и  не  позволяли
заснуть  -  она  бодрствовала  до самого утра.  А когда  даже и  засыпала на
минуту, появлялось лицо Дымитра - издевательское  и насмешливое. После таких
снов то, второе,  ненавидящее существо направлялось на  чердак  к  трубе, за
которой был спрятан карабин с обрезанным  дулом. А  эта первая все мечтала о
птице,  притаившейся на балке,  о прекрасной  птице  с  коралловым  гребнем,
похожим на губы,  спрятанные у  входа в ее лоно.  И пришла такая ночь, когда
снова ей  приснился Клобук,  сидящий на балке. Она пошла  в хлев, посмотрела
вверх  на прекрасную птицу,  а  та сказала  ей:  о  Брыгиде и о ее маленьком
ребенке,  которого держала на руках Гертруда Макух, о докторе -  она  видела
через окно,  как  он  наклонял  свое  лицо над  этим  маленьким человеческим
существом. Она удрала домой,  но на следующую ночь снова ей приснился Клобук
на балке. Она протянула к нему руки, умоляла, чтобы он повалил ее на навоз и
овладел  ею. Он, однако,  только  смотрел на  Юстыну  свысока  -  надменный,
молчаливый, величественный.
     В эту ночь  он приснился ей с  самого  вечера. Приснился, а может быть,
привиделся.  А может,  он был  на самом деле  -  с распушившимися  перьями и
бусинками  черных глаз.  Он сидел на балке, коралловый гребень поблескивал в
ночном  сумраке,  он говорил  хриплым голосом  на птичьем языке, который она
понимала, хоть и не запомнила  ни одного слова. Тотчас же она  натянула юбку
прямо на ночную рубашку, надела свитер, набросила на себя шерстяной платок и
на  босу  ногу  надела резиновые сапоги.  Взобралась на чердак, вынула обрез
Дымитра  и так, как он  ее учил, вставила патрон. Она не запомнила ни минуты
из  своей дороги на полуостров, может быть, туда перенесла ее большая птица,
потому что во всем теле она чувствовала боль от ее острых когтей.
     Шел   частый  дождь,  собаки  спрятались  в  сарай.  Двери  на  террасу
оставались приоткрытыми - в тот  день Макухова слишком сильно натопила печь.
Доктор сидел  в кресле  под зажженной лампой и читал.  Скрипнула  дверь,  он
поднял голову  и увидел  ее, мокрую от дождя, в платке и с  обрезом Дымитра,
который она держала в обеих руках.
     -  Чего ты  хочешь? - спросил он спокойно, хотя и должен был увидеть ее
обрез и мог догадаться, что она пришла, чтобы его убить.
     - Ты должен был дать мне ребенка, - сказала она певуче. - Но ты обманул
меня. Твое семя я находила на своем  животе или на  постели. Ты пожалел  его
для меня, хоть и знал, что я чувствую себя, как пустое дупло. Но ты наполнил
Брыгиду, и в ней завязалась жизнь. Я верила, что ты и со мной сделаешь то же
самое, пока не нашла твоего семени на своем животе и на постели. Ты перестал
приходить, а  я  перестала  умирать  под  тобой.  Я все жду,  когда же  меня
наполнит жизнь. Я  убила Дымитра так, как обрезают сухую ветку. Теперь птица
велела мне убить тебя. Ты  умрешь, но потом  снова  родишься и  снова ко мне
придешь.
     - Послушай, Юстына, -  поднялся он с кресла. Но он боялся первого шага.
Короткое черное дуло смотрело прямо в его грудь.
     Это  не  было  точное  оружие.  Слишком  короткое  было  у  него  дуло,
деревянный  приклад и затвор, прикрученный  твердой  проволокой. Но с такого
небольшого расстояния она могла попасть ему прямо в сердце. Достаточно  было
чуть сильнее нажать пальцем на курок, один выстрел - и он перестанет жить.
     - Ничего не говори. Я хочу, чтобы  ты умер так  же тихо, как Дымитр,  -
сказала  она угрожающе. - Клобук мне все выдал. Я  находила семя на животе и
на постели. Он каждую ночь  ждал меня на балке в хлеву,  но он боится тебя и
поэтому  на  меня  не падает.  Ты  умрешь  и  родишься  заново, так,  как  я
рождалась, когда  ты  у меня бывал.  Ты начнешь прилетать как большая птица,
будешь  сидеть на балке в моем хлеву. Скажи, почему ты не наполнил мне живот
благой  тяжестью?  Почему я должна, как моя мать, родить ребенка от дьявола,
хоть  хотела родить  от тебя? Зачем ты меня  обманул? Почему я должна  убить
тебя, как убила Дымитра?
     Он не слушал ее. Его охватили страх, отчаяние, гнев на самого  себя. Он
был  плохим врачом,  он  не  заметил симптомов  болезни,  хоть что-то  в  их
отношениях начало беспокоить его и оттолкнуло от нее. Ослепленный  страстью,
он не видел,  как бацилла  безумия развивается в ней день ото дня, от ночи к
ночи. То, что казалось ему так волнующе  прекрасным, это молчаливое ожидание
и  преданность,  эта  их любовь,  лишенная  слов  и  поэтому  такая  чистая,
огромная,  отбрасывающая от  себя все  лишнее,  -  все  это  не  могло  быть
настоящим.  Он чувствовал это в последнее  время  и  поэтому перестал к  ней
приходить.
     Его  ужаснули  ее  глаза  -  с  неестественно   расширенными  зрачками,
неподвижные, мертвые. Он видел бледность ее губ, капли воды, падающие на пол
с юбки. Заметил спутавшиеся волосы на голове - черные от дождя.  И отверстие
дула,   смотрящее  на  его   грудь.  Отчего  же  она  казалась   ему   такой
притягательной? Отчего он даже теперь не жалел о тех минутах, когда он шел к
ней краем луга,  гонимый  тоской  по любви без слов,  без  лишних украшений,
сложенной только из жестов и слияния?
     Он положил руку на грудь, словно хотел защитить сердце от пули. Сказал:
     - Клобук обманывает тебя. Ты веришь ему только потому, что я  так давно
у тебя не был...
     - Не  говори ничего! - крикнула она. - Я  хочу, чтобы ты умер молча! Он
сидит  на балке в моем хлеву и говорит мне слова, которые я понимаю. Я  даже
теперь  его слышу,  так далеко. Убери руку с груди, ты  спрятал под ней свое
сердце. Не бойся смерти, ведь потом ты родишься заново.
     - Он обманул  тебя,  - резко  сказал доктор. - Это не меня, это  его ты
убьешь. Это ведь  всегда был я  - и в снах, и там,  на балке. Большая хищная
птица.
     - Нет! - крикнула она.
     - Положи ружье! - приказал он. - Разденься и ляг в моем кабинете. Я еще
раз тебя  как следует осмотрю, чтобы открыть тайну  твоего тела. Он сделал к
ней шаг, прикрывая сердце.
     - Я любил тебя, Юстына, -  говорил он искренне, с неподдельной грустью,
потому что он когда-то в самом деле любил ее, хоть и недолго. - Ты не можешь
убить  меня,  потому  что вместе  со мной  погибнет  та птица, которая  тебя
навещает.  Позволь  мне  еще  раз  прикоснуться  к  твоему телу, пробежаться
пальцами по твоему обнаженному животу, по груди, дотронуться до твоей шеи...
     Она задрожала от холода, а может быть, от его слов. Ее руки уже не  так
крепко сжимали деревянный приклад отреза.
     - Он  велел убить тебя... -  повторила она два раза, закрывая глаза. Он
уже не боялся ее. Говорил мягко, словно хотел ее убаюкать:
     - Это хорошо. Ты сделаешь это позже. Успеешь. У тебя еще много времени.
Но  сначала я дотронусь до тебя, положу руки на твое  тело.  Умрем вместе  и
вместе возродимся. Как трава весной.
     Он вынул обрез из  ее  рук, положил  на стол.  Потом обнял ее и,  почти
лишенную сил и воли, увел в свою спальню, раздел и уложил в постель.
     - Я нашла твое семя у себя на животе и простыне, - повторяла она сонно.
- Он мне снова снится, так, как раньше. Ждет  на балке и ждет, когда я приду
доить корову.  Я знаю,  что  когда-нибудь  он  прыгнет  на меня,  повалит  и
наполнит жизнью...
     Она говорила и говорила, но он не слушал. Он вышел в салон, вынул заряд
из обреза, в своем кабинете наполнил шприц успокаивающим средством. Когда он
вернулся в спальню, она все еще тихо говорила:
     -  Я  тебя  убью,  как  Дымитра.  Клобук  теперь  будет  моим  мужем...
Навсегда...  Она  застонала  от  наслаждения,  когда   его  холодные  пальцы
пробежались по  ее телу. Но она не чувствовала боли, не отреагировала, когда
он сделал ей укол в  бедро. Он гладил ее  тело, пока она не заснула  крепким
сном, громко и ровно дыша.
     - Я любил тебя,  -  сказал он, когда она  на секунду  приоткрыла глаза.
Потом он  подошел  к телефону  и  попросил соединить  его с  психиатрической
лечебницей в  ста  километрах отсюда. Он сидел возле Юстыны до самого  утра,
пока  она не проснулась и не улыбнулась, видя, что она лежит у  него в доме.
На миг,  впрочем, потому что тут же  ее охватило  беспокойство, глаза  стали
мертвыми.  Она  хотела  встать,  бежать за своим обрезом, повторяла что-то о
приказах, которые отдает  с  балки птица  с золотистыми перьями и коралловым
гребнем на голове. С помощью Макуховой он привязал ее руки и ноги к кровати.
Она дрожала и билась в конвульсиях.
     Наконец к  дому подъехала машина из лечебницы,  и из нее  вышел молодой
врач, которого  Неглович не  знал. Оба  они пошли  к Юстыне, тот старательно
записал  в толстую  книгу  ее  рассказ  о  птице  на  балке,  кивал головой,
улыбался, поощрял ее, чтобы она говорила.  Наконец он сделал ей укол и пошел
в салон, где его ждал Неглович.
     - Любопытное  оружие,  -  сказал  он, осмотрев лежащий  на  столе обрез
Дымитра.
     - Она хотела меня убить.
     - Это случается, - заявил он равнодушно.
     -  Она хотела  ребенка. Сначала от мужа, которого она  убила,  потом от
меня. Как вы считаете, ребенок мог спасти ее от болезни?
     Тот пожал плечами.
     - Не верю в такие истории. Вы упоминали, что это у нее наследственное.
     - Ее отец  убил мать, подозревая, что она зачала ее с дьяволом. Он умер
в психбольнице. Был опасен для окружающих.
     - А Клобук? Кто такой Клобук?
     -   Здешний   дух.  Он  принимает  вид  мокрой   курицы.  Птица.  Самая
обыкновенная птица. Иногда приносит счастье, иногда несчастье. До сих пор он
вел себя  вполне мирно, с ним не было никаких проблем. Но в  последнее время
все изменилось:  сначала  он изводил лесничего, а теперь принялся за Юстыну.
Боже мой, это всегда была такая добрая птичка...
     - О? - удивился молодой врач. - Вы тоже верите в Клобука?
     -  Не  знаю,  - вздохнул  Неглович.  - Я  очень  давно здесь живу, пане
коллега, если это вам что-то объяснит.
     - Понимаю, - отрезал тот, глянув на часы.
     Он торопился в обратный путь. В лечебнице было несколько сот больных, а
на дежурстве только четверо врачей.
     Гертруда  переодела спящую Юстыну в чистую  пижаму  доктора, и  в таком
виде ее вынесли к машине.
     -  Я любил ее, - сказал Неглович, прощаясь с молодым психиатром, но он,
похоже, не слышал этого. В мыслях он уже был в лечебнице.
     Гертруда  Макух  рассматривала  в  салоне  обрез Дымитра,  как  мертвое
чудовище.
     - И что она хотела с этим сделать, Янек? - спросила она.
     - Ничего.  Она принесла мне его,  чтобы я  отдал коменданту Корейво,  -
сказал  он  и поручил  Гертруде  пойти в  усадьбу Юстыны, подоить  корову  и
накормить кур.
     На полдороге  на  работу,  в  Трумейки, он  вдруг  осознал,  что  с ним
произошло нечто страшное  и такое же  неотвратимое, как смерть. Он  подумал,
что все, что живет  на  свете, должно страхом и  страданиями платить за свое
существование, страсти, минуты счастья.
     Вечером он широко открыл двери  на террасу и,  вслушиваясь в монотонный
шум дождя, который шел уже несколько дней, смотрел в туманную тьму. Он дышал
сырым  запахом  близкого  озера  и чувствовал, как  его наполняет боль.  Все
прекрасное словно было  уже  у него  позади,  на  расстоянии вытянутой  руки
находились стена темноты и  шелестящего  дождя, пустота, страх, беспокойство
снов. Страдание  Юстыны обернулось золотистой птицей с коралловым гребешком,
он  не  мог помочь ей, как  невозможно  проникнуть  в  чужие сны, привести в
порядок их сюжеты, установить последовательность, дописать окончания.  Он не
мог  протянуть к  ней руку помощи,  так как нельзя войти в чужой сон,  самое
большее - его можно прервать поцелуем. Золотистая птица, похоже, должна была
быть настоящей. Он чувствовал ее присутствие там, в дождливой тьме у озера.




     О гордости,
     унижении и автомобиле, который приносил счастье


     О  происшествии с Юстыной  Васильчук  недолго  говорили в деревне.  Она
всегда казалась людям не такой,  как все, и немного странной, особенно после
смерти  мужа,  который утонул  в проруби.  Она  избегала разговоров, мужских
приставаний,  жила  одиноко,  не интересуясь ничем  и никем. Ничего не  было
удивительного в  том, что ее разум  помутился, что ее увезли  в лечебницу из
дома доктора; ведь где, как не у доктора, можно искать помощи в таких делах.
Корову, птицу, пашню и луг  Юстыны взяла в аренду живущая по соседству Зофья
Видлонг, жена  лесника. Братья  Дымитра  заколотили  досками окна  дома,  на
дверях повесили  большие замки,  ведь  дом нельзя было продать  без  решения
суда,  а  суд велел ждать результатов длительного лечения Юстыны. Деньги  за
корову  и  птицу,  за  аренду  пашни  и  луга  братья  Дымитра  положили  на
сберегательную книжку своей  невестки и сообщили Негловичу,  что если Юстына
поправится, то они и  тогда не позволят ей вернуться в Скиролавки, а заберут
ее к  себе,  найдут ей работу в  столовой на  шахте. "Слишком уж она  близко
приняла к сердцу смерть Дымитра и  потому заболела", -  говорили они и между
собой, и людям, что всем казалось правильным и правдивым.
     Минимум  раз  в  неделю до конца  ноября  и до середины  декабря доктор
Неглович ездил на своей машине  в отдаленную лечебницу,  где  лежала Юстына,
разговаривал с врачами, сидел  возле ее постели. Возвращался он угнетенный и
мрачный. Это очень огорчало Гертруду Макух, и она строила разные домыслы  на
этот счет, а кому,  как не прекрасной  Брыгиде, она могла их  поверить?  Обе
сидели в мягких креслах в доме Брыгиды, пили чай и разговаривали о докторе.
     -  Он любил  эту Юстыну и все еще  любит, - вслух размышляла прекрасная
Брыгида. -  И  именно в  этом заключается  секрет, что он не может  полюбить
меня.
     Гертруда придерживалась другого мнения:
     - Если бы он ее любил, я бы первая об этом знала, потому что он от меня
ничего  не скрывает. Он  ездит  к ней в больницу и  возвращается  печальный,
потому  что  ему жалко  Юстыну. У него доброе сердце, он не мстительный.  Ты
должна знать, Брыгида, что Юстына приходила, чтобы его убить.
     -  Боже милостивый!  В самом деле? - встревожилась  Брыгида и испуганно
прижала руки к груди. - Ты ведь не знаешь  этого наверняка? За что бы ей его
убивать? Он ведь ее ничем не обидел?
     - Мне не надо долго объяснять,  - упиралась Макухова. - Обрез я  видела
на столе. И скажу тебе, что она хотела его убить из ревности к тебе. Когда у
меня  был  твой ребенок, она два раза ко  мне  заходила  и спрашивала о нем,
откуда я его взяла и чей он. Я ей сказала правду: доктора.
     -  Это вовсе не доктора Негловича ребенок, - рассердилась Брыгида.  При
таких словах Гертруда делала  обиженное лицо и вставала с кресла, чтобы уйти
от Брыгиды, которая должна была просить у нее прощения и горячо уговаривать,
чтобы она снова села.
     -  Юстына  умом  тронулась,  и  конец,  -  твердила  Гертруда,  уже  не
возвращаясь  к  опасной  теме.  - Только Янека жаль, что он так из-за  этого
переживает и все время мрачный.
     -  Все  время  мрачный...  - повторяла  ее слова  прекрасная Брыгида  и
начинала тихонько плакать.
     - Слушай,  что я тебе скажу, Брыгида. Сейчас твое место - возле него, а
не тут, в Трумейках. Потому что место женщины - при мужчине не только тогда,
когда ему хорошо, но и тогда, когда ему плохо.
     -  Что  же мне  делать,  Гертруда?  Что мне  надо сделать?  -  горевала
Брыгида.  - Я почти каждый  день его здесь вижу, а он мне едва "день добрый"
буркнет.
     - Эх  вы, теперешние  женщины, - презрительно изгибала губы Макухова. -
Зад у  тебя, как  у двухлетней  кобылицы, а ноги, как у лани. А титьки? Чего
твоим  титькам не  хватает? Не знаешь, как до  мужчины  добраться?  Ведь  он
сейчас  беспомощный  и  безоружный,  как малое  дитя.  Только обнять  его  и
приголубить, чтобы  он  мог  у  тебя  выплакаться и тебе пожаловаться.  Если
хочешь, когда его дома не будет, я  приведу тебя в его спальню и ты залезешь
к нему в кровать. Приведу тебя, как к старому хряку.
     - Что такое? - оскорбилась Брыгида.  -  Как к хряку?  У меня есть  свое
женское достоинство, Гертруда. Не дождется он, чтобы я сама  пошла  к нему в
кровать.
     - Э-э,  что там достоинство, - пожала плечами  Гертруда. - Достойной ты
станешь только тогда, когда из постели от мужчины выйдешь довольная. Другого
достоинства у женщины нет и быть не может. Такими нас  Господь Бог сотворил.
А  позволяет тебе это  твое достоинство все время хлюпать  и  тосковать?  Ты
смотришь в зеркало на себя голую, на свое женское добро, и достоинство  тебе
не говорит, что это все пропадает даром?
     -  Я не могу поступить так, как  ты советуешь,  Гертруда, потому что  я
совсем  другая женщина, чем  ты,  - упрямилась Брыгида.  - Я  чувствую  себя
равной ему во  всех  отношениях. У  меня такое  же, как у него,  медицинское
образование, хоть и в другой отрасли; у меня есть женская гордость,  которая
мне подсказывает,  что я могу быть для него  только партнершей,  а не чем-то
вроде лежака, который можно  разложить, когда только он пожелает и когда ему
удобно.  Все знают, как  он относится  к женщинам. Сначала унижает их, велит
встать перед  ним на  колени,  а  потом  снисходит и  поднимает их с  колен.
Никогда я на это не соглашусь, Гертруда. Никогда! Если бы даже я должна была
умереть от любви  к  нему,  как я это один  раз уже хотела сделать.  Слишком
много  я  о нем думаю, Гертруда, слишком много во мне  с самого начала  было
неприязни к нему, чтобы от этого не родилось что-то плохое  для меня самой и
во мне. Когда я приехала в Трумейки, сразу мне рассказали о докторе и о том,
что в  один прекрасный  день он  предложит  мне, чтобы я пришла к  нему, как
свинья к  хряку. Все вокруг предупреждали меня: "Такую красивую женщину, как
вы, доктор наверняка не пропустит, такие случаи он не упускает". И  я только
ждала, когда же  он мне  предложит  встретиться у него.  Я  решила  так  его
отбрить, чтобы он запомнил это на  всю оставшуюся  жизнь. Я решила отомстить
ему за всех женщин, которых он, как говорят, унизил, прежде чем взять в свою
постель.  И вот  я  ждала этого его предложения, каждый день  ждала, мы ведь
виделись очень часто. Но он, Гертруда, ни разу мне  не предлагал встретиться
и  даже вообще на  меня внимания не  обращал. Смотрел не на меня,  а  поверх
меня. А я ждала, и  ждала напрасно. Со всех сторон до меня доходили сплетни,
что он  ту или иную выбрал, в сто  раз некрасивее и глупее, чем я, а меня не
замечал.  Я  выходила  из  терпения,  злилась,  сама  лезла  ему  на  глаза.
Бесполезно, Гертруда. Мне все время говорили, что я красива, "но я перестала
в  это  верить,  потому  что он  не хотел  видеть моей красоты.  И от  этого
нетерпения, с этой злости, от этой ненависти родилась любовь. Я знаю, что он
об этом  догадался. С  тех пор он начал обращать на меня внимание. Несколько
раз он сказал мне: "Вы, Брыгида, - самая красивая  женщина на свете". Но эти
слова звучали в его устах как оскорбление.  Впрочем,  все, что он мне всегда
говорил, звучало всегда или как издевательство, или как оскорбление. Знаешь,
что он мне когда-то  сказал? "Если бы у меня  была такая жена, как вы,  я бы
изменил  ей на  третий день после свадьбы, чтобы она не  думала, что красота
дает ей  какую-то власть  надо мной". Что мне было делать, Гертруда, в такой
ситуации? Я завела ребенка...
     - Только не говори мне опять, что это не его ребенок, - предупредила ее
Гертруда. - Если ты мне это еще раз скажешь, то я уйду и никогда больше сюда
не вернусь.
     - Я  тебе пытаюсь объяснить, почему я не дам отвести  себя к  нему, как
свинью  к хряку. Я не войду в его дом с черного хода, как  все  остальные. Я
могу войти только с парадного входа, если он меня об этом попросит.
     Сколько раз они об  этом  так разговаривали? И ни разу им эти встречи и
подобные  разговоры не наскучили, но и  не привели  к каким-либо  конкретным
результатам.  Со временем  они  даже стали  для обеих женщин  самой  большой
радостью.
     Знал ли доктор об  этих беседах, догадывался  ли, куда ездит  Гертруда?
Скорее  всего  он знал всю правду, потому  что, когда  Гертруда собиралась в
Трумейки,  Неглович  провожал  ее  насмешливыми словами: "Снова  едешь  сено
молоть..."
     Тем временем деревня  Скиролавки жила совершенно  другим,  и это  из-за
старой  бабки  лесоруба  Стасяка.  Эта   бабка  приехала  к  Стасякам  летом
ненадолго, в гости,  а поскольку она жила в дальней стране, получала за мужа
большую  пенсию и много скопила, то, желая сделать внуку  приятное, накануне
отъезда она спросила у него при всей семье, чего  бы он  хотел. Может  быть,
купить ему хороший  дом?  Или мебель в  квартиру  и  цветной  телевизор? Или
какую-нибудь красивую одежду для него, для жены и детей?
     Если  по правде, то все  это  было Стасякам  нужно. У них  было шестеро
детей, а жили они в маленькой казенной квартирке в общем доме, принадлежащем
государственному  лесничеству. В  этой квартире  у  них не  было собственной
мебели,  а   все,  не  исключая   железных   кроватей,  было  собственностью
лесничества. Заработков лесоруба хватало только на  пропитание жене и детям,
тем более что Стасяк, как и  Стасякова, любил  время от времени как  следует
выпить - на  что же им было  покупать  хорошую одежду себе и  детям? Сложный
вопрос задала  им старая  бабка из дальней  страны,  и Стасяк только чесал у
себя в голове и ничего не говорил. Зато его жена решительно заявила:
     - Хрум-брум-брум.
     Громко "хрум-брум-брали" и  дети Стасяковой,  но  старая бабка  не была
привычна к такому наречию и ничего из этого не поняла.  Дом купить? Мебель и
телевизор? Красивую одежду? Шубу Стасяковой?
     Все решила тринадцатилетняя Агата, старшая Стасякувна, которая  немного
умела говорить по-человечески.
     - Купите нам, бабушка, машину. Мы хотим машину.
     Стасяк перестал  чесать  в  голове, выпрямил гордо спину, глаза  у него
заблестели. Да, машина - это была мысль.  "Захрум-брум-брали" радостно почти
все дети, молчал только  самый  младший, грудной,  который  вроде  бы был от
лесника Видлонга. И Стасякова выразила свое огромное удовлетворение  словами
старшей  дочери. Ведь  на что им собственный  дом,  если у них есть казенная
квартира и лесничество должно печалиться о починке крыши и водосточных труб?
На что им красивая мебель и цветной телевизор, если дети и так тут же мебель
испортят, а телевизор  сломают? Зачем им красивая одежда - и так тут же  они
ее  порвут и запачкают?  Зачем ей шуба, раз ей некуда в ней ходить, ведь она
должна воспитывать детей? Впрочем,  у  других есть  и  собственные  дома,  и
красивая мебель,  но они не выглядят довольными. А  машины  нет ни у  одного
лесоруба.
     Старая бабка уехала в дальние страны. Стасякова  не  придавала большого
значения ее словам: разве мало людей бросают слова на ветер? Впрочем, старая
бабка вовсе не походила на богатейку, даже наоборот - она все время упрекала
Стасякову, что она слишком много денег тратит на хлеб, который пропадает, на
водку и сигареты.
     Но смотрите-ка - в начале  декабря механик в голубом комбинезоне въехал
на подворье Стасяков на голубом "ситроене",  велел Стасяку подписать  разные
документы, дал ему две пары  ключей от машины, снял  пробные номера, вежливо
засалютовал, сел  в  автобус и исчез. А у  Стасяков остался сверкающий лаком
голубой  "ситроен", в который можно было смотреться, как в зеркало. У машины
были    большие,    блистающие    никелем    фары,    которые    закрывались
самооткрывающимися заслонками, похожими на веки, внутри были обтянутые кожей
сиденья, и  пахло  там,  как в костеле во время  пасхальной заутрени. Машина
имела   новейший    аэродинамический   силуэт,   напоминала   торпеду    или
баллистическую  ракету,  блестела  голубизной и серебрилась  отделкой - даже
страшно  было   к   ней  подойти.  Только  смотреть  издалека,  восхищаться,
удивляться,  вздыхать,  упаси Бог прикоснуться рукой или пальцем, потому что
сразу пятна на ней оставались.
     Стасяки жили, как уже  упоминалось,  в четырехквартирном доме,  с тремя
другими  семьями лесных  рабочих.  В  каждой семье  было  по  пятеро и  даже
восьмеро детей. Плюс  дети Стасяков - огромная толпа  малышей  и подростков;
примерно  двадцать сопляков  столпилось вокруг  автомобиля.  Взрослые  люди,
которые  сошлись  со  всей  деревни,  околдованные красотой  машины,  стояли
вдалеке и  восхищались.  Дети - другое дело. Они были посмелее,  и каждый из
них сразу же должен  был дотронуться до блестящей жести пальцем или  языком,
приклеить нос к  стеклу, а один даже влез на  крышу  и съехал  по  кабине  и
капоту, срезанному книзу и замечательно подходящему для  такой цели. Сердито
"захрумбрумала"  Стасякова,  а  Стасяк  схватил  метлу и  отогнал  детей  от
автомобиля. Но надолго ли?  Обоим  им пришлось  по  очереди  стоять на вахте
возле машины с метлой в  руках. Почти весь  день, до поздней ночи, а потом с
утра до вечера, из-за чего Стасяк не мог пойти на работу в лес. Но ни лесник
Видлонг, ни  лесничий  Турлей  не  имели к нему  никаких  претензий,  и даже
старший  лесничий Кочуба, проезжая  мимо Скиролавок, остановил  свой "уазик"
возле дома Стасяков и четверть часа ублажал свои глаза красотой "ситроена".
     Автомобиль служит для езды,  и самое  большое удовольствие  получают от
того,  что можно  на нем  с удобствами передвигаться, -  об  этом знали даже
Стасяки. Но ни у Стасяка, ни тем более у его жены и кого-то из детей не было
прав, потому что ни  один из них  не  окончил  восьми классов,  что  в таких
случаях бывает  обязательно. "Агата закончит восемь классов и получит права,
-  утешал  жену Стасяк.  -  А  пока  попросим  пана  Порваша,  чтобы  он нас
прокатил".
     Художник  не заставил себя долго просить. Он пришел к Стасякам,  сел за
руль, повернул ключ в зажигании, но, глянув на приборы, убедился, что никуда
они  не  поедут, потому что механик, который пригнал  машину, оставил в  ней
только каплю бензина. Они могут проехать чуть-чуть, но неизвестно, смогут ли
вернуться.  У него, у  Порваша,  тоже  нет  в машине  бензина, потому что  в
последнее  время  у  него  финансовые  трудности  и,  как всем  известно, он
временно остается на содержании пани Халинки, что, конечно, изменится, когда
ему пришлет деньги из Парижа барон  Абендтойер. Может  быть, немного бензина
продаст им доктор Неглович?
     У Стасяков  не было  денег  на бензин.  За  обещание  прокатить им  дал
немного  бензина лесоруб Ярош.  Но  доктора  дома  не  было  -  он  поехал в
лечебницу, где лежала Юстына. Только  на другой день Стасяку удалось  купить
десять литров бензина. Но тогда художник Порваш сообщил им, что он  раздумал
катать  их  на этом  автомобиле, потому  что,  как  правильно  заметила пани
Халинка,  которую он во всем слушался, у него  не было опыта  вождения таких
современных  машин и  он может  налететь на дерево, разбить  ее  или  только
повредить, а машина не зарегистрирована и не застрахована. А значит, сначала
надо  автомобиль  зарегистрировать,  прикрутить  на  него  номера,  а  потом
застраховать.  Сколько будет стоить  все это?  Примерно  половину  месячного
заработка Стасяка. Значит, пусть они потерпят до следующей зарплаты.
     Не  мог  Стасяк  без  конца  охранять  свою  машину от  детишек,  да  и
Стасякова,  занятая  своими детьми, была не в  состоянии постоянно торчать с
метлой во дворе. И Стасяк нарубил в лесу  толстых жердей, очистил их от коры
и  поставил высокий забор вокруг автомобиля, с воротами, которые закрывались
на замок.  Скоро снова выпал  снег  и белой шубой укрыл  машину. Она немного
запачкалась, даже просто стоя, и уже не так блестела, как раньше. С тех  пор
каждое  воскресенье  Стасякова делала себе что-то  вроде  локонов на голове,
празднично  одевала  своих  детей и вместе с  мужем  садилась в  машину. Они
сидели так час, два, иногда  и три.  В  машине было уютно,  удобно,  сиденья
казались  такими  мягкими, как пуховые  подушки,  и  приятно  пахли каким-то
удивительным запахом автомобильной свежести. Младшие дети тут же засыпали, а
старшие  начинали громко рычать  и  гудеть, изображая  работу автомобильного
мотора. Стасяк судорожно держал в руках руль, и у всех было впечатление, что
они  едут куда-то  очень далеко,  по заснеженным  дорогам  и  полям,  и даже
возносятся над землей, над лесом и озером. И хоть  кое-кто советовал Стасяку
продать машину кому-нибудь  городскому, который даст за нее большие  деньги,
потому  что  многим стало понятно,  что ни  в этом,  ни в  следующем  месяце
Стасяки не найдут  денег, чтобы уплатить за страховку и регистрацию, а Агата
только через несколько лет сможет получить права, - в ответ слышалось только
гневное  "хрум-брум-брум"  Стасяковой  и  "хрум-брум-брум"  ее  детей.  Ведь
удовольствие,  которое  они  получали  от  одного  только  созерцания  этого
прекрасного предмета,  а  также от  сидения  в нем  часами, было  невыразимо
сладким  и  необычным.  Впрочем,  кто  купил бы такую замечательную  машину?
Доктор,  писатель и художник - у них не было столько денег. Старший лесничий
Кочуба и начальник Параметр утверждали, что после покупки такой машины их бы
сразу начали подозревать в разных темных делишках и злоупотреблении властью.
И  семья  Стасяков  каждую  неделю, ворча и бурча  устами детей, с. отцом за
рулем,  ехала  в дальние  края, не портя  машины, не рискуя  ничем, не терпя
тягот  езды,  не платя  за бензин. А когда  однажды у  Порваша по  дороге  в
Трумейки сломался  его  старый "ранчровер", вся семья  Стасяков выскочила из
дома и, смеясь, наблюдала, как грузовик тянет тросом машину художника. Ведь,
по существу,  больше  радости  приносит машина, которая  стоит,  чем  та, на
которой  ездят.  Эту  правду  понял  простой  человек, обыкновенный  лесоруб
Стасяк, но не поняли ее многие люди, которые считают себя умными.
     Польза от машины может быть  самая  разная. Однажды жена лесоруба Яроша
спросила  Стасяка,  не может ли  он прокатить ее, бурча и ворча. Условился с
ней Стасяк на поздний вечерний час, чтобы у жены не было к нему претензий за
то, что и Ярошову  он решил  пригласить в  машину.  Украдкой он взял из дома
ключи от машины, и оба  скользнули в тихий  и ароматный салон. Да, ехали они
долго и  приятно, пока  стекла на окнах  не запотели и не покрылись инеем от
мороза. В другой вечер Стасякова лично покатала на машине лесника Видлонга -
долгая  и приятная  это была  поездка, особенно потому, что  лесник Видлонг,
человек,  немного  разбирающийся в автомобилях,  сумел разложить сиденья. За
пол-литра водки  Стасяк уступил ключи от машины  молодому  Галембке, который
неизвестно с кем,  но скорее всего  с  какой-нибудь  подругой  тоже  немного
покатался.  Потом  захотелось поездить на таком  прекрасном  автомобиле жене
Зентека, дочке Смугоневой,  и  тринадцатилетняя  Агата  проехалась  с  одним
юношей,  который обещал подготовить ее  к будущему экзамену на права. Правду
сказать,  мало  кто  в  деревне  не  пользовался   возможностью  посидеть  в
замечательном  "ситроене" Стасяка. Чаще  всего с кем-то  еще.  Поездки  были
короткими  или  длинными,  но всегда  исключительно приятными. В самом деле,
наверное, никогда до тех пор  столько  людей  не получили столько радости от
одного только автомобиля, который вдобавок не сжег ни одного литра бензина.




     О том,
     что не только распутство, но и добродетель злит людей


     В  последний  раз  Непомуцен Мария Любиньски увидел прекрасную Луизу  в
декабрьские  сумерки, когда  весь  его дом,  казалось,  был окутан  белизной
снежного  пуха,  не строчила швейная  машинка  пани Басеньки,  которая пошла
навестить Халинку Турлей, и тишина  в его рабочем кабинете  была  такой, что
он,  казалось,  слышал,  как  плывет  тепло от кафельной  печи. Писатель  не
зажигал лампу на своем огромном столе и даже, похоже, не замечал, что зимний
вечер  осыпает пылинками мрака книгу  и  руки,  лежащие  на ее страницах. Он
видел Луизу так  ясно, как никогда до сих пор, словно кто-то вдруг  навел на
резкость кадр, который  рассматривал  .писатель. Она  была более настоящей и
живой, чем тогда, когда шла по заснеженному лесу,  а бедный  лесоруб, словно
волшебник,  ударами  прутика  освобождал  ветви  от  снежной   шубы,  и  они
поднимались перед ней, поклонившись, и гордо  распрямлялись. Она  показалась
Любиньскому более настоящей,  чем тогда, когда пошла в охотничий домик и там
отдалась  стажеру  бесстыдным и изысканным  способом. И более  отчетливо  он
увидел ее, чем  в солнечный день, когда она плыла  на яхте по  исхлестанному
ветром  озеру,  понемногу  обнажаясь,  как  Эльвира, и наконец  отдаваясь на
короткий миг на досках деревянной палубы яхты, в тростниках,  которыми зарос
берег одинокого островка.
     Он  увидел Луизу в зеркале, висящем в ее  маленькой квартирке на втором
этаже сельской  школы.  Отражение немного  смягчало  отчетливые черты  лица,
сглаживало уродство  костлявого подбородка и искривленного носа, увеличивало
глаза, разглаживало морщины на лбу и возле  рта, серебрило седые  волосы  на
голове. Пани  Луиза строгим взглядом  изучала  свой внешний вид,  проверяла,
гладко ли  прилегают к голове  седые  волосы, застегнут ли до  самого  горла
воротничок  белой сорочки, не слишком ли легкомысленно  и кокетливо выглядит
бантик черного галстука. Она  хотела  выглядеть  как  обычно  - аккуратно  и
солидно, и даже еще более аккуратно и солидно, чем всегда. Снизу, из класса,
до  нее  доносилось пение  -пани  Халинка  повторяла с учениками  все ту  же
прощальную песенку. Дети из старшего класса сделали поздравительный адрес на
картоне и перевязали его красной ленточкой. В школьной умывалке ждали цветы,
а  инспектор  из Барт, который еще не приехал, должен  был привезти подарок,
скорее  всего электрические  часы,  потому  что обычно именно такой  подарок
получала  учительница,  уходящая  на  заслуженную   пенсию.  После  вручения
подарка, речей  инспектора и пани Халинки слово, по-видимому,  возьмет и эта
новая  молодая  учительница,  назначенная  на   место  пани  Луизы  и   пока
приезжающая каждый день автобусом из Трумеек. Дети споют песенку, кто-нибудь
из  старших школьников прочтет прощальный стишок, будут цветы и адрес, потом
в  учительской  -  вино,  пирожные,  кофе  для  маленького   педагогического
коллектива.
     Глядя в  зеркало,  Луиза обратила внимание  на то, что  губы  ее плотно
сжаты.  Это  потому, что  после прощального торжества  она скажет инспектору
абсолютно решительно, и даже твердо, что она не освободит служебную квартиру
в Скиролавках и не переедет в Трумейки. Что ж, пусть эта молодая учительница
ездит  каждый день так далеко, но она не  покинет места, где прожила столько
лет. Здесь она знает всех людей,  и  все  ее  знают, в магазине она получает
продукты  без  очереди,  потому  что  Смугонева была  ее ученицей.  Из  окон
квартиры видна дорога  через деревню, а также дорожка к старой мельнице. Это
благодаря тому, что  окна  ее  квартиры  выходят и на  старую мельницу,  она
высмотрела тот омерзительный обычай ходить туда для  того, чтобы скопом и на
ощупь раз в год в непроглядной тьме наслаждаться друг другом. Скольким людям
она по секрету сообщила об этом деле? Некоторые принимали ее за ненормальную
старуху, но, например, пани Рената Туронь, женщина необычайно  образованная,
всю эту историю подробно занесла в  свой  красный блокнот.  Случалось потом,
что  разные люди из Трумеек и даже  из  Барт  потихоньку  спрашивали  у нее,
правда ли, что в  Скиролавках раз в год  все живут со всеми, как животные. И
она, к  сожалению, должна была этот факт подтверждать,  хоть и  с оговоркой,
что подробностей она не знает. Ведь сама она там не бывала, а те, кто бывал,
понятное дело,  не хвастались этим.  Это именно они  называли ее сумасшедшей
старухой. Люди в Скиролавках плохие, испорченные, развратные, платят злом за
добро, могут  про каждого -даже про нее - насплетничать и  наклеветать. Люди
злобны, и никогда им  не угодишь, хотя  и живешь исключительно  честно.  Это
правда, что однажды, темной ночью, она решила пойти на старую мельницу, так,
как все деревенские. Но, видимо, это была не та ночь - никто, кроме  нее, на
мельницу не пришел.  И,  к счастью, никто в деревне  об этом не узнал,  ведь
снова они  могли  бы сплетничать  на эту тему.  Другие  женщины  не  боялись
болтовни, почему - она не знала. Взять  хотя бы ту,  последнюю  учительницу,
которая была перед пани Халинкой. Разве один раз видел рыбак Густав Пасемко,
как  она  голая плавала с одним яхтсменом  по озеру на яхте? Она не обращала
внимания  на  болтовню, хоть  у  нее и был муж,  который  работал  в гминном
управлении в Трумейках. Потом ее мужа назначили директором большого госхоза,
и  они переехали в другое  место.  Луиза осталась. Ни  в  чем она  не  могла
упрекнуть себя за целую жизнь, нечего ей было стыдиться. Ее обнаженного тела
ни разу не коснулся ни один мужчина -  и  ее можно было бы ставить в  пример
другим  женщинам.  А  в  деревне  смеялись  над ней  именно  поэтому. Отчего
добродетель точно так же раздражает людей, как и распутство?
     С детства у нее были очень редкие  волосы. Знакомые советовали  матери,
чтобы она  коротко  стригла ей волосы, и тогда они будут  гуще.  Но мать  не
соглашалась. "Что люди скажут?  - растолковывала  она маленькой  Луизе. -  В
нашем городке все девочки из  хороших домов заплетают косички, а на праздник
Божьего  Тела распускают волосы, когда сыплют ксендзу цветы  под  ноги". Она
мечтала о красном  платье с пышными рукавами и большим  вырезом. "Я не  буду
шить  тебе  ничего подобного,  потому  что другие девочки носят платьица  из
батиста,  желтые или  белые.  Что  люди  скажут,  когда увидят тебя в  таком
наряде?" Потом пришла война, отец, офицер, погиб на фронте. Мать одевалась в
черное. Луиза была уже  взрослая,  ребята  приглашали ее на  танцы, но  мать
запрещала: "Твой отец погиб на фронте. Ты не можешь развлекаться,  что  люди
об  этом  скажут".  Эти  же самые  разговоры  она слышала,  когда училась  в
институте. Мать велела ей носить косу, уложенную короной на голове, а другие
девушки носили короткие стрижки, некоторые обесцвечивали волосы. Те, которые
обесцвечивали, пользовались  наибольшим  успехом. Ее  корона  из косы только
всех смешила. "Подумай, люди скажут,  что ты хочешь выскочить замуж или, еще
хуже, что ты  -  распутница.  Ты должна  одеваться скромно, только  тогда ты
обратишь на  себя  внимание какого-нибудь честного человека". Но  где же она
должна  была  обращать на себя чье-то  внимание, если  избегала студенческих
вечеринок оттого, что не умела танцевать? На  каникулы она  ездила только  с
матерью, с ней ходила и к знакомым. Всегда возле нее была мать. Даже на свою
первую работу  в Скиролавки  она приехала с  матерью,  которая готовила  ей,
прибиралась, шила одежду. "Помни, что ты живешь в деревне, ты - учительница,
люди внимательно наблюдают за тобой, и ты  не можешь позволить, чтобы о тебе
пошли  какие-нибудь  сплетни",  -  постоянно  напоминала  она. Не  позволяла
красить  губы, щеки, подрисовывать брови  и  красить  ресницы.  Платья  шила
такие, чтобы  они закрывали  колени, блузки, которые  не обрисовывали грудь.
"Молодые  ребята на тебя смотрят, Луиза. Тебе нельзя показывать  им колени и
того, что ты - женщина. У учительницы, в которой видят женщину, нет никакого
авторитета". И она настолько  привыкла  к таким  поучениям,  что со временем
даже без вмешательства матери  одергивала себя на  каждом шагу. Мать умерла,
когда Луизе было тридцать семь лет. Тогда она остригла  волосы, накрасилась,
летом поехала в отпуск на  море и там познакомилась с мужчиной - ровесником,
разведенным.  Она  влюбилась в  него,  ночами  они долго  гуляли  по  пляжу,
целовались. Он  приехал к ней  издалека, всю ночь простоял  в битком набитом
поезде. Он  был измученным  и сонным, но она  не позволила ему лечь спать  у
себя,  потому  что  испугалась: что могут  подумать  люди в  деревне.  Она -
девушка, а чужой мужчина у нее спит. И она сняла для него комнату у  лесника
Видлонга. Целый день он приставал к ней, чтобы она ему отдалась. Она боялась
этого, а  почему - и сама не знала. Она  думала, что  все порядочные женщины
должны этого  бояться, и  только  брак прогоняет этот страх  и дает  отвагу.
Чтобы оборониться  перед  его  настойчивостью,  она показала  ему фотографию
своего  отца  в  офицерском мундире. "Это был  мой жених,  который  погиб на
войне.  Я  ему верна  и  люблю  его".  Она говорила так, потому  что  хотела
понравиться тому  мужчине  и объяснить, отчего  до сих  пор  она  оставалась
девицей. И чтобы он знал, что она и ему будет точно так же верна. Но это его
словно отпугнуло. На следующий день он уехал и  даже письма ей  не  написал,
она же  была слишком гордой, чтобы  напоминать ему о  себе.  С этих  пор она
всегда показывала фотографию своего отца и говорила, что это жених,  который
погиб на войне, и  она остается ему верна. Так было  лучше, впрочем,  и сама
она привыкла к мысли, что это был ее жених, а она - жертва войны.
     ...Снова сумерки осыпали серым руки писателя Любиньского  и страницы на
его столе. Исчезла стоявшая перед его глазами картина: лицо Луизы в зеркале.
Непомуцен  Мария был  счастлив,  потому  что увидел  последнюю  фразу  своей
разбойничьей повести. _  В  тот вечер, когда он  очутился в постели рядом со
своей женой, он спросил пани Басеньку:
     - Объясни мне,  почему ты  перестала спрашивать у  меня,  каким образом
доктор унижает женщину, прежде чем в нее войдет? Ответила она не сразу.
     -  Не знаю, Непомуцен.  Поверь, я  и понятия не имею, почему  это  дело
перестало меня интересовать. Может быть, я пришла к выводу, что доктор - это
человек,  неспособный  любить,  и   поэтому   у   него  есть  потребность  к
извращениям. Говорят,  что  у  него  был  роман с Юстыной,  а когда  она ему
надоела, она пришла его убить. Я знала эту женщину, она  была простая и даже
примитивная.  Это  для  меня  доказательство,  что   он  неспособен   любить
по-настоящему.
     -  Ты  ошибаешься,  Басенька,  -  тихонько  рассмеялся Любиньски.  -  Я
подозреваю,  что он  скрывает  любовь, большую любовь к одной женщине. Он не
покажет  своих  чувств, пока не сломает ее и не унизит. Сердце пани Басеньки
забилось быстрее:
     - А ты не догадываешься, что это за женщина?
     -  Понятия  не  имею,  кого  любит Неглович. Но так,  как  астроном  по
траекториям  видимых на  небе  планет  способен  догадаться, что  существует
планета,  которой  увидеть  нельзя,  так и  для меня  все  поведение доктора
говорит, что он любит кого-то очень сильно.
     - Ты говоришь, что он ее любит. Ну, а для  чего  он хочет  ее унизить и
сломать? Ведь этого не делают с любимой женщиной.
     -  Ты  ничего не  понимаешь, Басенька.  Доктор  уже раз в  жизни  любил
женщину очень  сильно. Так любил, что ум потерял, отказался  от самого себя,
от  карьеры. Это  была  Анна, мать Йоахима. Мне говорили,  что в те годы ему
предсказывали  блестящую карьеру врача, а он стал обычным сельским лекарем в
маленькой деревушке Скиролавки. С тех пор он стал недоверчивым к любви, и за
ту,  которая  погибла и уже никогда к нему не  вернется, он стал мстить всем
женщинам.  Сначала  он  должен женщину  унизить  и сломать, укрепить в  себе
чувство безопасности и независимости,  прежде  чем он сблизится с кем-то  на
короткое или долгое время. Ответила ему на это пани Басенька:
     - Поверь мне, Непомуцен, что женщине, которая любит, не так много нужно
для счастья. Ведь  если бы это было  не так, разве я  жила бы возле тебя так
долго?




     О том,
     как Клобук превратил золото в хлеб


     Йоахим приехал в  Скиролавки в середине декабря. Отец в письме объяснил
ему,  почему  он не  прилетел на  его  первый  заграничный концерт.  Правда,
причины он привел  малоубедительные, но  Йоахим не хотел вдаваться в детали.
Он  не спрашивал ни  о чем и  давал понять, что он тоже  не хотел бы никаких
расспросов на тему - отчего, вместо того, чтобы приехать к самому Рождеству,
он  появился  намного раньше.  Только  Гертруда  по-своему,  день  за  днем,
заговаривая о том  и  о сем,  догадалась, что Йоахим  переживает безответную
любовь. В прошлый свой приезд в отцовский дом он упоминал о девушке по имени
Малгожата, а сейчас он весь взъерошивался, когда она напоминала ему это имя.
"Достань мне  Клобука,  Гертруда, - сказал  он ей однажды вечером в кухне. -
Клобук приносит счастье".  Макухова поддакнула,  но добавила,  что Клобук не
приносит  счастья  в любви, и лучшее  доказательство тому - его  отец. Самая
красивая  женщина в округе, Брыгида, любит его так сильно,  что хотела из-за
него покончить жизнь самоубийством, а он два раза  в неделю ездит в больницу
к Юстыне; о Брыгиде  он  даже и не думает. "А ведь у нее ребенок от него", -
пожаловалась она.
     Эта история заинтересовала Йоахима. После его первой  большой  любовной
неудачи его  волновали такие  дела,  ему  хотелось  кому-то сочувствовать  и
самому получить  немного  сочувствия.  И  он, в  отсутствие отца,  поехал  в
Трумейки  вместе с Гертрудой.  Брыгида  приняла их  сердечно,  угощала чаем,
кофе, вином,  домашним печеньем. Но при  каждом  упоминании о  докторе в  ее
больших глазах тут же появлялись слезы. Йоахим тоже расклеился - рассказывал
о Малгожате,  о том, как почти год  он встречался с ней, ходил  на концерты,
пока в конце концов она не сказала ему, что не понимает музыку и концерты ее
мучают.  Она  изменила  Йоахиму с  парнем,  страстным  шахматистом.  Йоахима
утешало  то,  что и шахматиста она тоже  тут  же бросила,  потому что на нее
нагоняли тоску постоянные разговоры о шахматных дебютах. Она занялась таким,
у  которого не  было никаких  интересов, целые  дни он  просиживал в кафе  и
болтал о глупостях, вычитанных из газет. "Я знаю, что она глупая, но что мне
делать,  раз  такие,  которые  обо  всем так  умно  говорят, меня совсем  не
привлекают", - объяснял он Брыгиде. Макухова поддакивала: "Как его отец. Так
же, как Янек. Тоже не любит умных женщин". Йоахим был возмущен: "А моя мать?
Она  не  была  глупой  женщиной". Макухова  и тут поддакивала:  "Она  любила
музыку. Только музыку.  Неизвестно,  была  она  умная  или  глупая".  Йоахим
соглашался, что  для того, чтобы  заниматься  музыкой, нужен  не столько ум,
сколько  сердце.  "Ты очень хороший парень, - утешала его Брыгида. - Столько
девушек ходит  по свету. Через неделю  ты  познакомишься с другой и  тут  же
забудешь  о  Малгожате".  Йоахим  спросил  ее: "А вы?  Почему  вы не  можете
забыть?"  Брыгида  всплакнула,  а  Йоахим  сидел, повесив  голову.  Гертруда
утешала его,  как  умела: "Каждая  женщина,  Йоахим,  глупая.  Прикидывается
умной,  чтобы  понравиться  мужчине,  а потом сразу оказывается глупой. Вот,
например,  Брыгида. Образованная,  умная, а  ведь  если бы она была такая уж
умная,  уже давно бы вышла  замуж  за  твоего отца, а ты был бы ее пасынком.
Поэтому ты, Йоахим,  не обижайся на этих умниц, попросту не слушай, как  они
мудрят,  делай  с ними свое. Вот  посмотришь, как они из-за тебя поглупеют".
Брыгида  сплетала и расплетала пальцы своих маленьких рук  и вздыхала:  "Да,
да, мы ужасно глупые. Ох, какие глупые!"
     Иоахим не  смог раскусить  это дело. Но ведь  это  была не единственная
история  в  Скиролавках, которая выходила за рамки его понимания. Люди здесь
жили  иначе, чем в городе,  у них  были свои  тайны, и  всегда была известна
только  половина правды.  До него дошли известия, что это  его дед, хорунжий
Неглович, встал из гроба и из своего  пистолета застрелил преступника Антека
Пасемко, потому  что не  смог стерпеть несправедливости. Потом кто-то шепнул
ему,  что  это  сделал  его  отец. А  когда он  выспрашивал об этом  солтыса
Вонтруха, то услышал, что Антек сам застрелился в  лесу. И  кому тут верить?
Чьим  рассказам  доверять?  Кто  знал   правду   и  существовала  ли  вообще
возможность  ее узнать? Даже отец,  похоже, знал не  обо всем и не обо  всем
хотел знать.  И дал  ему когда-то такой совет: "Не лезь в кусты  терновника,
потому что поцарапаешься. А дела людей еще более колючие и переплетены между
собой  еще больше, чем терновник". Зачем  отец ездил к какой-то там  простой
деревенской  женщине, Юстыне, с  которой, кажется, едва  был знаком? Отчего,
как утверждала Гертруда, она приходила, чтобы убить его из обреза? При каких
обстоятельствах  на самом деле погиб ее муж,  Дымитр?  Что  связывало отца с
Брыгидой? Отчего  он хотел дать ее ребенку свое имя, а она этим пренебрегла?
Почему  Макухова говорила  одно,  а сама  Брыгида -  другое?  Почему  Клобук
приносил счастье, но в любовных делах помочь не мог?  Зачем Брыгида пыталась
отравиться, а отец сжег ее прощальное письмо?
     В  один  из  дней  доктор,  как  обычно, рано  утром уехал на работу  в
поликлинику.  Иоахим проснулся поздно и в одиночестве завтракал за  огромным
столом  в  салоне.  Тут  до него долетел  громкий лай собак  во дворе, потом
трубный голос в сенях.
     - Доктор  дома? - ему показалось, что он узнал голос Йонаша Вонтруха. -
Нам нужен пан Неглович.
     - Доктора нет. Но дома  его сын, Иоахим, -  сказала Гертруда. Наступила
тишина. Потом три мужских голоса сказали почти хором: - Доктора нет, но дома
его сын, Иоахим.
     В  салон  вошли   Кондек,  Вонтрух  и  Крыщак.  Они   были  чем-то  так
взволнованы, что влезли, не отряхнув снег с сапог, не сняв шапок.
     - Такое дело,  Иоахим, -  сказал Кондек.  -  Надо взять ружье и пойти к
кузнецу  Малявке.  Он  забаррикадировался  в  своем  доме  и  грозит топором
каждому, кто хочет к нему войти.
     - Банку с  золотом он нашел под крыльцом старой школы, - объяснял Эрвин
Крыщак. - Схватил  банку и спрятался в  доме.  А золото  общее, раз  оно под
крыльцом старой школы лежало.
     - Я  пришел  к нему лошадь подковать,  - рассказывал Кондек. - Передние
копыта, чтобы  не  скользила по льду.  У Зыгфрыда Малявки  в кузнице ондатры
выкопали подземный ход с озера.  Малявка провалился  в эту яму,  разозлился,
пошел на другую сторону дороги, туда,  где от старой школы осталось каменное
крыльцо. Один камень он отвалил и нашел под ним банку с золотом. Схватил его
и удрал в дом. Сейчас грозит смертью тому, кто к нему войдет. А золото наше.
Общее.
     - Золото  надо  отдать  государству,  -  заявил солтыс Вонтрух.  - Люди
готовы золотого тельца себе сделать и поклоняться ему, как когда-то. Грех от
этого может быть большой.
     - Что там  грех, - Крыщак невежливо отпихнул  солтыса. - Золото каждому
пригодится.  Хоть бы  каждому  по маленькому  кусочку досталось.  Надо взять
ружье, Иоахим, пойти к Малявке и отобрать у него золото.
     Иоахим развеселился.
     - Вас так много, а он один.
     - Он с топором за дверями  стоит. Кто войдет, тому он голову отрубит, -
растолковывал Кондек и весь трясся от жадности при мысли  о золоте.  - Ружье
надо! С голыми руками страшно подходить к Малявке.
     - Ружье есть у пана Турлея, Порваша, у  пана Любиньского,  - перечислял
Иоахим, который не хотел признаваться в том, что никогда в жизни не держал в
руках отцовского  ружья.  Ионаш  Вонтрух  снял  с  головы  меховую  шапку  и
пренебрежительно махнул ею в воздухе. - Это не их ума дело. Они не осмелятся
пойти к Малявке даже и с ружьем. Доктор нам нужен. Неглович.
     - Отца нет дома, - напомнил им Иоахим.
     -  Это ничего, - заявил  Крыщак. - Доктора  нет,  а  ты дома, его  сын,
Иоахим.
     Солтыс Ионаш Вонтрух добавил:
     -  Такими делами в деревне  всегда занимался  Неглович.  Так было и так
будет. И  вдруг с Иоахимом  произошло что-то  странное.  Он  ощутил  в  себе
какую-то большую силу и  смелость. Откуда  это  в нем  взялось - он не знал.
Может быть,  ему вспомнились  рассказы об  историях хорунжего Негловича? Или
рассказы  об   отце,  который,   когда   ему  было   немного  лет,  убил  из
"манлихеровки" бородача, главаря  банды грабителей? А может быть,  эта  сила
шла от троих мужчин, происходила из их веры в  его великанскую силу?  Иоахим
встал из-за стола. Вытер рот, в сенях набросил на себя пальто и надел шляпу.
Так одетый, он вышел на крыльцо, а за ним мужики.
     - А ружье, Иоахим? - напомнил ему Крыщак.
     - Мне не надо ружья,  -  сказал он, потому что не хотел  признаваться в
том, что ни разу его в руках не держал. Макухова преградила ему дорогу.
     - Не пущу тебя, Иоахим...
     Он отодвинул ее и пошел, а те за ним побежали рысцой, потому что Иоахим
был высокий, и  шаг у него был большой. Макухова побежала  домой, схватилась
за телефон и вызвала поликлинику в Трумейках.
     Возле дома кузнеца было черно от собравшихся  там  людей. Возле  дверей
толпились мужчины  и женщины  с  детьми  на  руках.  Дети  постарше плакали,
держась за материнские подолы. Над  толпой возвышалась большая и черная, как
закопченный  котел,   голова  плотника  Севрука  в  кожаной  пилотке.   Люди
толпились,  но возле самого входа было свободно - никто не смел притронуться
к старой ручке на дверях,  перекошенных от дождей и солнца. За этими дверями
скрывался  кузнец  с топором  в руках, а в его избе, за  окном,  заслоненным
занавеской, по-видимому, посреди стола стояла банка с золотом.
     Только в этот момент Иоахим понял, что значит страх,  потому что увидел
страх в глазах других людей. Страх и алчность. Но страх пересиливал - это он
установил дистанцию между руками и дверной ручкой, парализовал силу стольких
мужчин, таких же сильных, как кузнец.
     Люди расступились при виде  Йоахима.  А  он посмотрел на небо,  которое
было синим и пустым. Потом он подошел к двери и стукнул в нее кулаком.
     Минуту было  тихо, а потом  с той стороны,  из-за дверей, все  услышали
голос Малявки: - Голову топором отрублю...
     - Это я, Иоахим,  сын доктора, Неглович. Иоахим Неглович. Впусти меня к
себе, кузнец, - срывающимся голосом проговорил юноша.
     Снова наступила  страшная  тишина,  потом  легонечко  дрогнула  дверная
ручка, двери приоткрылись,  показывая черную щель. Иоахим исчез в этой щели,
двери снова закрылись, ручка опустилась.
     - Езус Мария, Юзеф, - громко перекрестилась Люцина Ярош.
     Все  напрягли слух,  не донесется ли до них предсмертный  крик Йоахима,
стук  падающего  тела.  Вместо  этого  взвизгнули  тормоза,  машина  доктора
развернулась  на  месте  перед домом  Малявки, людей осыпали льдинки  из-под
колес.
     Доктор  выскочил  из  машины,  растолкал  толпу,  подскочил  к  дверям,
схватился за ручку. Двери открылись без сопротивления и, так же, как Иоахим,
доктор  исчез  в темной пасти  сеней. Ничего,  что  доктор  приехал прямо из
Трумеек и при нем не было ружья. Если с Иоахимом что-то случилось, не  будет
кузнеца среди живущих - так думали  люди, а Ионаш  Вонтрух громко сказал:  -
Из-за золота всегда кровь льется...
     В черной от  грязи избе горела лампочка  без  абажура,  потому что окно
было  занавешено какой-то  тряпкой.  Возле колченогого  стола доктор  увидел
сидящих на двух  лавках Йоахима и Малявку, который то и дело  лез  в банку и
вытягивал  из нее какие-то пожелтевшие фотографии. На  черном от копоти лице
кузнеца слезы пробили светлые дорожки от глаз до бороды.
     - На  этом снимке, пане Йоахиме, видать дом моих родителей. Вот там, за
этими  пеларгониями,  у окна  сидит  моя  мать.  Нет  уже  этого дома,  пане
Йоахиме... А это - ресторан моего дяди. Сейчас там растет буковый лес... Это
школа,  пане Йоахиме... В  этом окне  направо  видно голову  моего  старшего
брата, а в  том - голову моей сестры,  потому  что она была  классом младше.
Меня тогда еще не было на свете...
     Доктор Неглович взял в  руки  старые  фотографии  и  посмотрел  на лица
людей, которые давно уже умерли -  здесь или далеко отсюда.  Но с фотографий
они все  еще улыбались.  И были на  этих  снимках  такие дома, от которых не
осталось и следа, и  такие,  где  теперь жили совершенно  новые люди. Только
озеро выглядело так же, как сейчас.
     Зыгфрыд  Малявка  размазывал  слезы по  щекам и  говорил. Он все  время
обращался  к Иоахиму, а потом - к доктору. Почти  тридцать лет он  молчал, а
сейчас в нем  словно бы  какие-то Двери отворились  для слов и воспоминаний;
этот поток слов он не мог сдержать. И говорил, говорил, говорил...
     В  банке  доктор  нашел  хлебные  карточки  с времен  войны,  уже почти
забытой, потому что вторая, которая пришла вслед за ней, оказалась в сто раз
страшнее. И  был там листочек с подписью лесничего Руперта  из Блес, что эта
банка, хлебные  карточки и фотографии будут  замурованы  в крыльцо  школы  в
память о факте, что эта школа построена общими усилиями всего села в военное
время. "На вечную память", - написал в конце лесничий Руперт, у которого был
красивый   почерк,  и  каждая   готическая  буква   отличалась   необычайной
элегантностью.
     Доктор догадался,  что  кузнец Малявка  стесняется своих слез  и своего
волнения.  И тогда  он вынес  банку с фотографиями и хлебными карточками  во
двор  и  показал  собравшимся  там  людям. Прочитал  им и  письмо  лесничего
Руперта. - А ты говорил, что там было золото, - сердились  люди на  Кондека,
который первым раз  57 нес по деревне новость о банке, которую нашел Зыгфрыд
Малявка.
     Кондек  съежился  и удрал домой. То же  самое сделал  и  Эрвин  Крыщак.
Только солтыс Йонаш Вонтрух не убежал со стыда и сказал:
     - Такие  хлебные  карточки  были  дороже  золота.  Не  наестся  человек
золотом,  а хлебом брюхо набьет и  жизнь  свою спасет. Разве  не убил старый
Шульц человека в лесу ради куска хлеба?
     Вечером Йоахим неожиданно  попросил  отца, чтобы тот показал  ему  свое
ружье и  научил  им  пользоваться. Доктор не  спросил, откуда  у  него вдруг
появилось такое желание, вынул из шкафа ружье, положил на стол.
     - Видимо, оно принадлежало князю Ройссу, - объяснил он. -  Это курковая
двустволка, итальянская модель "кастор" с боковым замком "холланд". Хорошая.
Прицельная. Не делает осечек. Я редко хожу на охоту, но люблю,  когда в доме
есть оружие, сам не знаю, почему...
     Йоахим  осторожно,  как  к смычку,  прикоснулся к вороненому  стволу, а
потом  убедился, что пальцы у него пахнут маслом. Он и не предполагал, что у
ружейного масла такой приятный тонкий запах и что он может  ему понравиться.
Впрочем, у ружья была прекрасная форма. Как у  хорошей  скрипки. И  оно было
необычайно легким. Тоже как хорошая скрипка.
     Макухова несколько дольше осталась в  этот  вечер в доме доктора. Меняя
Йоахиму постель в его комнате на втором этаже, она так объяснила ему все это
дело:
     - Я боялась за тебя, Йоахим,  потому что кузнец Малявка -  это страшный
человек. Потому я позвонила  твоему отцу в  Трумейки. Но тебя хранит Клобук.
Это  он превратил  золото  в  старые фотографии  и хлебные  карточки. Он это
сделал для твоего добра и для добра других людей.




     О том,
     что нельзя осуждать женщину, чья любовь победила


     Утром кухня  доктора  была  выстужена; не топилась  кухонная  печь,  не
крутилась  возле  нее  Макухова,  готовящая,  как  обычно,  завтрак.  Доктор
Неглович  торопливо  выпил  только  стакан  горячего чая,  вскипяченного  на
электрической плитке, и  перед  выездом  в  Трумейки навестил  дом  Макухов.
Гертруда была в своей кухоньке, пекла праздничный пирог. Ее  муж Томаш сидел
у окна и печально смотрел на дорогу.
     - Я думал, что ты заболела, - сказал доктор. Гертруда пожала плечами:
     - Такие женщины,  как я, не болеют.  Но им  может не хватить сил. Через
три дня праздники. В доме надо убраться, пол натереть и  отполировать,  обед
как следует  приготовить, потому что в первый или во второй  день  наверняка
кто-нибудь заглянет... Это уж мне не под силу. У  меня  есть свой дом и муж,
надо и о нем позаботиться.
     - Если тебе тяжело, найми женщину из деревни, чтобы  тебе помогла. Ведь
ты не  бросишь меня и Йоахима на произвол судьбы? Разве  я тебе когда плохое
слово сказал, Гертруда? Разве закрывал от тебя коробочку с деньгами?
     - Да нет. Стояла открытая. Ни разу ты не спросил, на  что я  трачу твои
деньги. И не хвалил  меня за  экономность  и  не ругал за  расточительность.
Старая  я уже и слабая, чтобы два  дома  на себе  тащить.  - Найми женщину в
деревне.
     - Что?  Какую-нибудь  грязнулю, неряху или,  того  хуже, воровку в  дом
привести?  Ведь  у нас все  стоит нараспашку, даже коробочка с деньгами.  Не
дождешься, Янек, чтобы я что-нибудь такое сделала.
     - Так как же мне быть? - спросил он нетерпеливо,  поглядывая на часы. -
Не прикидывайся, что не  знаешь, к чему я  клоню. Есть только одна  женщина,
которой  я доверяю и которая могла бы помочь.  Пригласи к  нам на  праздники
панну Брыгиду. Пригласи ее вместе с ребенком.
     -  Она  не  примет  приглашения, - сказал  он. -  Она  слишком  гордая.
Впрочем,  я не  хочу  иметь  перед ней никаких  обязательств.  Разве  ты  не
помнишь, как она меня назвала? Она сказала,  что я хряк. Я думаю, что и тебе
было бы неприятно, если  бы в моем доме крутилась в  праздники  такая особа,
как Брыгида. Это женщина  очень гордая,  я  тебе напоминаю об  этом. Она  не
захочет входить с черного хода, только с парадного.
     - Эх,  Янек,  Янек, -  улыбнулась она снисходительно.  -  Я у нее часто
бываю.  Немного  уж  осталось от ее  гордости.  Ее ждут  вторые  в ее  жизни
одинокие праздники,  потому  что она  не сказала своим родителям,  что у нее
внебрачный  ребенок.   Это   какие-то  зажиточные   хозяева.  Они   дали  ей
образование, брат  выплатил  ее  долю  в  хозяйстве заграничной  машиной.  К
счастью  для  Брыгиды, живут  они  далеко и она  может  им сказать, что  она
страшно загружена работой и поэтому не может приехать к ним на Рождество.
     - Не приглашу  я  ее, - сказал он твердо.  -  Она  назвала меня хряком.
Говоря это, он  вышел из дома Гертруды и уехал,  зная, что  Макухова сделает
по-своему.
     Когда он,  несколько  позже  обычного, вернулся  домой,  он  увидел  на
заснеженном подворье роскошную машину Брыгиды, а она сама  вместе с Иоахимом
раскладывала на снегу большой ковер из салона. Макухова предпочитала чистить
ковры в снегу.
     Он сухо сказал Брыгиде "день добрый" и, как был, в  куртке и в шапке из
барсука,  закрылся  в  своем врачебном  кабинете, который уже накануне велел
исключить из предпраздничной уборки.
     Спустя минуту в кабинет вошла Брыгида.
     - Большое вам  спасибо  за то,  что вы  пригласили меня  с  ребенком на
праздники в ваш дом,  доктор, - сказала она, слегка покраснев. - Жаль, что у
вас не хватило  смелости передать это приглашение  лично, хоть  вы и были  в
Трумейках  в нескольких шагах от  моей  квартиры. Несмотря на это, я приняла
приглашение,  потому  что  люблю  Гертруду  и  люблю  вашего  сына  Йоахима.
Сознаюсь, что меня ждали печальные, одинокие праздники.
     Доктор стиснул  губы. Он отыскал  взглядом глаза Брыгиды, но не нашел в
них выражения покорности. Гертруда  обманула его: Брыгида не потеряла ничего
от своей давнишней гордости.
     -  Мое приглашение могло  прозвучать двусмысленно, поэтому я предпочел,
чтобы его тебе передала Гертруда, - объяснил он спокойно, хотя в нем копился
гнев.  - Я знаю, что  я для тебя - только  хряк.  Ты обо  мне самого плохого
мнения. Я был уверен, что ты отбросила бы мое приглашение, если бы  я сделал
это лично.
     - Вы в самом деле  хотели, чтобы мы с ребенком провели здесь праздники?
- спросила она, с большим трудом выговаривая каждое  слово, словно бы что-то
внезапно  стиснуло  ей горло. Ее  большие  глаза увлажнились  росой, которая
вот-вот могла превратиться  в слезы.  Он подумал, что Гертруда, однако, была
права: немного гордости осталось в этой женщине. Может быть, только немного,
немножечко...
     - Да. Я этого хотел, - подкрепил он эту фразу кивком головы.
     -  Я не думаю о вас плохо, доктор. Вы очень хороший человек, - пыталась
она объясниться. Но он решительно ее перебил:
     - Ах, это теперь не имеет  никакого значения! Лучше возьмемся каждый за
свою  работу. Она поняла, что он не  хочет больше разговаривать о  себе  и о
ней, вышла из кабинета,  а  он  - за  ней и  направился в кухню, где  застал
Гертруду,  которая сидела на табуретке и растирала в глиняной миске желтки с
сахаром. Правой ногой она качала спящего в коляске ребенка Брыгиды.
     Он   был  голоден,  но  на  кухне  не  заметил  даже  признаков  обеда.
Рассерженный, он вынул из  кармана пачку  сигарет, но его остановил  строгий
голос Гертруды:
     - Ты  ведь не будешь курить при таком маленьком ребенке? Иди уж лучше к
себе. Йоахим принесет тебе поесть. Нам сегодня некогда было готовить обед.
     Он без слова вышел из кухни, во врачебном кабинете уселся за свой белый
стол.  Спустя  минуту вошел  Йоахим  с  подносом,  полным бутербродов,  и  с
чайником.
     -  И ты  бывал у Брыгиды, правда? - спросил он его будто бы равнодушно,
но прозвучало это иронически.
     - Да, - ответил тот вызывающе. - Разве в этом есть что-то плохое?
     -  Нет.  Только я тебе советую, чтобы ты был  поосторожнее с  женщинами
мягкими  и послушными, подчиненными мужчине. Их желание неустанно  посвящать
себя мужчине набрасывает на нас сладкие путы плена.
     - Ты говоришь о Брыгиде? - спросил Йоахим.
     Доктор сделал удивленное лицо:
     - Да нет, Йоахим. Я имел в виду Гертруду.
     -  Извини, но впервые  в  жизни  я тебе не верю. Ты  говорил о Брыгиде,
хоть, может  быть, и о Гертруде. Что  касается  меня, то мне  ни к чему твои
предостережения. Я тоже когда-нибудь, видимо, буду жить среди таких женщин.
     Что оставалось доктору? Только  заняться едой. Йоахим вышел, доктор, не
чувствуя вкуса, съел четыре бутерброда  и выпил стакан чаю. Посидел какое-то
время за  столом,  напрасно  стараясь  сосредоточиться  на  мысли  о Юстыне,
которая так недавно сидела тут, в  этом самом кабинете. Внезапно он поднялся
из-за  стола,  набросил  на  себя меховую куртку, надел шапку из  барсука  и
задержался в дверях  салона.  Брыгида  натирала там полы. Она  делала это на
коленях, выпячивая в его  сторону свой зад кобылицы-двухлетки.  Весь пол был
покрыт  тонким слоем пасты, а он хотел пройти к  буфету. Он стоял в дверях и
ждал, что Брыгида его заметит, но никак  не давал знать о своем присутствии,
а с удовольствием наблюдал за движениями ее бедер и плеч. Она вдруг заметила
его,  выпрямилась, покраснела, понимая,  что  он уже  давно  и  безнаказанно
оценивает  ее  взглядом,  как  кобылу  на  ярмарке.  Она хотела  сказать ему
что-нибудь резкое, наказать за  это нахальство, но он сделал невинное лицо и
вежливо попросил:
     - Подай  мне, Брыгида, бутылку вишневки. Она в буфете с левой  стороны,
на второй полке снизу. Не хочется мне ездить по пасте.
     Молча,  на кусочке фланели, она приблизилась к буфету, нашла бутылку. -
Я решил  навестить друзей и выпить с ними,  -  объяснил  он, пряча бутылку в
карман куртки.
     Когда он вышел, она, прежде чем снова взяться за работу,  подумала, что
с ней происходит что-то странное. Она рассердилась на то, что он подглядывал
за ней, а сейчас жалела, что  его уже нет в дверях и он  не смотрит на  нее.
"Видимо, Гертруда права,  - задумалась  она.  - Я  глупая.  Попросту глупая.
Люблю его и хочу, чтобы он меня обижал, смотрел на меня и прикасался ко мне,
и в  то  же  время что-то во  мне противится  самой мысли, что он может  это
делать.  Чего же мне на самом деле хочется? Почему я внушаю себе, что каждое
его слово и  каждый взгляд имеет одну  цель: чтобы меня унизить и  покорить.
Как  многие  другие,  я, глупая, поверила,  что  он  должен сначала  унизить
женщину,  прежде чем  в  нее  войдет, и  решила, что я единственная этого не
позволю. Зачем? Если я люблю  его,  а ему это необходимо для любви, то пусть
унижает  меня  каждый  день,  каждую  минуту. Ничто не  лишит  меня  чувства
гордости, что я живу с любимым мужчиной. Никто не осудит женщину, чья любовь
победила..."




     О том,
     что каждый получит то, чего хочет,
     если сильно постарается


     Весь  занесенный  снегом,  доктор вошел  в кухню, потому что  там горел
свет. Гертруда  вынимала  из духовки противни  с  пирогами, в  коляске  спал
ребенок Брыгиды. Йоахим, похоже, уже был в своей комнате наверху.
     - Сними шубу и шапку. Холодом на ребенка веешь, - сделала ему замечание
Макухова. Он послушно  исполнил все,  что  она ему велела.  Повесил одежду в
сенях и вернулся в теплую кухню. - А где Брыгида? - спросил он.
     - Поехала в Трумейки. Ей надо взять из дому еще какие-то  вещи для себя
и для ребенка. С завтрашнего дня она взяла отпуск на несколько дней.
     - А  ты  знаешь, что делается на  улице?  Страшная  метель. Она засядет
где-нибудь по дороге и замерзнет.
     - Она выехала еще перед метелью. Ночевать хотела у себя дома. А ты что?
Пил? С кем? - С каждым понемножку. Завтра у меня выходной, я  не должен быть
трезвым, -  он зевнул. Она  хотела подать ему ужин, но он  тотчас же пошел в
спальню и разделся. Увидел, что постель ему сменили. Делала это скорее всего
Брыгида, потому  что подушка пахла ее духами. Когда он  лежал в постели,  на
минуту ему  показалось,  что она лежит  рядом.  Наверное, она прикасалась  к
подушке  надушенными  руками, а  может быть, прижалась  к ней лицом.  Так он
подумал и сразу заснул.
     Разбудил его  резкий  телефонный звонок. За окном  ярко светило солнце,
это  говорило о том,  что время  близится к обеду. Прежде  чем он  вылез  из
постели и вышел в салон, Макухова уже взяла трубку.
     - Такие сугробы, что ты не можешь доехать на своей машине? - удивлялась
она. - Понимаю,  твоя машина слишком низкая. Но  это ничего. Подождешь, пока
бульдозером расчистят дорогу. Маленькая уже  два раза ела, сидит в кухне, мы
вместе  готовим всякие  вкусные вещи... Нет,  не  беспокойся  о  ней.  И  не
торопись. Я уж сама закончу уборку... До свидания, Брыгида.
     Доктор стоял в дверях спальни и, слушая Гертруду, чувствовал, что в нем
копится  гнев. Однако  он  не сказал ни  слова.  Пошел в  ванную,  где из-за
утреннего купания Йоахима и, похоже, постирушки, которую устроила  Макухова,
вода в электрическом бойлере была чуть теплой.
     Выбритый и одетый, страшно голодный (Йоахим встал рано  и, конечно, уже
позавтракал, из комнаты на втором этаже доносились звуки его скрипки) доктор
явился  на  кухню. Чтобы подавить  растущую в нем злость, он натощак закурил
сигарету.
     - Не кури! Тут ребенок! - прикрикнула на него Гертруда.
     Он  послушно  потушил  сигарету  в  пепельнице.  Не  стоило спорить  по
мелочам. Впрочем, она была права, не позволяя курить при ребенке.
     Она зажарила ему  яичницу,  намазала хлеб,  подала стакан чая. Но не  в
салоне, как обычно, а здесь же, на кухонном столе.
     -  Я  слышал,  что  ты говорила  Брыгиде  по  телефону,  -  сказал  он,
управившись с  яичницей. - Ты добилась своего,  и эта женщина тебе здесь уже
не  нужна.  Брыгида  глупая, в  самом  деле глупая.  Но ты ошибаешься,  если
думаешь, что и из меня сделала дурака.
     -  Я  не понимаю, о чем  ты говоришь,  - буркнула  Гертруда, раскатывая
тесто для лапши. - Я одно  знаю: что ты вчера напился и сейчас у тебя плохое
настроение.
     - Ты права. Настроение у меня  плохое. Но я никогда так ясно не понимал
себя и  тебя, Гертруда. Я годами должен  был рассказывать  тебе о  всех моих
любовницах, чтобы  ты могла обогатиться моей и  их жизнью. Только про Анну я
тебе никогда не сказал  ни  слова,  и потому  знаю,  что ты  ее ненавидела и
обрадовалась ее смерти. Я не говорил тебе и о Юстыне,  и потому  ты  ее тоже
ненавидишь.
     -  Юстына хотела тебя убить. Если бы ты мне шепнул о ней хоть словечко,
я бы предостерегла тебя перед ней. Она мне все время рассказывала, что живет
с Клобуком.
     -  Я  догадывался, что ты не потерпишь  под  этой крышей никакой другой
женщины, кроме себя, и  поэтому никогда  не говорил тебе о  моих  чувствах к
Брыгиде. Что  случилось, почему ты вдруг захотела разделить этот дом  и меня
именно  с  этой женщиной? Потому что,  бывая у нее и  слушая  ее секреты, ты
снова  начала  обогащать свою  жизнь чужой?  Нет, Гертруда.  Это  объяснение
кажется мне слишком простым. Так знай, что я сейчас поеду на своей машине за
Брыгидой  и привезу ее  сюда, хоть  6ы  мне для  этого нужно было продраться
через все сугробы мира.
     Говоря это, он встал  из-за  стола,  закрыл за собой кухонные  двери, в
сенях  набросил меховую  куртку и  вывел из гаража  свой  старый  "газик"  с
передним и задним ведущими мостами. Гертруда  вышла на заснеженное подворье,
открыла дверцу кабины и сказала доктору:
     - Хорошо ты делаешь, что едешь за ней, Янек. Но не говори ей  того, что
мне сказал.  Она  может это  не так понять  и станет  со  мной  осторожной и
недоверчивой. И ты  на  меня не обижайся  и не  думай,  что  я  хотела  тебя
обмануть.  У  тебя в  доме будет самая  красивая женщина  в  округе. А самое
главное -  эта женщина  любит  тебя безгранично, слепой любовью.  Только  я,
Гертруда, так тебя любила. И поэтому все мы будем счастливы:  я,  ты, она, а
может,  и  Йоахим,  потому что он наконец найдет тут настоящий  родной дом и
семью.
     За  деревней доктор  три раза застревал в сугробах, слегка разъезженных
тракторами и грузовиками с  лесом. Самые высокие сугробы он объезжал полями,
откуда ветер сдул снег на дорогу.
     Брыгида не ждала его. Когда она открыла дверь, ее словно бы испугал вид
доктора. А  когда  он  велел  ей паковать  вещи и  ехать  с  ним, а вдобавок
упомянул о том, что они вместе идут на Новый год к Порвашу, она на минуточку
должна была присесть в кресло, потому что ноги  у нее вдруг  ослабели. Потом
она взяла себя в руки, расставила на полу чемоданы и начала укладывать в них
самые разные  вещи для себя и для ребенка. Она делала это без складу и ладу,
запихивая  все  как  попало. Стоя  на коленях  возле  чемоданов,  она  вдруг
замирала, словно бы все не могла  освоиться с его присутствием здесь, у нее,
с  фактом, что он приехал за ней через сугробы, и что они вместе проведут не
только Рождество,  но и Новый год. Она боялась  думать  о чем-то  большем, и
из-за этого радостного  испуга  ее движения были хаотичными, руки  перестали
слушаться. И  в довершение ко всему она отдавала  себе отчет в том, что  она
стоит  на коленях,  а он  стоит над ней  и рассматривает  ее внимательно и с
таким выражением лица, словно бы ему хочется нагнуться к ней, протянуть руки
и поднять ее с пола - прирученную, униженную радостью, которой она не сумела
скрыть.
     - У меня есть вечернее платье из парчи с голыми плечами, - сказала она.
- Но, наверное, неудобно на  домашнюю вечеринку одеваться так пышно?  Может,
достаточно белой блузки с кружевами?
     А он  начал говорить короткими фразами, тоном, в котором она не слышала
голоса нежности. Каждое слово звучало, как удар кнута:
     -  Ты -  красивая женщина. На  свете  есть  много  вещей  красивых,  но
бесполезных.  Я  помогу  тебе понять, что красота  женщины  была создана для
радости мужчины.  Скорее всего мы  будем  счастливы вместе, хоть,  возможно,
время от времени ты и поплачешь немножко в уголке моего дома. Подумай, стоит
ли жить с таким  человеком, как я?  Она наклонилась над открытым чемоданом и
ответила:
     - Ты приехал за мной, продираясь через сугробы. Ты сделал это для того,
чтобы унизить меня даже своим признанием. Когда  в один  прекрасный  день ты
перестанешь меня унижать, я буду знать, что я тебе уже не нужна.
     И она еще ниже склонилась над чемоданом, чтобы он не увидел на ее губах
триумфальной улыбки.
     В доме на полуострове горел  свет  во всех окнах  первого этажа.  Через
открытую  форточку  в  салоне  в  белую  от  снега  ночь  с легким  морозцем
вырывалось тепло и все более громкие голоса людей. Спрятавшись за побеленным
стволом вишни, древний Клобук поглощал эти звуки как радостную музыку жизни,
которая  продолжалась,  несмотря на зиму  и ночь.  Не заглядывая в  окна, он
знал, когда говорит писатель, когда смеется Халинка Турлей или мягко  журчат
слова  доктора - каждый  из этих  голосов был  ему знаком  и приятен. Клобук
любил этих людей  так же,  как  Старый  Бог; он  ревновал их, но  и желал им
добра; был грозен и ласков; был всепрощающим, но и мстительным; озабоченным,
но иногда и совершенно равнодушным. Он чувствовал себя творением их мечтаний
и жаждал, чтобы  эти мечтания  неустанно взлетали к  небу  с рассыпанными по
нему звездами, потому что из них и рождались птицы - все, не только он.
     Стукнула  парадная  дверь. На скованный  морозом  снег осторожно  вышла
Гертруда  Макух и  по  тропинке направилась  к боковой  калитке. Под толстым
платком она несла что-то большое и тяжелое; она  держала это как драгоценную
вазу. Но возле  калитки она  остановилась и, как каждый вечер и каждое утро,
оставила на колышках забора два куска  хлеба  для Клобука или соек -  кто из
птиц окажется проворней и быстрее.
     Ее дом  стоял неподалеку, с крышей,  покрытой снегом. В  комнате  возле
печи  на маленькой  скамеечке  сидел  Томаш Макух и  смотрел в  полуоткрытую
дверцу, где огонь  лизал березовые поленья. В комнате было тепло, потому что
она  велела ему целый  день поддерживать  огонь в печи. Он послушался ее, он
всегда делал  то,  что она ему приказывала  утром, ни больше и ни меньше. Он
мог только выполнять ее приказы, ни на одну собственную мысль у него не было
сил, потому что  все его собственные  мысли высосала великая печаль, которую
он чувствовал  в  себе  многие годы.  Печаль, рожденная  в  годы неволи,  но
определенная доктором латинским названием одной из болезней.
     Гертруда подошла к столу, накрытому льняной  скатертью, достала  из-под
платка  толстый  сверток, положила  его на  стол  и  вынула  из  него спящую
девочку.
     -  Смотри, Томаш, у  нас  снова есть  ребенок, -  сказала она с великой
нежностью. - С завтрашнего дня мы с тобой переедем в дом к Янеку, потому что
нам  обоим надо быть  поближе к  нашему  ребенку. Еще  сегодня ты достань  с
чердака  деревянную  кроватку, которая  осталась от маленького  Йоахима.  Не
бойся, Томаш, подойди поближе. Это  девочка. Очень маленькая девочка. Теперь
ты уже не будешь сидеть один дома и глядеть в окно на дорогу. Вместе со мной
ты будешь смотреть за ребенком. Будешь носить много дров для печек и топить,
чтобы этой крохе было очень тепло. Она уже немного ходит, и ты будешь водить
ее за ручку по дому и по саду. Ну  да, у тебя  будет  много  работы и  много
радости. Я  помню, как ты радовался, когда ходил  гулять с Йоахимом. Это для
тебя и для себя я постаралась добыть этого ребенка.
     Томаш  Макух послушно поднялся со  скамейки  и  посмотрел  через  плечо
Гертруды на спящую девочку.
     - Не  спрашивай меня, Томаш,  сколько трудов  стоил мне  этот  ребенок.
Самое главное что он у нас есть. Юстына тоже хотела ребенка, но ее Клобук не
послушался.  А всегда оставляла  Клобуку кусочек хлеба на  колышке забора. К
нам он  отнесся гораздо  лучше.  Помни, Томаш,  только у молодых людей могут
быть  маленькие дети. Поэтому мы тоже снова будем молодыми, ты и я. Для тебя
будет  большая  радость  смотреть  на нее, разговаривать  с ней, вытирать ей
слезы с  глаз и считать  ее улыбки. Может, это  и тяжеловато,  что нам  надо
будет  переехать к Янеку, как тогда, когда он  привез маленького Йоахима. Но
ты ведь сам понимаешь, что нам надо  быть поближе  к ней. Брыгида разрешила,
чтобы детская  кроватка стояла в  нашей комнате,  потому что,  когда ребенок
проснется ночью, я буду к нему вставать, или ты, если захочешь. Так выходит,
что  у  Брыгиды много работы,  она ведь  ветеринарный  врач.  И  Янек занят.
Впрочем, эти двое  займутся друг другом,  а  нам  оставят этого ребенка. Как
слышишь,  я все  хорошо продумала, чтобы мы с  тобой  оба  снова могли  быть
счастливыми.  Ты  помнишь,  как ты плакал,  когда у  нас  отняли  маленького
Йоахима? Эту девочку у нас уже никто  не отнимет.  Она  будет  наша,  только
наша, хоть ни Брыгида, ни Янек никогда об этом не узнают. Скажу тебе честно,
что от Янека в  последнее время  ни  мне, ни тебе не  было  никакой  пользы.
Замкнулся  в  себе, стал непослушным. А Йоахима  у нас  отобрали. Поэтому не
спрашивай,  сколько трудов стоил мне этот  ребенок, сколько раз мне пришлось
съездить в  Трумейки,  чтобы  научить Брыгиду  покорности  и  отнять  у  нее
гордость. Еще тяжелей было с Янеком, потому что он  умнее, чем она. Но и так
я его  заставила, чтобы он  поехал за Брыгидой  через  сугробы  и, что самое
удивительное, признался  ей  в  любви.  Да, да,  Томаш,  нелегко  заполучить
ребенка в нашем возрасте! Знаешь, как ее зовут?
     Томаш отрицательно покрутил  головой, что  он даже не догадывается, как
зовут эту маленькую девочку.
     - Беатка, Томаш. От матери Брыгиды и отца Яна Крыстьяна  Негловича.  Но
если на самом деле - она будет Гертруды и Томаша Макух.
     Девочка  проснулась  и молча с любопытством  рассматривала торчащие усы
Томаша Макуха.
     - Она  узнала тебя, Томаш! - обрадовалась Гертруда. - Узнала и полюбила
с  первого  взгляда.  Посмотри  внимательно, какие у  нее маленькие  ручки и
малюсенькие  пальчики. Ты  еще не видел пальчиков на  ее ножках,  но  я тебя
уверяю, что они тоже  такие же  красивые и маленькие. Ой, много трудов стоил
мне этот ребенок! Ей  уже  почти годик, Томаш,  а с таким  ребенком  женщине
труднее всего. Я не  хочу, чтобы ты все  время сидел один в доме и смотрел в
окно. Ни разу тебе не пришло в голову, чтобы раздобыть ребенка. Вечно я одна
должна все  эти дела брать на  себя. Ну, одевайся теперь и пойдем  со мной к
Янеку,  потому  что  надо  снять с  чердака  кроватку Йоахима. Я уже  вымыла
комнату и  даже в  ней натопила. Надо перенести туда  нашу постель  и  много
других разных вещей.  Но стоит потрудиться, потому что счастье, Томаш,  само
не приходит.
     Она взяла  со  стола хрупкое  человеческое  существо и своими  сильными
руками  прижала его к груди. Посмотрев на Томаша,  она увидела, что в первый
раз  за много лет он улыбается. На лице его улыбка, хоть Янек сказал, что он
никогда не  будет  улыбаться,  потому  что  болен  печалью. Янек был хорошим
доктором, но  ведь и  он  иногда  говорит  разные глупости.  Например, что у
старой женщины  не  может быть детей.  У  нее,  у  Гертруды,  есть годовалая
девочка,  потому  что  она  постаралась  ее  раздобыть.  Все на свете  можно
получить, если человек постарается.

Обращений с начала месяца: 37, Last-modified: Tue, 15 Jan 2002 14:46:41 GMT
Оцените этот текст: Прогноз